Фея времен года
Фея времен года
В чем она была тогда на сцене? Кажется, в черном трико. Гибкая, тонкая, она играла фею в спектакле «Времена года», поставленном студией пластической драмы (не уверена, что студия называлась именно так). В спектакле звучала музыка Вивальди, которая нынче весьма популярна в американских супермаркетах, где, наверное, часто бывает Фея, переселившаяся в Штаты лет десять назад. Приятно ли ей постоянно слышать столь знакомую музыку? Вспоминает ли она конец 1970-х, когда играла на сцене популярной тогда студии пластики?
«Знаешь, я так устаю от всех своих нагрузок, что просто стоя сплю», — написала она мне из Штатов. Наверное, при такой усталости и вспоминать нет сил. Да и зачем вспоминать? Йоги считают это занятие бесплодным и бесполезным. Так предадимся же ему, этому бесполезному занятию, которое одно только и способно объяснить нам, что происходит внутри и вокруг нас. А потому я направляю луч памяти на сцену, где хрупкий принц тщетно пытается всучить красную розу очередному объекту своей любви: то сумасбродной, розовой, как поросенок, принцессе, то похожей на фарфоровую куклу дочери китайского мандарина, то бесстрашной и бессердечной, закованной в латы воительнице. Зима сменяется весной, весна летом, лето осенью, а принц все страдает и странствует в поисках счастья, в упор не видя преданно любящую его Фею времен года. Вот она, вовлекая его в свой танец, снежным вихрем носится по сцене, вот медленно вращается в веночке из полевых цветов, вот, утягивая его за собой, неистово кружится, подобно гонимым ветром осенним листьям. А принц — он с ней и не с ней. С ней, потому что она — это снег, трава, листья. Не с ней, потому что это всего лишь снег, трава, листья, то есть некая данность, нечто само собой разумеющееся. Как она, Фея, может убедить его в том, что и весенний хаос, и летнее многоцветье, и снежный вихрь — все это ему, ему, от которого ей нужна самая малость — чтоб он подарил ей свою красную розу? Но этого никогда не случится, потому что он относится к ней как к погоде и, в очередной раз влюбляясь, рассеянно грызет протянутую ему Феей травинку.
После спектакля моя спутница повела меня за кулисы знакомиться с Феей, которую хорошо знала. Я ожидала увидеть богемного вида примадонну, а увидела приветливую молодую женщину, которая, протянув мне руку, человечьим голосом сказала: «Марта». Мы похвалили спектакль и ее игру. «Вам понравилось? Правда понравилось?» — радостно переспросила она. По коридору прошли еще не успевшие разгримироваться аист с аистихой, в углу курили принц с китайским мандарином. Несли какие-то громоздкие коробки, приборы. Кто-то с кем-то о чем-то торопливо договаривался. «Вы, наверное, едва стоите на ногах. Не будем вас больше держать». — «Нет-нет. Я очень рада, что вы пришли. Мы обязательно увидимся. Я знаю, что вы пишете стихи, и очень хотела бы их почитать». — «Конечно, я подарю вам книжку».
«Это Фея. Узнаешь?» — спросила я сына, когда Марта впервые пришла к нам в гости. Сын смотрел на нее во все глаза. К тому времени я успела сводить на спектакль почти всех своих друзей и близких. Во мне непрерывно звучала музыка Вивальди, а теперь и сама Фея пожаловала в гости. Она сидела в кресле и слушала мои стихи. «Хочешь, я пластически изображу какую-нибудь стихотворную строку?
Мы это часто практикуем во время занятий. Скажи какую».
«Печаль моя светла. Печаль моя полна тобою», — предложила я. Марта встала, сбросила толстый свитер и, на секунду задумавшись, закрыла лицо руками. Потом откинулась назад, наклонилась вперед и, наконец, медленно отведя руки от лица, устремила взгляд в пространство, в котором жил ее (если бы ЕЕ!) принц.
