НАШ SAVOIR VIVRE[17]

НАШ SAVOIR VIVRE[17]

«Нынче, мой друг, народ не то чтобы прост, а как-то очень уж глуп стал. Все сам себя обманывает, сам себя прельщает, даже словно сам у себя украсть хочет. Назовет, это, вещь другим именем и думает, что и вещь другая сделалась. Возьми, например, хоть то: выдумали теперь какой-то savoir vivre, а разбери ты его как следует, этот ихний savoir vivre, — ан выйдет то же мошенничество!» Эти слова принадлежат не мне, а бабушке Прасковье Павловне, которая во всем околотке известна своею мудростью и откровенностью (однажды она, за эту самую откровенность, чуть-чуть не была водворена в город Варнавин). Вообще это женщина, которая придерживается старых порядков, а про затеи современных либералов отзывается так: «поверь, душа моя, что все это один savoir vivre!»

Признаюсь, хотя я далеко не убедился в справедливости сравнения дорогой бабушки, тем не менее для меня несомненно, что на свете действительно существует какой-то «savoir vivre», по-видимому обладающий замечательною творческою силою.

Куда ни посмотришь — везде savoir vivre. Тот приобрел многоэтажный дом, другой — стянул целую железную дорогу, третий — устроил свою служебную карьеру, четвертый — отлично женился, пятый — набрал денег и бежал за границу… И всё с помощью какого-то таинственного savoir vivre! Право, даже любопытно становится.

— Рассудите, пожалуйста! — говорил мне на днях один знакомый. — Вот человек, который, продавая мне имение, показывал чужой лес за свой собственный! Ну не подлец ли?

— Зачем же подлец? — хладнокровно оправдывался так называемый «подлец». — Спрашиваю я вас: ежели я что им показываю, должны ли они моими показами руководствоваться?

Я рассудил, взвесил, рассмотрел и нашел, что действительно тут нет никакой подлости, а есть savoir vivre — и больше ничего.

— Вообразите! — вопиял другой мой знакомый. — Вот человек, который моим именем выманил у моего кредитора пятьдесят тысяч — и скрыл! ну не мошенник ли?

— Зачем же мошенник? — оправдывался обвиняемый. — Рассудите сами: ежели я подлинно что у них просил, должны ли они были моими просьбами руководствоваться?

Я опять рассудил и опять нашел, что мошенничества тут нет, а есть довольно крупный savoir vivre — и ничего больше.

— Позвольте! — остановил меня третий знакомый. — Вот вам субъект: он был моим ходатаем по делам, выиграл мой процесс, взыскал деньги и прикарманил! ну не бездельник ли?

— Зачем же бездельник? — оправдывался субъект. — Рассудите сами: ежели я что для них, по их порученью, делаю, должны ли они за мной смотреть или нет?

И я опять рассудил, что тут нет никакого бездельничества, а есть savoir vivre — и больше ничего!

И что всего замечательнее, потерпевшие стороны сами очень хорошо понимали, что во всем этом главную роль играет savoir vivre. Если они жаловались на своих обидчиков, то в этих жалобах слышался материальный ущерб, а отнюдь не нравственная сторона вопроса: «Только отдай ты мне, что у меня украл, — звучало в их голосе, — а уж я тебе и с своей стороны покажу savoir vivre!» И в ожидании этого они готовы были не только примириться с своими обидчиками, но и обозвать их голубчиками…

— Ах, какой умный! Что за голова! Что за savoir vivre! и вот говорят, что у нас нет смелости и предприимчивости! — случается слышать везде, где соберется кучка гулящих русских людей.

Полюбопытствуйте расспросить, кому слагаются эти похвалы, и вы убедитесь, что тут наверное или стянули железную дорогу, или пустили по миру десятки и сотни семейств.

— Вот-то дурачина! вот-то пентюх и осел! — опять раздается все в той же толпе гулящих русских людей.

