О МУЗЫКЕ

О МУЗЫКЕ

Цель настоящего очерка — доказать, что музыку, как самое совершенное из искусств, надо постигать скорее чувствами, нежели умом.

Прежде всего необходимо четко уяснить, каково наше представление о сущности искусства. Есть две противостоящие друг другу теории: реализм и идеализм. Согласно первой, искусство должно стремиться исключительно к подражанию природе и точному воспроизведению действительности. Такое определение не просто принижает искусство, но и вредит ему. Свести искусство к рабскому подражанию природе — значит обречь его на создание одних только несовершенных произведений. Ведь важнейшим фактором эстетического переживания является наша личность. В природе не существует красоты, мы сами ее привносим. Ощущение красоты, возникающее у нас при виде какого-нибудь пейзажа, вызвано не эстетическим совершенством этого пейзажа, а тем, что данный аспект видимого мира полностью согласуется с нашими инстинктами, наклонностями, со всем, что составляет нашу бессознательную личность. Вот тому доказательство: один и тот же пейзаж, если его видеть слишком часто, созерцать слишком долго, в конце концов надоедает. Разве такое произошло бы, заключайся совершенство в нем самом? Итак, главный фактор эстетического переживания — это наше «я», и навсегда останутся истиной слова Амьеля: «Пейзаж — это состояние души». Предположим, что все искусства — всего лишь подражание природе; в таком случае, если за скульптурой или живописью следует признать возможность достичь какого-либо результата, то для архитектуры и особенно для музыки подобная возможность исключается. Бесспорно, в природе есть гармонические звуки, способные пробудить вдохновение композитора. Но можно ли сказать, что Бетховен или Вагнер лишь подражали этим звукам? Да и что за толк нам был бы от такого заведомо неточного копирования природы? Сама она могла бы доставить нам более яркое и более чистое эстетическое переживание.

Итак, реалистическую теорию мы признаем несостоятельной. К тому же, что за жалкие творения смогла бы она произвести на свет? Сколько Золя пришлось бы на одного Флобера?

Какова же наша концепция искусства? Это отнюдь не концепция идеалистической школы, которая, справедливо противопоставляя искусство природе, усматривает достоинство первого в том, что оно способно добавить к последней нечто от себя.

Слишком часто эта идеалистическая теория превращается в теорию нравственную, порождающую произведения плоские, фальшивые и скучные, — из-за желания создать нечто здоровое, вызывающее уважение и достойное подражания.

По нашему мнению, искусство не является ни выражением реальности как таковой, ни выражением реальности, приукрашенной до степени фальсификации. Это просто выражение идеала. Это создание мира мечты, достаточно прельстительного, чтобы скрыть от нас мир, в котором мы живем, со всеми его ужасами. И эстетическое переживание вызывается лишь созерцанием этого идеального мира. Искусство — это выражение, объективизация всего таким, каким оно должно было быть для нас. Искусство в высшей степени личностно и неповторимо, поскольку у каждого из нас свой идеал, непохожий на остальные. Оно — ключ, отворяющий врата мира, куда невозможно попасть иными путями, где все будет прекрасно и совершенно, — в соответствии с представлениями о красоте и совершенстве, сложившимися у каждого из нас. Роль индивидуальности в искусстве огромна. Лучше уродливое, но свое, чем радующая глаз красота, которая сводится к чистому подражанию. «Бережно храни то, что вызвало недовольство публики, ибо это — частица тебя», — говорил Жан Кокто.

Эту концепцию мы и возьмем за основу; будем опираться на две теории, или, вернее, на два направления мысли — мысль Шопенгауэра и мысль Ницше. Эта последняя, впрочем, напрямую происходит от первой, несмотря на отдельные расхождения, которых мы еще коснемся. Запомним, что в области эстетики идеи Шопенгауэра навеяны идеями Платона.

Вначале изложим теорию Шопенгауэра. Это поможет нам понять, каково было ее влияние на теорию Ницше. Последнему мы собираемся уделить большое место, во-первых, потому, что значительная часть его трудов была посвящена искусству, а во-вторых, своеобразная личность этого поэта-философа слишком привлекательна, чтобы не вывести ее на передний план.

Изложив эти две теории, попытаемся сделать выводы относительно значения и роли музыки.

Шопенгауэр и музыка

Прежде чем говорить о шопенгауэровской теории музыки, следует, очевидно, дать краткий обзор его философии в целом. Мы сможем лучше понять некоторые тенденции его эстетики, когда увидим, насколько тесно эта философия связана с теорией воли.

Если Лейбниц полагал, что вся Вселенная была Мыслью, Шопенгауэр, под влиянием буддизма, утверждает, что вся Вселенная есть Воля.

А Мысль? «Случайное проявление воли», свойственное высшим животным. Воля — в основе всего. Вселенная — не что иное, как совокупность воль, действующих как силы. Все есть Воля, и Воля создает все: как органы защиты и нападения у животных, так и органы пищеварения. Корень углубляется в землю, стебель подымается к небесам лишь посредством Воли. Даже минералы полны сокровенных устремлений и сил. Мы называем эти силы тяжестью, текучестью или электричеством, однако на самом деле это — проявления Воли.