«Знаешь, — говорила она мне в одну из наших встреч, — я жить не хотела, когда он ушел. В крайнем случае я готова была что-нибудь с собой сделать». Это «в крайнем случае» она употребляла к месту и не к месту. Родным ее языком был литовский, и до восемнадцати лет она жила в маленьком литовском городке, где русская соседка, привязавшись к девочке, проводила в беседах с ней целые часы. Отсюда и беглый русский и почти полное отсутствие акцента. Разве что слегка редуцированные гласные и некоторые невпопад употребляемые слова. «Спасло меня только то, что я перешла в другую труппу, — говорила Марта, — если бы осталась на прежнем месте и встречалась с ним каждый день… До сих пор не пойму, как я выжила. Знаешь, когда мы ее впервые увидели, его теперешнюю жену, она ему активно не понравилась. Он все приставал ко мне: „Что у нее с лицом? Почему у нее такая кожа? Она что, рябая?“ И я, как дура, ее защищала: „Ну что ты хочешь? Чем она виновата? В крайнем случае не хуже других“. И вдруг однажды как обухом по голове: „Знаешь, я ухожу к ней. Прости, но так получилось“. Я выбежала из дома в чем была. Где ходила, что делала, как назад вернулась — ничего не помню. Не спала, не ела. Только курила. Сейчас уже легче — пять лет прошло. И все же иногда сердце ноет, ноет и тоска такая».
Как-то раз Марта позвала меня на прогон нового спектакля, где у нее была небольшая роль. Она играла мать скульптора, которая, сама того не желая, мешает ему жить, мучая своей неустанной заботой. Сын борется с ней, пытаясь освободиться от ее мелочной опеки и чрезмерной любви, чтоб, освободившись… лепить ее скульптуру. В каждом его движении одержимость и мощь. Изгнав мать, он заполняет ею свою жизнь и встает на колени перед завершенной скульптурой. Что это — позднее раскаяние, прозрение? Но, окажись мать рядом, он, скорей всего, снова прогонит ее. Ему необходима свобода от тесных уз и назойливой реальности, чтоб превратить эту реальность в произведение искусства.
Но, какую бы роль Марта не играла, я видела в ней Фею. Когда-то в одной французской книге я читала о женщине настолько гибкой и тонкой, что она походила на черточку. Готическая фигурка Марты в черном трико была такой черточкой, таким легким, летучим штрихом.
Однажды Марта взяла меня с собой на репетицию, которой предшествовала разминка. Продемонстрировав несколько движений, руководитель, щелкнув пальцами, предлагал актерам поменять позу. Щелк — одна поза, щелк — другая, щелк — третья. Темп убыстряется, и движения, сменяя друг друга, сливаются в одно. Гибче, гибче, быстрее, легче, держите темп. А теперь глиссандо. И никакого залипания на одной ноте, все летит, все движется. Как в жизни. Щелк — зима, щелк — лето, щелк — и Марта замужем. Вот уже и дочка родилась. Пройдет несколько лет, и девочка станет такой же гибкой и длинноногой, как ее мать. К тому же она окажется исключительно музыкальной. С ней будет заниматься музыкой бабушка, а позже, когда жизнь опять сделает «щелк», человек, про которого Марта несколько высокопарно скажет мне: «Это мужчина моей жизни». Но щелчки судьбы — они ведь весьма болезненны. Щелк — и «мужчина ее жизни», измучив Марту перепадами настроения, приступами язвенной болезни, взаимоотношениями с прежними женами, уезжает на Запад. Он пишет ей оттуда и даже присылает деньги, но Марта одна. Нет, не одна. Теперь у нее дочь и щенок, который приблудился к ней во время каких-то гастролей. Он знал, что делал: ведь она — Фея времен года, то есть душа флоры и фауны.
Но Фея ли она? Разве Фея может перестать быть Феей? Разве актер может покинуть театр?
«Я больше не могу, — сказала она, — я стала истеричкой». «Но как ты будешь жить без сцены?» — «Вот так и буду. В крайнем случае подлечу спину». Марта стала меняться на глазах. Из гибкой лозы она превратилась в даму с красивыми формами. Она перестала испытывать постоянный голод и хроническую усталость. Она начала печь пироги и готовить цеппелины — картофельные оладьи с творогом, фирменное литовское блюдо. Однажды, когда мы сидели на ее уютной кухне, по радио зазвучали «Времена года». Я в страхе посмотрела на Марту, ожидая взрыва эмоций, сама не знаю каких. Ведь это был голос прежней жизни, каторжной, безумной, но неповторимо яркой. К моему великому удивлению, Марта продолжала спокойно чистить картошку. «Узнаешь?», — спросила я, кивнув на приемник.