И опять полюбопытствуйте и опять убедитесь, что тут идет речь о каком-нибудь наивно-простоватом труженике, на котором доверчивая компания развязных дармоедов (поклонников savoir vivre) решилась создать свое благополучие. И верьте мне, нет того поносного ругательства, нет того презрительного выражения, которое бы не послали вслед простаку гулящие русские люди! «Фофан! соломенная голова! ослиные уши! курицын сын!» — так и стонут они своими утробными голосами.

Бабушка! бабушка! ужели же ты и в самом деле была права, утверждая, что savoir vivre и мошенничество — одно и то же?

Но я все еще сомневаюсь; все еще стараюсь уверить себя, что savoir vivre — сам по себе, а мошенничество — само по себе. Поэтому буду говорить здесь только о savoir vivre.

Savoir vivre, как и всякая другая творческая сила, переживает в своем развитии очень много самых разнообразных фазисов. Сначала оно представляет собой явление простое и малосодержательное, потом все больше и больше усложняется и набирается соков; наконец лопается, словно пышный кактус, и, не опасаясь публичности, предъявляет изумленному миру разнообразие и полноту своего содержания.

Самая простая и однообразная форма, в которой проявляется savoir vivre, — это тайное присвоение платков, скрывающихся в чужих карманах. На предприятия подобного рода обыкновенно решаются такие люди, у которых нет своих собственных платков, но так как при этом не требуется ни глубины взглядов, ни обширности соображений, то по большей части умелых людей этой категории называют карманными ворами и бьют (за то именно бьют, что взгляды у них поверхностные и цели ограниченные). Понятно, какая нужна осмотрительность, чтобы проводить savoir vivre в этой простой и несколько грубой форме; но понятно также и то, что в виду беспрестанных опасений дело это само собой не может удержаться на первоначальной своей точке, но будет постоянно стремиться расширить и распространить свою арену.

И действительно, savoir vivre в скором времени усложняется и входит в последующий фазис своего развития. Утаиваются дома, деревни, капиталы, дороги; устроиваются карьеры и браки; появляются проекты ограбления в столь обширных размерах, что польза их так и бьет всем в глаза. Предприятия такого рода, конечно, уже гораздо труднее, ибо предполагают знание человеческого сердца и известную смелость взгляда. Но вместе с тем они и легче, потому что не сопровождаются заушением и оплеванием. Они производятся у всех на виду и при открытых дверях, а потому приобретают характер турнира. Бесстрашнейшими и безупречнейшими рыцарями этого savoir vivre история представляет нам бывших откупщиков; в будущем мы можем усматривать зачатки такого же рыцарства в блистательно начинающемся железнодорожном деле. «На то война!» — говорят пропагандисты этого savoir vivre и с самою утонченною вежливостью преломляют копья.

— Какую я, душа моя, дорогу получил! — говорил мне на днях один прекрасный молодой человек, которого до сих пор я имел наивность считать пустейшим малым, — объедение!

— Что же такое?

— Кроме песку и выси поднебесной — ничего!

И затем он начал мне разъяснять. Миллионы и сотни тысяч так и лились из его уст, словно это совсем не миллионы и не сотни тысяч, а какие-нибудь презренные медяки.

— Ты понимаешь? я взял — и сейчас в сторону! и у меня осталось…

Опять посыпались миллионы и тысячи, так что мне под конец сделалось тошно.

— Послушай, друг мой, а ведь я думал, что у тебя соломенная голова! — сказал я, — ты, пожалуйста, меня извини!

— Извиняю, душа моя, все извиняю! — отвечал он и в порыве счастья (вот как оно украшает человека!) не только извинил, но бросился даже целовать меня, повторяя, — пе-ески, пе-ески!

— Но позволь, однако, что скажет Катков? — остановил я его.

— Разрешил!

Понятно, что такого рода savoir vivre никак нельзя сравнивать с первым. Это даже почти не savoir vivre, а, так сказать, законная дань качествам ума и сердца. Тут нет ничего… совсем ничего… Тут просто развязность, изобретательность, сноровка, знание географии… и пески!