Для Шопенгауэра Воля есть нечто внеинтеллектуальное, не поддающееся четкому логическому определению. В общем и целом ее можно рассматривать как иррациональную первопричину всякой жизни.

Все эти могучие воли противодействуют друг другу, превращая мир в вековечное поле битвы. А потому Шопенгауэр может чистосердечно заявить, согласуясь в этом — но только в этом — с Евангелием, что жизнь не стоит того, чтобы ее прожить. Наслаждения не существует, или, точнее, оно величина отрицательная. В самом деле, оно ведь происходит от удовлетворения Воли, а поскольку Воля вечна, наслаждение, едва его успели испытать, тут же прекращается, уступая место какой-то другой потребности.

Все наши усилия бесплодны, мы неспособны творить. Единственная цель, которой мы могли бы достичь — это «осуществление Воли». Этой цели должна быть подчинена жизнь всякого человека. А единственное средство ее достижения — Искусство. Именно это хочет выразить Шопенгауэр, говоря, что Искусство — не что иное, как «объективизация Воли».

Эта философская система поможет нам понять эстетическую теорию Шопенгауэра.

Он рассматривает искусство в некоем метафизическом аспекте по отношению к платоновскому «миру идей». Для него искусство есть особое знание, открывающее этот «мир идей» для нас. Источник искусства — познание идей, а его цель — сообщать познанное. Это одно из средств, дарованных душе, дабы она могла избежать гнетущего воздействия Воли и Жизни.

Для искусства время и пространство перестают существовать. Оно выделяет для себя созерцаемый объект из быстрого потока явлений. И этот объект, который прежде был лишь невидимой молекулой в тусклом и однообразном потоке, для искусства превращается в великое Все, в бесконечную множественность, заполняющую время и пространство. Искусство остановило колесо Времени, поскольку его объект — одна лишь Идея, освобожденная от всяких земных связей.

Согласно Шопенгауэру, мы называем прекрасными те предметы, которые не подчиняются обычным правилам Разума. Искусство есть созерцание независимых от Разума предметов. У Прекрасного нет рационального объяснения. И в этом искусство противостоит другим знаниям, которые основываются на опыте, а затем превращаются в науку. Накапливаясь и собираясь вместе, художественные впечатления создают нечто вроде заслона между действительностью и нашим сознанием. Только так «мир представлений» отделится от мира Воли, иными словами, мир идей отделится от жизни. Единственная цель искусства — создание такой благословенной призмы. И когда эта цель достигнута, у нас возникает неосознанное чувство освобождения.

Из этой общей теории Шопенгауэр делает несколько частных выводов.

Гений — не что иное, как доведенная до совершенства объективность, и миссия гения — «закрепить в вековечных формулах то, что затеряно среди изменчивых личин». Для этого он должен отречься от себя как от члена общества и полностью отказаться от собственных интересов, собственной воли, собственной жизни, наконец.

Отсюда и проводимое Шопенгауэром знаменитое сравнение гениальности с безумием: у обоих этих свойств, говорит он, есть некая грань, которой они соприкасаются и через которую происходит их взаимопроникновение. В самом деле, всякое безумие — это лишь проявление расстройства памяти. Безумец, полностью отдавая себе отчет в настоящем, населяет свое прошлое самыми дикими фантазиями. По-видимому, в тех случаях, когда безумие порождено большим горем, это сама природа гонит прочь печальные воспоминания, как мы безотчетным взмахом руки отгоняем неприятную мысль. Так же точно, говорит Шопенгауэр, чувство возвышенного порождается противоречием между сознанием собственной незначительности и ощущением, что мы поднимаемся над миром конкретного, ощущением, которое дает нам чистое познание.

Источник красоты в архитектуре — созерцание противоборства сопротивления и силы с одной стороны, и вещества — с другой. В скульптуре же, чтобы создать прекрасное, мастер должен не подражать природе, но выявить заключенную в ней идею.

Пессимизм Шопенгауэра заставляет его усматривать высшее выражение поэзии в трагедии. И чем лучше трагедия представит несчастье как повседневное и естественное явление, тем ближе она к совершенству.

Очевидно, что понимание искусства в учении Шопенгауэра явно противоречит натурализму и реализму. Проще говоря, искусство противопоставлено действительности для того, чтобы можно было забыть о ней. И это дано нам в музыке Вагнера, воплотившей в себе очистительное действие искусства. По мнению Шопенгауэра, главное для художника — создать такую совершенную и такую увлекательную иллюзию, чтобы зритель или слушатель не только не смог прибегнуть к Разуму, но даже не захотел бы этого делать.

Но самый радикальный вывод, который делает из своей системы Шопенгауэр, — это вывод о превосходстве музыки.