«Конечно, — ответила она ровным голосом, — здесь мы скользим, взявшись за руки, помнишь?» Как не помнить. Я смотрела этот спектакль несметное количество раз и помню все: и бег, и скольжение, и весеннее ликование, и похороны аистихи, и… Короче говоря, помню все.
Однажды она позвонила мне почти ночью: «Прости, что я так поздно. Но ты знаешь, мой бывший муж собирается уезжать в Штаты и зовет нас с собой. Он хочет, чтоб дочка была рядом с ним, и считает, что ей там будет лучше. Как ты думаешь, стоит ли мне все это затевать? Он говорит, что поможет». «Ну если поможет…»
Нет, она не Фея. Она железная женщина. У нее стальные мышцы и сильные руки, которыми она будет драить полы и мыть лестницы в американских домах, чтоб обеспечить себя и дочку. Эти ее сильные руки до сих пор помнит мой сын. Двадцать лет назад, когда мы вместе жили на даче, Марта вдруг схватила его, сунула под мышку и с диким гиканьем побежала по тропинке. Крепко зажатый и слегка придушенный малыш был абсолютно уверен, что его уносит Баба Яга. Эта роль ей действительно отлично удавалась. Уйдя из театра, Марта организовала в своем доме детскую танцевальную студию и каждый год устраивала новогодние спектакли, в которых играла ведьму. Она так страшно хохотала, так вращала подведенными глазами, так натурально летала на метле, что дети визжали от ужаса и восторга.
Из Штатов она прислала мне два или три письма. Писала, что много работает, но ни о чем не жалеет: «В крайнем случае дочка Яна учится в хорошей школе, вполне овладела английским, танцует и занимается музыкой». В письмо были вложены фотографии: вот их дом на берегу океана, вот Яна в национальном костюме на празднике литовской общины. Вот они обе — мать и дочь. Кто из них Яна, кто Марта? Обе юные и стройные. Яна, Марта, март, январь — смена времен года, смена декораций, перемена участи.
Как-то ночью в нашей квартире раздался звонок. Звонила Марта. То ли она забыла, что у нас ночь, то ли вообще часов не наблюдала. Сын, который подошел к телефону, не решился меня будить, зная, что я принимаю на ночь снотворное. Мы еще раза два обменялись письмами и замолчали. Где она сейчас? Как где. В самом надежном месте — в моей памяти, вмещающей тьму разных образов, событий и времен. Там все еще длится тот беспросветный мартовский день, когда умерла моя мама. Марта приехала ко мне и, не говоря ни слова, не пытаясь ни утешить, ни отвлечь, обняла за плечи и по-деревенски, по-бабьи завыла. А мне ничего другого и не надо было. Я хотела только одного — выплакаться, и она дала мне такую возможность.
А вот мой день рождения, на который она пришла с букетом каких-то полупризрачных сухих трав и собственным рисунком, сделанным тушью: «Это фантазия на тему твоего стихотворения. Угадай какого». Я долго всматривалась в переплетающиеся и расходящиеся абстрактные линии, но так и не угадала. Она дарила мне множество своих рисунков, которыми одно время сильно увлекалась. Все они напоминали ее танец: удлиненные гибкие линии переплетались, расходились, свивались в кольцо, снова расходились. И как она может жить без танца, без сцены? Вот так и может. Она много чего может. Может, уехав из Литвы, обосноваться в Армении, потом в Москве, потом в Штатах. «Я, наверное, начисто лишена ностальгии, — говорила она, — легко обживаюсь на новом месте. Я и в поезде могу жить. Повешу картины на стену, занавески на окна, брошу что-нибудь пестрое на лежанку — и дома».
Кто же она? Фея? Баба Яга? Железная женщина? И то и другое и третье. Зачем ей театр? Весь мир — театр, где у нее тьма ролей. Мне нравилось смотреть на Марту, когда она проводила разминку перед началом репетиции. Волевая, сильная, она звонко щелкала пальцами, приказывая всем повторять за ней: щелк — и она висит, как белье на веревке, щелк — и тянется ввысь, как шпиль готического собора, щелк — и кисти сжаты наручниками, щелк — и становится темно от крыльев. Вон их сколько — больших, шуршащих. Еще секунда, и полетим. Так ее, судьбу. Так ее, так ее. Пусть знает, кто здесь хозяин. Нет никаких наручников, есть крылья. Нет ностальгии, есть свобода. Нет тоски, нет отчаяния. Есть амазонка с хлыстом, которая повелевает.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.