Но по мере того, как мы привыкаем к такому savoir vivre, по мере того, как он доставляет нам деньги, комфорт и всеобщее уважение, наш умственный горизонт расширяется сам собою и предъявляет взору такие перспективы, которых мы прежде не могли даже и предвидеть. Мы начинаем терять способность различать не только между своим и чужим платками, но даже и между всевозможными платками вообще, кому бы они ни принадлежали и в чьих бы карманах ни находились. Всякий платок представляется нам олицетворением афоризма: res nullius cedit primo occupanti. Не только поступки и действия наши проникаются учением о непреложности savoir vivre, но и наши суждения, наши попытки произвести нравственную оценку такого-то поступка или действия, весь наш умственный и нравственный обиход всецело подчиняются ему…

Это, конечно, самый счастливый и самый цветущий период savoir vivre; это самая совершенная форма его. Если первая из упомянутых выше форм может быть охарактеризована изречением: на воре шапка горит, вторая — изречением: не пойман — не вор, то третью всего приличнее формулировать так: и пойман, да не вор, потому что кому же судить?

Бабушка! бабушка! что ты наделала? С какою целью ты поселила во мне разлад?

Кто растолкует мне, какое действительное значение заключается в слове «вор»? Кого должен я разуметь настоящим вором и кого — просто агентом общества savoir vivre? Кому могу я пожать руку, кому обязываюсь плюнуть на оную?

Куда я теперь денусь? Ежели бежать в степи, то ведь и они прорезываются нынче железными дорогами, а вместе с ними и туда проникает savoir vivre.

Неслыханное зрелище представляют эти прекрасные, девственные русские степи! Хищный волк подходит к робкому барану, но не хватает его за шиворот, а, любезно виляя хвостом, спрашивает: «позволите ли вас скушать?» Лисица, забравшись в курятник, не душит и не терзает, но ищет успокоить всполохнувшихся кур и вкрадчивым голосом вопиет: «посмотрите, милые, как я вас ощиплю!» Эта душегубствующая любезность, это умиротворяющее хищничество приводят меня в трепет и ужас. Я чувствую, как капли пота выступают у меня на лбу, как холодеет спина и начинают дрожать ноги…

Тысячи разнородных экземпляров человека проходят мимо меня, и — странное дело! — никому-то не стыдно, никто не краснеет!

Все идут очень свободно; все разговаривают и беззастенчиво передают друг другу свои вчерашние и сегодняшние prouesses.[18]

— Слышали, какую штуку Федька удрал? — говорит один.

— Слышали, какой Сережа проект ко всеобщему ободрению сочинил? — вторит другой.

— А! вот и он! Сережа! Сережа! к нам! сюда! Quand on parle du soleil, on en voit les rayons![19] — сыплется со всех сторон.

Сережа приближается; он сыт, доволен и, сверх того, чувствует, что его уважают. Его окружают, ему льстят, около него лебезят. Что же мудреного — он финансист!

— Ну что 1, шалопаи! хотите в компанию? — благосклонно спрашивает он, подавая собеседникам концы пальцев.

— Сережа! голубчик! хоть чуточку! — вопиет один.

— «Петушком»! — осклабляется другой.

Остальные облизываются.

— Вы, однако, должны знать, messieurs, что это дело серьезное… очень, очень серьезное! — глубокомысленно провозглашает Сережа.

— Уж я! уж мы! только допусти!

— А помнишь ли ты, соломенная голова, как ты у братьев наследство украл? — внезапно врывается в беседу чей-то фофанский голос, очевидно, обращающийся к Сереже.

— Что касается до этого, то… nous en parlerons plus tard, mon cher![20] Теперь же могу сказать тебе одно: в наше время жизнь дается только тем, кто ее с бою берет, а не тем, кто перед нею слюни точит! — произносит Сережа и величественно удаляется, сопровождаемый толпою поклонников.