Есть только одно искусство, полностью выполняющее свое предназначение: музыка. Она стоит в стороне от иерархии прочих искусств. Нельзя даже сказать, что она выше их всех, просто она создает свой, особый мир. Музыка не выражает идей — она выражает самое себя через Волю, параллельно идеям. Она — выражение сущности Воли. Временами она выказывает Волю до того, как та успеет полностью индивидуализироваться. И поскольку Воля — это первопричина Жизни, музыка — это ритм самой жизни. Однако музыка не отображает ни уродства жизни, ни причиняемых ею страданий. В самом деле, серьезная музыка не заставит страдать. Никогда музыкант не сумеет затронуть суть жизни. Музыка самим фактом своего существования отгоняет все что ни есть тревожного и раздражающего. Правда, она может погрузить нас в нежную меланхолию, но если мы стремимся к меланхолии как к некоему благу, можно ли утверждать, что в ней выражены уродство и страдание?

И тем не менее музыка — ритм самой жизни, нежный ритм, изгоняющий всякое страдание. Действительно, нетрудно провести параллель между музыкой и миром в целом.

Изначальный музыкальный звук, если рассматривать его как простейшую единицу в музыке, соотносим с первичной материей. Гамма и ее последовательные ступени соответствуют классификации видов, расположенных в восходящем порядке по мере их усложнения. И наконец мелодия, выполняющая в музыке ту же роль, что линия в рисунке, соответствует сознательной воле, первоначалу жизни. Нельзя ведь отрицать, что мелодия по сути представляет собой бесконечно быструю череду впечатлений, которые, соединяясь и взаимодействуя друг с другом в нашем восприятии, позволяют нам достичь идеального мира и возвыситься над реальностью.

Итак, по мнению Шопенгауэра, музыка — это некий особый мир. Его концепция прямо противоположна натурализму и реализму, которые желали бы низвести музыку до культа звукоподражаний.

Одно важное замечание мы приберегли под конец. По Шопенгауэру, музыка не может родиться от немузыкальных идей, и в то же время, в силу своей абсолютной сущности, она способна пробуждать в слушателе активность зрительного воображения. Это замечание весьма существенно, ибо именно по этому вопросу Ницше разойдется во мнении с Шопенгауэром.

Итак, теперь можно определить три основных положения теории Шопенгауэра. Музыка выражает абсолютную суть всех вещей и жизни в целом. Музыкальные идеи не могут родиться от немузыкальных идей. В музыкальном переживании заложена способность пробуждать у слушателя чувственные образы, и это одна из причин чарующего воздействия музыки.

Таковы основные положения эстетической теории философа Воли. Не станем разбирать ее здесь, поскольку лучший анализ, какому только можно ее подвергнуть, содержится в изложении идей Ницше в этой области. Ницше был почтительнейшим учеником, но в то же время очень независимым и непокорным последователем. Ницше развивал, доводя до крайности, идеи Шопенгауэра в одной из своих работ и частично отвергал их в другой.

Ницше и музыка

Мы не считаем нужным давать здесь общий обзор философии Ницше. Она слишком хорошо известна. Скажем больше: слишком часто ее плохо понимали и неправильно истолковывали. Хотя она была всего лишь порывом щедрого жизнелюбия, ее поспешили обвинить в эгоизме. Справедливо будет добавить, что наше время признало за ней ее истинную ценность.

Напомним, однако, что хотя Ницше многое почерпнул у Шопенгауэра, он, исходя из того же, полностью ниспровергает положения его философии. Оба брали за основу страдание, но если Шопенгауэр утверждал на этой основе демократическую мораль, то Ницше — мораль аристократическую, мораль Сверхчеловека; если Шопенгауэр пришел к безнадежному пессимизму, Ницше пришел к оптимизму, основанному на опьянении страданием.

Остановимся на этом вопросе. Действительно, в глазах многих, Ницше — оптимист. Однако, выражая наше личное мнение, заметим, что при чтении его книг возникает вопрос: не кроется ли за этими прекраснейшими, поэтичнейшими призывами к искупительной боли душа, исполненная пессимизма, но отказывающаяся быть таковой? В самом деле, в его упрямом оптимизме есть что-то неистовое, словно какая-то непрестанная борьба с отчаянием, — и это, на наш взгляд, самое привлекательное в и без того необычной фигуре Ницше.

В этом мнении нас могла бы утвердить безмерная гордыня Ницше, гордыня, которою он, словно панцирем, прикрывал чувствительную натуру поэта и художника, гордыня, достойная уважения, ибо за нее было заплачено одиночеством.

Выше мы говорили, что существует два аспекта эстетики Ницше: один основан на идеях Шопенгауэра, другой, напротив, отчасти отвергает эти идеи. Изложим здесь первый и наиболее важный из них, содержащийся в «Рождении трагедии».

