Когда-нибудь очень скоро
Когда-нибудь очень скоро
А все оттого, что мы боимся старой Марглы. Всё оглядываемся на нее: сидит в сторонке — скрюченная и недвижная, будто уснула. Детей пугаем — придет, мол, старуха без лица, и… Я никогда не слышал, чтобы кто-то сказал, что — «и». Но все боятся. Ее свистящего дыхания и рук со скрюченными пальцами. Никто из-за этого не хочет оставаться один.
Вот почему отец, уезжая надолго, сказал мне:
— Не уходи ни к кому. Когда придет вечер, попробуй не зажигать лампу — придумай, допустим, что кончился керосин. Вскоре под самым окном ты услышишь скрипучий кашель и тяжелые вздохи… Все, что тебе понадобится, — на чердаке, в самом дальнем углу.
Потом он уехал, мой отец.
И Маргла пришла тогда под мое окно, и пятки мои просто корни пустили от страха в застонавшие половицы, когда я услышал все это — впервые в жизни так близко. Помню, я даже схватился за отцовский деревянный нож для бумаги и стоял так еще долго-долго.
«Откуда она только взялась у нас — Маргла? — думал я, цепенея от ужаса. — Ее помнят самые старые люди в нашем маленьком городе, только никто никогда не говорил с ней, потому что у нее нет лица. Говорят, она может забрать с собой… Куда?»
Я в жизни не уходил из нашей долины. Давно, еще в самом детстве, помню, у нас кончились зимою дрова, и отец собрался и ушел в горы. Потом он вернулся с дровами, весь обмороженный, и я до сих пор боюсь вспоминать, как он бредил в постели, страшный, с горящими глазами… Он все пытался что-то спеть и заходился кашлем, и руки его тогда словно хватались за воображаемый смычок и рассекали воздух судорожными взмахами. Еще он все время опрокидывал свечу у подушки. А когда выздоровел, уже никогда ничего про это не рассказывал, только все чаще уходил из дома надолго — и каждый раз как-то неловко прощался со мной, пряча глаза. А я боялся без него, боялся старухи, что появлялась словно из воздуха где-нибудь вдалеке — все время в разных местах, скрюченная и недвижная, точно уснула…
И вот теперь она явилась ко мне, старая Маргла, и я стоял и слушал ее скрипучие вздохи, и казалось, что больше в мире нет никого — только я и она. В какой-то миг мне почудилось вдруг, что в скрежете дряхлых легких я слышу чей-то странно знакомый голос, очень юный и очень печальный. Не помню теперь, пел ли он, плакал, — но только звучал тот голос как будто очень издалека, оттуда, куда я никогда не уходил из родной долины, в которой прожил всю свою и еще немножко чью-то жизнь.
В дальнем углу чердака я нашел их — старые отцовские башмаки. Лопнувшая скрипка и встрепанный смычок лежали рядом, в том же ящике, обернутые в мамин пуховый платок — последнее о ней воспоминание.
А я ведь и не играл никогда. Он мне как-то давно показывал, да я бросил быстро. Тогда еще в город приезжали бродячие актеры — мы только и жили у них там, в балаганчике, ни о чем другом и не думали. И когда у меня вдруг получилась песня для Марглы, я поразился — ну совсем не умел же. А она и запела за мной — жалобно так и чисто, в темноте не видать, старуха там или еще кто… Я понял тогда, что уйду из долины, когда-нибудь очень скоро — и уже утром смазал отцовы ботинки прогорклым подсолнечным маслом. Только Маргла уже больше не приходила.
Каждую ночь я играл ей песни, надеясь, что она вернется; теперь играю, уже ни на что не надеясь — просто так.
Я теперь не подхожу близко к людям: они сказали мне, что пальцы мои стали скрюченными, а в лицо очень страшно смотреть. Все бы ничего — но вчера, уже в сумерках, их девочка испугалась меня так, что даже опрокинула ведерко с водой, перебегая мне дорогу.
Завтра ночью приду к ней под окно, надо будет сыграть ей песню старой Марглы…
Может, хоть она уйдет со мной из долины?