Это — последнее слово современного savoir vivre. Уметь эскамотировать шары, с утра до вечера рыскать по городу и топтать в передних ковры — это называется брать жизнь с бою; сидеть спокойно дома и чуждаться охватившей всех жажды стяжания… стяжания во что бы то ни стало — это называется точить слюни.

— Совсем нас узнать нельзя! — говорил кто-то на днях в каком-то учено-обеденном обществе. — Просто мы не славяне, а англосаксы какие-то сделались! так и хватаем! так и хватаем!

— Клюем отлично! — прибавил другой. — Только как бы не наклеваться на замаскированный крючок!

— С божьею помощью, этого не случится! — прервал третий, который, по-видимому, еще не успел сбыть свои акции и которого воспоминание о крючке сильно передернуло.

Одним словом, восторг общий. Ученые общества надеются и провидят новые залоги преуспеяния, публицисты плещут руками и подают благоразумные советы; генералы входят в общение с простыми негоциантами, задают обеды с музыкой и говорят спичи; присяжные поверенные предлагают свои услуги.

Никогда не было на Руси такого веселья! Были мы грубы и неотесаны; только и было на языке: мошенники да мошенники! И вдруг… savoir vivre!

— N’est-ce pas que cela applanit bien des choses?[21] — говорила на днях одна прекрасная кокотка, и говорила сущую правду.

И за всем тем, меня тревожат два вопроса:

Вопрос первый. Каким образом могло случиться, что соломенные головы вдруг сделались и экономистами, и финансистами, и чуть-чуть не политиками?

Вопрос второй. Ежели справедливо, что от всех этих затей пахнет миллионами, то с какого благодатного неба должны свалиться на нас эти миллионы?

Первый вопрос разрешается очень легко: именно потому-то и имеют успех соломенные головы, что они соломенные.

Нет ничего проще, как устройство соломенной головы. Правда, что она не отличается прочностью и что чрез ее скважины очень скоро стекает всякая мысль, которая в нее извне вливается; но зато в нее и попадает всякий сор гораздо удобнее, нежели в обыкновенную человеческую голову. Она постоянно раскрыта для каждого ветра, хотя бы даже и зловонного, но по этому-то самому так быстро и колеблется всякими дуновениями. Обыкновенная голова имеет способность задерживать мысли и комбинировать их с тем мыслительным капиталом, который нажит прежде. Напротив того, соломенная голова ничего не задерживает и не имеет надобности комбинировать, потому что мысли проходят сквозь нее, как сквозь пустое решето. Это качество во многом ее облегчает: оно делает ее быстро воспламеняющеюся, оно дозволяет ей действовать, ничем не стесняясь. Не нужно быть ни экономистом, ни финансистом, ни политиком, чтобы скалить зубы на чужой платок. Для этого требуются только крепкие инстинкты плотоядности и чревоугодничества, а затем звания экономистов, финансистов и политиков придут сами собою.

Нахальство, нестесняемость, развязность и постоянное, неуклонное стремление к куску — вот основания и принципы этой новой экономической науки.

Что такое рубль? откуда он выходит? какая его родословная? — все это вопросы, совершенно чуждые соломенной голове, и я положительно утверждаю, что только при отсутствии этих вопросов и можно делать те операции, которые она делает.

Соломенная голова рассуждает так: рубль — это рубль, и ничего больше. Она думает, что это какая-то заблудшая овца, которая родилась на монетном дворе или в меняльной лавочке, потом шаталась где-то без дела и теперь, благодаря ее savoir vivre, лезет к ней в карман.

Соломенная голова даже не знает, что будет делать эта заблудшая овца у нее в кармане. «Полагать надо, — думает она, — что пошевелится она там малое время без призрения, покуда не пристроится опять к какому-нибудь меняле, и опять надо будет ее оттуда вытаскивать…»

Что такое «операция»? Что из нее выйдет? насколько она может подействовать в том или другом смысле? и на что подействовать? и эти вопросы точно так же чужды соломенной голове, и я точно так же утверждаю, что только при совершенной свободе от них можно действовать наотмашь и не стесняясь, то есть так именно, как действует всякая соломенная голова.