Ницше отталкивается от естественных наклонностей человека (в его труде — древнего грека), чтобы прийти к необходимым выводам. В самом деле, нельзя не согласиться с тем, что мы любим грезить, что нам нравится жить воображаемой жизнью, во сто крат более прекрасной, чем настоящая. Причина в том, что мы ощущаем потребность в забвении собственной личности, в отождествлении со всем человечеством. У Ницше это называется аполлонизмом, иначе говоря, потребностью преобразить действительность через мечту. Это своего рода экстаз, символом которого является экстатический Аполлон. В то же время нас обуревает другой инстинкт, символ которого — Дионис, бог, разрывающий путы. Дионисический инстинкт погружает нас в стихию опьянения, и в итоге мы забываем о собственной личности. Оба эти инстинкта, каждый по-своему, воздействуют на нас, заставляя забыть о том, что есть тягостного в существовании. У древних греков эта потребность была сильнее, чем у какого-либо другого народа, и, по мнению Ницше, можно различить две стороны их гения. Вначале дух греков спешит раствориться в дионисийстве, а затем, чтобы обуздать этот порыв, ему приходится обратиться к аполлонизму. Ведь, после того, как в Греции долгое время справлялись оргиастические обряды, когда охваченная священным безумием толпа, уподобляясь первобытным существам, сатирам и нимфам, предавалась неистовому сладострастию, — пришлось совершить могучее усилие, чтобы обуздать дионисическую жажду опьянения, очарованности, и прийти к чему-то более чистому и более идеальному. И вызвано это усилие не потребностью в совершенной идеальности, как считалось слишком долго. Творческая сила, создавшая безмятежную красоту, красоту аполлоническую, питалась главным образом страданием, которое у эллинов играло гораздо более важную роль, чем у остальных народов.

«Концепция красоты у греков порождена страданием» — на этом Ницше строит свою теорию.

Действительно, аполлонизм и дионисизм порождены потребностью уйти от слишком горестной жизни. Греков терзали политические дрязги, честолюбие, зависть, всевозможные проявления жестокости. Но у других народов происходит то же самое! — возразите вы. Бесспорно, так, но эллины с их чувствительностью, с их восприимчивостью были наиболее склонны к страданию. Они острее других ощущали ужас своего существования, а потому были обречены на варварский дионисизм. Отсюда и потребность излечиться от дикарских крайностей, создавая образы, или, вернее, грезы, более прекрасные, чем у прочих народов.

Для достижения этой цели они использовали танец и музыку. Мистическое опьянение они сумели подчинить ритму. Так они создали искусство, которое в равной степени удовлетворяет чувство и воображение. Так они создали трагедию.

Как мы уже знаем, мышление греков было проникнуто горьким пессимизмом. (Что может быть мрачнее греческого афоризма: «Счастье в том, чтобы не родиться»?) Но присущая грекам мечтательность помогла им забыть о жизни. Они не попытались сделать жизнь приятнее, они вытеснили ее мечтой и подменили реальное существование красотой и опьяненностью. Это и была безмятежная ясность древнегреческого мировосприятия. То, что Шиллер называет «древнегреческой плавностью», вовсе не было наивным. Это прежде всего способность отстранить от себя жизнь и грезить: единственное существование — это аполлиническое существование, а жизнь — всего лишь иллюзия. Поэтому эллины всегда призывали к неведению жизни. Они жестоко карали тех, кто стремился к знанию: Сократу пришлось выпить цикуту.

Так, благодаря мечте, древние греки избежали отчаяния. Ибо все их усилия были направлены на то, чтобы извлечь из страдания «волю к победе». Выражением этого усилия, этого мучительного желания жить может стать только музыка.

Ведь только она вызывает у нас изначальные ощущения в чистом виде. Она возвращает нам ощущения фавнов, исступленно плясавших вокруг Диониса (танец объективирует эти ощущения). Когда древнегреческие хоры танцевали, музыка и танец заставляли их отрешаться от всего личного. Актер жил напряженной жизнью воплощаемого им персонажа. Зрители, охваченные этим своего рода коллективным безумием, покорялись иллюзии, уже не обращаясь за помощью к разуму. Такое необычное состояние вызывалось гипнозом музыки.

Тогда Дионис являлся людям уже не страдающим, но во славе и сиянии: Дионис превращался в Аполлона. В этом суть трагедий Софокла и Эсхила: место Диониса здесь занимает действо, которое изначально сводилось к простому диалогу. Герои представления ни в чем не похожи на реальных людей: это подчеркивается тем, что они носят маску и обуты в котурны. Непомерно высокого роста, с личиной вместо лица, они уже не имеют ничего общего с остальными людьми. Это зримые воплощения воли к жизни, говорит Ницше.

Такой длинный разбор «Рождения трагедии» был необходим, чтобы понять, как у Ницше сформировалась первоначальная, чисто шопенгауэровская концепция современной музыки, которая затем приведет его к апологии вагнеровского искусства.

Нельзя не признать, что древнегреческая трагедия со временем пришла в упадок. Причина в том, что эллины решили подменить энтузиазм рассуждением. Сократ своим «познай самого себя» уничтожил Прекрасное. Своей болезненной потребностью приводить доказательства он загубил прекрасную мечту. Сократа не могли не осудить. Порыв к идеалу был вытеснен наукой и философией. Одновременно Ницше обрушивается с критикой и на рационализм своей эпохи.

Что же такое музыка? Музыка и миф — две схожие формы философского искупления. Объясним подробнее.

Ницше проводит сравнение между античной Грецией и современной ему эпохой. То, что некогда произошло в Элладе, вполне может повториться в XIX веке. Чтобы спастись от тогдашнего иссушающего рационализма, надо воскресить в себе трагический дух. По мнению Ницше, надо возродиться трагедии. Нужно снова создать такое коллективное состояние души, когда она подчиняется иллюзии, навеянной мифом. Надо воссоздать добровольное ослепление и порыв к прекрасному. Трагедия возродится с возрождением музыки. Силою мифа горестная жалоба рационалистичной души превратится в экстаз перед улыбкой Аполлона. Музыка, тесно связанная с мифом, должна быть метафизической. Философия, как и современная наука, по неловкости разорвала покрывало благодетельной иллюзии. Музыкальная драма соткет это покрывало заново, и наступит возрождение.

Как видим, в этой части своих рассуждений Ницше полностью соглашается с теорией Шопенгауэра о метафизической музыке. Ведь Шопенгауэр возводил неопределенность в прекрасный идеал, а это идея по преимуществу метафизическая. Вкратце изложим здесь другой аспект воззрений Ницше. Тогда станет понятно, почему первая часть его учения, уже изложенная нами, должна была привести к тому, что он увидел в вагнеровском искусстве апофеоз музыки, а вторая, напротив, должна была заставить его выступить против Вагнера.

Заметим, что в это самое время Ницше в небольшой работе «О музыке и слове» развивал прямо противоположные идеи. Если прежде он соглашался с тем, что высокая миссия музыки — создавать мир мечты, который заставил бы нас забыть об окружающем мире, то в этой работе он отвергает тезис Шопенгауэра о музыкальном переживании, неизменно рождающем чувства и образы. Мы говорим о чувствах или мыслях, что они рождаются, а не извлекаются. Ницше утверждал: наслаждаться музыкой, позволяя ей пробуждать в душе чувства, а в уме зрительные образы, значит обречь себя на полное ее непонимание. Для чистого наслаждения музыкой надо наслаждаться самой ее сущностью, надо прежде всего исследовать гармонию как таковую. То есть ничего похожего на экстаз, опьянение, очарованность. Но разве от такого исследования музыка не лишится всей своей прелести? И не погубит ли разум мечту? Безусловно, техника играет важную роль, но только при сотворении гармонии. Утверждать, что в музыке следует наслаждаться только техникой, значит утверждать, говоря словами одного нашего современника, будто нельзя любоваться красивым деревом, не зная, что оно состоит из клеток и волокон.

Столь явные, бросающиеся в глаза противоречия в творчестве Ницше могут показаться необъяснимыми, однако не стоит забывать, что он не только философ, но в равной мере и поэт, а значит, часто впадает в противоречие с самим собой.

В итоге в нем возобладают именно эти, новейшие идеи, ставшие одной из причин его окончательного разрыва с Вагнером. Ведь чисто метафизическая музыка Вагнера не могла стерпеть вмешательство Разума. «Увлекшись Вагнером, Ницше вслед за ним споткнулся о вагнеризм». Первоначальная концепция музыки у Ницше, однако, не могла не привести его к апологии вагнеровского искусства. Ведь в своих музыкальных драмах Вагнер соединил Аполлона и Диониса, Поэзию и Музыку. В то время Ницше видел в искусстве Вагнера надежду на возрождение Германии. Вот насколько его воодушевил этот взлет музыкального искусства, самого могучего из всех.

Историю отношений Ницше и Вагнера не стоит пересказывать лишний раз: она общеизвестна. Однако разрыв с Вагнером оказал на Ницше настолько сильное воздействие, что нельзя не упомянуть о причине этого разрыва. Философ воли к жизни был столь же щедрым в дружеских чувствах, сколь решительным в ниспровержении того, чему поклонялся. Но каждое из этих разочарований мало-помалу ожесточало и без того уже смятенный дух. Разрыв с Вагнером стал для Ницше тяжелейшим ударом. Нельзя забывать о том, что в основе их дружбы лежало недоразумение. Она не могла продолжаться долго, ибо была построена на ошибке.

Ницше, страстный поклонник «Тристана и Изольды», видел в Вагнере лишь гениального творца этой трепетной любовной драмы. Он видел в нем лишь идеальное средство для достижения цели — возрождения Германии через музыкальную драму. Стремясь обожествить композитора, он забыл о человеке.

В работе «Возрождение трагедии» он возложил на Вагнера грандиозную, непомерную миссию укротителя Германии. Зачарованный этой миссией, он забыл, что тот, на кого она возложена, — всего лишь человек, подверженный всевозможным слабостям, падкий на всякие соблазны. Однажды Ницше увидел все тщеславие, все мелкие слабости своего кумира. Последним ударом для него стало обращение Вагнера в христианство. Его бог нашел себе хозяина. С тех пор ему открылись все изъяны вагнеровского искусства. Однако он допускает несправедливость: заметив, что Вагнер как мыслитель навевает скуку, он начинает презирать его как композитора. Разумеется, Ницше прав в том, что у Вагнера обилие символики, тенденциозность, наконец само либретто снижают воздействие его искусства.