— Пе-ески! пе-ески! — радостно восклицал мой юный приятель, о котором я повествовал выше, и рассуждал так наивно, что даже нет возможности спросить его: «да чему же ты, дурашка, радуешься? Что тебе вдруг так весело сделалось?» Нельзя сделать ему этот вопрос уже по тому одному, что он и слово «пески» во всем его объеме постигнуть и объяснить не может.

Многие думают, что тут кроется какая-то тайна. Совсем никакой тайны нет, а дело самое обыкновенное. Нахальство и стремительность в достижении целей (а следовательно, и успех) столь же свойственны соломенным головам, сколько совестливость и некоторая нерешительность свойственны обыкновенным головам человеческим. Это истина, которую подтверждает и история. Стоит только ничем не брезгать да вольно ходить, и вдруг очутишься таким финансистом, что сам Молинари руками разведет.

Говорят, что мы не славяне, а англосаксы. На чем, однако, основано такое мнение? На том ли, что мы очень жадны? на том ли, что нас, при виде гривенника, кидает в озноб? Но есть некоторое животное, боровом называемое, которое и того жаднее, но которое, за всем тем, никому и в голову не приходило называть англосаксом! Стало быть, это вздор, а правда — вот она: все мы бахвалы-лежебоки, которым легкий труд очень нравится! И ничего более.

Из всего изложенного видно, что многие вопросы, которые на первый взгляд кажутся очень трудными, в сущности разрешаются самым свободным образом. Итак, не завидуй, читатель, успеху соломенных голов и будь доволен тем, что у тебя на плечах голова обыкновенная! Suum cuique:[22] им — рубль и соломенный намет на плечах; тебе — голова и три копейки медных. Чей удел счастливее?

Гораздо труднее разрешить вопрос нумера второго, а именно: с какого благодатного неба имеют свалиться на нас ожидаемые миллионы?

Но так как вопрос этот действительно очень труден, то я предпочитаю не разрешать его. Будем думать, что он когда-нибудь разрешится сам собою.

Меня всегда удивляло, почему savoir vivre так мало развит между так называемою меньшею братьею? И — что всего замечательнее — чем беднее эта меньшая братия, чем слабее в ней развиты всякого рода промышленные и цивилизующие поползновения, тем менее оказывается и чувства savoir vivre.

Меньшая братия не знает ни заемных писем, ни векселей, ни сохранных расписок, ни контрактов. Пробовали давать меньшему брату взаймы денег без всяких документов — отдает; пробовали заключать с ним самые, что называется, удовлетворительные условия без малейшего посредства бумаги — исполняет. Как ни испытывали его savoir vivre, как ни старались возбудить его в нем — не оказывается, да и все тут.

Если меньший брат взял у вас денег и предвидит, что ему нечем будет заплатить в срок, то он уже загодя мучится и всею своею фигурой говорит: виноват! То пройдет мимо вас, потупив глаза, то вдруг взглянет на вас… как взглянет! Тогда из него хоть веревки вей. По первому вашему мановению, он начинает и пахать, и бороновать, и сеять, и косить, и жать, или, другими словами, действовать хребтом, и действует им до тех пор, покуда вы сами наконец не скажете: довольно!

— А ведь это, брат, только проценты! долг-то, брат, сам по себе! — инсинуируете вы ласково.

— Ну, само собой! долг — это, разумеется, само собой! — отвечает он и как благодарен-то, как благодарен он вам, что вы позволили ему подействовать мало-мало хребтом…

И в самом деле, что такое ему хребет! он действует им так свободно и ловко, как будто он у него не свой, а казенный!

Вот к каким прекрасным результатам можно прийти, ежели сойдутся вместе: с одной стороны savoir vivre, а с другой — недостаток в оном.

То ли дело друг мой, Феденька Козелков! Он три года должен мне некоторую сумму, и всякий раз, как мы встречаемся, не он робеет передо мной, а я перед ним. Он так развязно подходит ко мне, так любезно спрашивает о моих занятиях, что я чувствую себя не только очарованным, но даже боюсь, буквально боюсь, чтоб он как-нибудь не проговорился о своем ничтожном должке!