Однако благодаря музыке как таковой Вагнер останется в вечности. А Ницше этого признать не захотел. Он низверг своего кумира и разбил его вдребезги. Недоразумение было исчерпано. Теперь, вдохновляясь своими новейшими идеями, Ницше будет яростно нападать на Вагнера в памфлетах. В этот период он отойдет от Шопенгауэра так же, как отошел от Вагнера.

Вот к чему сводятся идеи Ницше о музыке, вот каковы были последствия этих идей. А теперь попытаемся дать собственные оценки его философии и философии Шопенгауэра касательно сущности и значения музыки.

Попытка определения

В общем и целом музыку следует рассматривать как выражение некоего непознаваемого мира, спиритуального по своей природе, который смог выразить себя неким идеальным образом. Действительно, что может быть идеальнее музыки: ведь она не обладает формой, точнее, осязаемой формой, в отличие от произведений живописи или скульптуры. И однако каждый музыкальный отрывок обладает неповторимой индивидуальностью. Сонату или симфонию можно назвать памятником искусства с таким же правом, как живописное полотно или статую. У квартетов Бетховена есть своя, легко распознаваемая архитектоника, которую можно назвать образцом совершенства. В этом и заключается одно из притягательных свойств музыки: она способна выразить совершенство в столь неосязаемой, мимолетной форме, что в этом не чувствуется никакого усилия.

Музыка — совершенное выражение идеального мира, вступающего в сношения с нами посредством гармонии. Жизнь этого мира протекает не выше и не ниже жизни реального мира, но параллельно ей. Мир идей? Пожалуй, да, или, если угодно, мир чисел, поскольку он устанавливает с нами связь через гармонию.

Почему этот мир сообщается с людьми? Ответ на этот вопрос можно найти в изумительном сочинении Плотина: Прекрасное, идея из идей, доступно лишь тому, кто несет Прекрасное в себе. А тот, чьи глаза «залиты гноем порока», не достигнет его никогда.

Доказательством того, что музыка приходит к нам из непознаваемого мира, может служить следующее: если какая-либо музыкальная фраза способна пробудить в нас чувства и образы, понятные только нам, то никакое чувство не способно пробудить в нас музыкальный образ.

Объясним подробнее. Один из способов наслаждаться музыкой — позволить ей пробудить, с помощью какой-нибудь особенно полюбившейся мелодической фразы, целый мир образов. Литературные и мифологические реминисценции, а главное, наши собственные воспоминания смешиваются друг с другом, создавая особенный, пестрый мир, который доставляет радость. Это своего рода заимствование из нашей духовной копилки. Так возникают толкования знаменитых симфоний и сонат. Эти толкования, впрочем, вполне произвольны, поскольку каждый человек может и должен создавать их сам, сообразно своим наклонностям. А потому любое толкование будет отмечено неповторимой индивидуальностью толкователя.

Итак, музыка способна пробуждать чувства различного порядка. А вот зримые картины, поэзия, литература, напротив, не способны пробудить музыкальные образы; имеются в виду четкие, определенные образы. Бывает, что стихи какого-нибудь поэта, например, Верлена, вызывают смутное ощущение музыкальности. Но, как правило, чувства не могут навеять четкие музыкальные фразы. Это полностью подтверждает выдвинутое нами предположение. Ведь это доказательство того, что между нашим миром и миром, откуда исходит музыка, нет обратной связи. Такого рода явление может указывать на границу, разделяющую известное и неведомое. Если мы, услышав музыкальную фразу, без труда можем вообразить себе солнечный луч, вырвавшийся из-за облаков, то даже вид облаков, из-за которых этот луч вырывается, не сможет навеять нам ни малейшего музыкального впечатления.

Такие примеры можно приводить до бесконечности.

Главная причина тут — в очевидном факте: можно создать нечто новое из уже известного, а вот передать суть неведомого через известное нельзя. Поэтому не следует рассматривать музыку как некий язык. Это значило бы принизить ее. Или, если угодно, она — такой язык, с которого можно переводить, однако обратный перевод невозможен.

Музыке часто предъявляют еще один серьезный упрек: поскольку она способна пробуждать разные чувства, у нее одно лишь назначение — оживлять память; так ее низводят до нехитрого средства, возобновляющего приятные ощущения.

Таково мнение Пьера Лaceppa, усмотревшего в этом возможность опровергнуть теорию Шопенгауэра. По нашему мнению, этот упрек необоснован.

Не спорим: если бы музыка лишь пробуждала те или иные приятные образы, ее роль вместилась бы в куда более тесные рамки. Однако музыка этим не ограничивается. Безусловно, она может вызвать и литературные реминисценции, и личные воспоминания; но помимо этого она позволяет создать своеобразный, ни на что не похожий мир, который мы строим, пользуясь, как кирпичиками, навеянными ею образами и ощущениями. Так мы, опираясь на известное, творим новое. Это единственный вид творчества, на которое способен человек. Конечно, он сотворил сказочных животных и фантастических существ, но при этом он соединял друг с другом уже существующие элементы. Кентавр — это соединение человека и лошади. У ангела есть крылья. Дракон всегда составлен из различных зверей. У рая непременно должны быть врата.

Итак, неизвестное не может быть создано иначе, чем с помощью известного. То же происходит и в музыке. Таким образом, упреки к ней необоснованны: музыка обладает способностью не только будоражить нашу память, но и творить свое.

Подытожим: можно с полным основанием утверждать, что музыка есть выражение некой непознаваемой реальности. И эта реальность довольствуется единственным средством выражения, прекраснейшим и возвышеннейшим из всех. Этот способ выражения, то есть музыка, позволяет из малоценных элементов, которыми мы располагаем, с помощью нашего несовершенного ума построить идеальный мир, у каждого свой и непохожий на другие. Нечто подобное содержится в учении индуизма, согласно коему мир является производным от наших желаний.

В чем же тогда смысл и значение музыки?

Прежде всего в том, что она открывает путь к экстазу, позволяющему забыть о мире, в котором мы живем. Музыка позволяет совершить стремительное бегство, ощутить, быть может, непродолжительное, но истинное опьянение. Обретя возможность жить в другом, более чистом, свободном от убожества мире, мире, подобающем ему, созданном им самим, человек забудет о своих недостойных желаниях, грубых вожделениях. Он начнет активно жить той духовной жизнью, которая должна быть целью существования любого из нас. Фавны плясали вокруг растерзанного титанами Диониса, плясали, пока на них не находило экстатическое опьянение, пока они не забывали самих себя и не отдавались власти инстинктов, плясали, пока им не являлся Дионис, уже не страждущий, но в блеске славы.

Подобно этим фавнам, подобно всем, кто в хмельном упоении забывает свою жизнь, переносясь в другую, более заманчивую, мы должны пользоваться музыкой как волшебным эликсиром, дабы достичь священного опьянения, которое перенесет нас в Мир Мечты, позволив забыть Мир Страдания. Все признают за ней эту необоримую власть. Вспомним сцену из «Божественной комедии», когда Данте встречает в Аду тень певца, при жизни стяжавшего громкую славу. Поэт просит его спеть. Услышав пение, другие тени застывают на месте, словно зачарованные, забыв, где они находятся, забыв, что здесь должен «оставить надежду всяк сюда входящий». И стоят так, пока за ними не являются безжалостные стражи.

Казавшееся шуткой признание Мюссе: «Музыка заставила меня поверить в Бога» — на самом деле было очень искренним, вырвалось из глубины души.

В наше время, более чем когда-либо, следовало бы вслед за Ницше поговорить об искуплении музыкой. Людям нашей эпохи с их рационалистичным, методичным умом, чувствами, иссушенными неумолимым делячеством, Музыка возвращает первозданную свежесть. Она становится духовным искуплением.

Народ, как и интеллектуалы, ощущает необходимость в подходящей для него музыке. Это проявление неизъяснимой потребности, присущей нам, потребности, которая вызывает жажду Идеального Мира, стремление забыть этот, слишком материальный мир. Музыка поможет забыть все, что ни есть темного и низкого в нашем существовании. Она позволит достичь прекрасной «наивности древних», порождавшейся, как мы уже знаем, способностью погружаться в мечту, чтобы забыть о действительности. Пожалуй, вернее всего будет сопоставить это с тем, что Жан Кокго в «Ужасных детях» называет «играть в игру». А именно: с полусознательным состоянием, в которое погружаются дети, властвуя над Пространством и Временем и давая волю мечтам. Это род экстаза, подобный тому, что дарит музыка. Экстаз этот кажется созданным для каких-то других, высших существ, потому что человека он приводит в изнеможение. Ведь как часто после концерта мы чувствуем себя обессиленными! Нахлынувшие эмоции истощают нашу несовершенную нервную систему.

Следовательно, мы, уподобляясь древним грекам, которые, больше других народов страдая от мук жизни, погружались в мечту и отрешались от всякого ощущения реальности, — мы, стремясь забыть о жестокости мира, жестокости, остро ощущаемой нами как людьми цивилизованными и потому чувствительными, погрузимся в мечту, прибегнув к помощи единственного искусства, способного дать нам забвение: музыки.

Чтобы завершить эту попытку определения сущности музыки, рассмотрим ее взаимосвязь с другими искусствами: живописью, скульптурой, архитектурой. В принципе можно установить иерархию эстетических ценностей, в которой музыка заняла бы высшее место. Музыка — самое совершенное из искусств. С полным основанием было сказано, что она создает некий особый мир, ведь ей одной под силу достичь вершин Прекрасного. А остальным искусствам, несмотря на все их усилия, очевидно, не удается достичь абсолютно прекрасного. Поэтому целая пропасть отделяет царство музыки от прочих искусств.