Мне скажут, быть может, что тем не менее большинство воров, грабителей, разбойников и т. д. все-таки выходит из меньшей братии, и следовательно… Позвольте, господа! во-первых, можно поручиться заранее, что все эти воры, грабители и т. д. более или менее уже принадлежат к числу тронутых стремлением к savoir vivre; во-вторых, возьмите их численное отношение к массе меньшей братии и вы несомненно увидите, что об этом даже и говорить не стоит.

Но чем больше мужик оперяется, тем настоятельнее начинают взывать в нем инстинкты savoir vivre. Из простого чибиса он делается коршуном, из барана — волком. Правда, что ни орлом, ни львом он все-таки никогда не сделается, но ведь и место наше такое… по нашему месту и волка очень довольно.

Он начинает отрицаться, утаивать, отговариваться запамятованием и все эти акты своего savoir vivre сопровождает вздохами. «Ничего я этого не знаю», «никогда я у тебя не брал», «и напрасно ты меня этим делом беспокоишь» — вот слова, которые изрекают его уста в этот первый период его превращения. Потом он мало-помалу входит в рассмотрение среды, в которой живет, и, тщательно изучив положение каждого из ее членов, начинает производить свои финансовые операции в более крупных размерах. Потом голову его постепенно начинает угнетать мысль о всеобщем ограблении; ему становится тесно в деревне; ему надо губернию, две губернии, три губернии… целую Россию! И вот он бредет откуда-нибудь, из родной Заманиловки, бредет пешком, не спит, не ест, не пьет, все думает: как бы обделать дело в лучшем виде! И вдруг, спустя полгода, вы узнаете, что у нас в городе народился новый финансист!

— Кто такой? кто такой? — спрашиваете вы с жадностью.

— Представьте… простой мужичок! и даже неграмотный! — отвечает вам одна из соломенных голов, плененная проектом всеобщего уязвления.

— Что ж он такое сочинил? — продолжаете вы ваши вопросы.

— Ну, это покамест еще тайна!

Оказывается, однако ж, что мужичок-финансист, при помощи авоськи да небоськи, ничего не упустил из вида; что он не только поверхность земли, но и самые ее недра предположил устроить и привести в порядок, чтоб не лежали праздно, а приносили посильный плод на пользу и радость любезному отечеству.

Появляются проекты об эксплуатации собачьего помета, проекты о собрании на всем пространстве России рыбьих костей, о заселении песчаных степей, об обращении бесплодных мест в плодоносные…

— Иван Иваныч! голубчик! так мы, стало быть, собачий помет собирать станем? — спрашивает соломенная голова, готовая, в порыве энтузиазма, даже и на этот подвиг.

— На что же-с! Мы только акции выпустим-с! — отвечает мужичок-финансист и затем начинает обстоятельно и толково объяснять сокровенную сущность проекта.

Я отнюдь не говорю и не думаю, чтобы у этого мужичка-финансиста была соломенная голова (я скорее готов назвать ее булыжниковою), но предоставляю читателю судить о тех, кто соблазняется проектами, до концепции которых он дошел собственным умом…

На днях я читал книгу Тено «Paris en D?cembre 1851»[23] и убедился, что современный savoir vivre ведет свое начало из переворота 2 декабря 1851 года. Мало того: эта книга доказала мне, что истинный savoir vivre может быть иногда доведен даже до размеров полного свободомыслия.

Никто не станет отрицать, что Кавеньяк, Шангарнье, Шаррас, Тьер, Виктор Гюго и множество других жертв декабрьского переворота — люди умные и довольно проницательные. Многие утверждают, что они в этом отношении стоят даже выше, нежели какие-нибудь Морни, Сент-Арно и Мопа и другие герои того же закала, которые неведомо откуда взялись и расцвели в ночь с 1 на 2 декабря (в Тьере и Шангарнье нельзя даже отвергать и замечательного savoir vivre). И вот, однако ж, эти внезапные выходцы неизвестности, эти простые люди, не знакомые ни с миром, ни с его ухищрениями, вдруг, в течение каких-нибудь нескольких часов, становятся выше, опытнее и дальновиднее тех, которые в продолжение многих и многих лет уловляли вселенную! Надо же, чтоб была какая-нибудь причина, объясняющая столь загадочное явление.