Кроме того, если рассмотреть поглубже цели и задачи каждого из искусств, создается впечатление, что живопись и скульптура, как и музыка, стремились прежде всего достичь гармонии. Живопись, конечно же, ищет гармонию в красках. Это весьма важная, хоть и не единственная ее цель. Именно это принесло, правда, несколько запоздалый, но неоспоримый успех школе импрессионистов, которая путем разделения тонов достигает изумительных результатов в смешении красок и в их гармонии.

Скульптура ищет гармонию в формах. А что такое в античном ваянии каноны Праксителя, как не мерила, позволяющие выверить точные соответствия между различными частями человеческого тела? Наконец, архитектура тоже стремится к простоте и гармонии линий. Поэтому греческие храмы и общественные здания входят в число прекраснейших: они соединили в себе простоту форм и гармонию линий.

И тем не менее, все эти попытки достичь гармонии не привели к совершенству, потому что эти искусства наталкивались на почти неодолимую преграду: материю.

А музыка, которой не нужно преодолевать материальное и которая вдобавок построена на чисто спиритуальной основе, на математическом субстрате, смогла достичь совершенства и сделать гармонию самой своей сущностью.

Вот чем объясняется необратимость музыки в другие искусства. Вот отчего из нее можно сотворить особый мир.

Тем не менее, мы полагаем, что, хотя музыка существенно отличается от прочих искусств по уровню и возможностям, природных различий между ними нет.

Так или иначе, у них всегда будет нечто общее: цель.

Все искусства, по определению, порождаются одним и тем же порывом человеческого духа к другому, лучшему миру, миру забвения и мечты.

Заключение

Как легко было заметить, в предыдущих рассуждениях мы всецело присоединялись к мнению Шопенгауэра и решительно отвергали ту часть эстетики Ницше, которая противоречила воззрениям философа Воли. По сути, эта часть эстетики Ницше сомнительна. В самом деле, она полностью противоречит тезисам, изложенным в наиболее характерном и наиболее значительном из его трудов: в «Рождении музыки». Нам могут возразить, что именно на эти сомнительные идеи опирался Ницше, когда после создания «Парсифаля» стал нападать на Вагнера. Но, как мы успели заметить, еще до этих нападок между Ницше и Вагнером возникли разногласия. И позволительно предположить, что в результате этого недоразумения Ницше ухватился за первый же предлог, позволявший ему выступить против Вагнера.

Поскольку мы принимаем лишь теорию, выдвинутую в «Рождении трагедии», то совершенно ясно, что мы не разделяем мнения, изложенные в работах «Казус Вагнер» и «Ницше против Вагнера». Если бы Ницше мог, как прежде, закрывать глаза на слабости человека и принимать во внимание лишь гений композитора, он понял бы, что его эстетика нашла воплощение в творчестве Вагнера. Прежде всего, сюжеты вагнеровских опер возвращают нас к мифу. Разумеется, вся его мифология отдает помпезностью и фальшью. Но тем не менее, эта мифология способна заставить нас грезить. При всей своей фальшивости и надуманности она способна дать забвение. А еще Ницше понял бы, что союз мифа и музыки у Вагнера более успешно, чем у любого другого композитора, претворился в музыку метафизическую, и не стал бы называть эту музыку декадентской. И уж, конечно, не стал бы противопоставлять Вагнеру Визе. Надо осредиземноморить музыку, говорил он. То есть музыке, по его мнению, недоставало той склонности к мечте, которая жила в душе древних греков.

Но зачем же тогда обращаться к холодному Визе, чьи бравурные арии изрядно устарели, и противопоставлять его Вагнеру, переполненному лиризмом и нежностью, Вагнеру, который не устарел и не устареет никогда?

Один лишь факт противопоставления «Кармен» «Тристану и Изольде» подтверждает справедливость нашего предположения: Ницше, разочаровавшись в человеке, безотчетно искал предлог для нападок на композитора.

Для того, кто видит в музыке то же, что и мы, — подательницу забвения, Вагнер останется одним из немногих композиторов, которым удалось полностью осуществить этот идеал. Прежде всего из музыки, как и из всякого другого искусства, следует изгнать рассудочность. Довольно с нас этой музыкальной эквилибристики, этих «Игр воды» или «Садов под дождем», требующих специального анализа для разгадки авторского замысла. Следует, впрочем, сделать исключение — для Стравинского. Заметим все же, что если у этого композитора в изобилии встречаются звуковые подражания сценам сельской жизни, шум на скотном дворе и тому подобное, то всякий раз это преследует только одну цель — дать почувствовать душу некоей страны. В этом творчество Стравинского смыкается с фольклором, а следовательно, и с мифологией, что опять-таки делает его аргументом в пользу нашей теории.

Подводя итоги, надо сказать следующее: подлинно животворная музыка, та единственная, что сможет тронуть и доставить истинное наслаждение, будет Музыкой Мечты, изгнавшей из себя всякую рассудочность и всякий анализ.

Не надо стремиться сначала понять, а только затем почувствовать.

В искусстве нет места рассудочности.