По моему мнению, такое извращение естественного порядка в деле уловления произошло единственно оттого, что ни Тьер, ни Шангарнье, ни Кавеньяк не умели возвыситься до того свободомыслия, до которого разом возвысились простые рыбари, никогда не стеснявшиеся никакими соображениями. Кажется, что может быть легче, как войти целой ордой в дом к спящему человеку и пришибить его, а кто же, кроме совершенно свободномыслящего человека, решится на такой подвиг? Что может быть проще насилия, пошлее коварства, нахальнее необузданности, и между тем кто, кроме субъекта, вполне освободившегося от всяких нравственных обязательств, охотно согласится на такие поступки, которые повлекут за собой для него название человека коварного, нахального и необузданного? Все подобного рода действия не требуют ни ума, ни особенных способностей; единственное условие, которому они подчиняются, — это условие внезапности. Сюрпризы, изготовляемые при помощи savoir vivre, тем именно и благонадежны, что к ним нельзя приготовиться и что, следовательно, ни ум, ни проницательность, ни таланты — ничто не может устоять против них, ничто не может их отразить. Это своего рода кирпичи, внезапно сваливающиеся с крыши и сразу убивающие человека, — что против них поделаешь?

«Сберегайте ваши силы и утомляйте силы обывателей». «По временам ушибайте, но делайте вид, что это произошло невзначай». «Обманывайте, обманывайте и обманывайте!» Ничего не может быть проще и даже глупее этих аксиом, но с тех пор, как они открыты, как прояснились наши понятия? какие обширные перспективы открылись перед нами! Мы нашли средство вывести эти аксиомы из той специальности, в которой они первоначально замыкались, и отыскивать для них такие применения, которые едва ли снились даже изобретателям их. Мы переносим эти аксиомы во всевозможные жизненные сферы, какие доступны нашему пониманию, мы видим в них не только идеал практической мудрости, но и единственное условие каких бы то ни было успехов. Мы обманываем, обманываем, обманываем…

С одной стороны — savoir vivre, с другой — толпа, до которой имеет дело этот самый savoir vivre. Как ни прост сей последний, как ни ограниченны его цели, все-таки он знает, чего хочет, и, следовательно, обладает известною дозой решимости. Он тогда только и выходит, когда уже заранее определит и свои собственные позиции, и точку, в которую предстоит ему целиться. Совсем другой вид представляет толпа; как ни предполагайте ее проницательною, она уже по тому одному не в силах ничего предпринять, что не знает, откуда и какого рода камень будет в нее брошен. Она может выделять из себя великих и гениальных людей, она может совершать чудеса самопожертвования и доблести, но против неожиданностей и расставляемых ловушек ничего сделать не в состоянии.

На этом-то именно и основан весь расчет так называемого savoir vivre, и вот этот-то именно расчет и поняли в совершенстве так называемые соломенные головы.

Когда мы дойдем до той степени естественности и простоты взглядов, что, встречаясь на улицах, будем говорить друг другу:

— Поздравь меня, душенька! я только что, сию минуту, у Доминика пирог с прилавка благополучно стащил!

— Эка невидаль! А я вчера тридцать тысяч украл — и то никто не приметил!

Когда, говорю я, мы достигнем такого свободомыслия, что перестанем отличать свои карманы от чужих — тогда настанет для нас тот блаженный период, в котором нет ни правых, ни виноватых, ни злых, ни добрых, ни дурных, ни красивых, а существуют одни умелые люди.

Я не утверждаю, чтобы мы были очень близки к этой волшебной цели; но достойно замечания, что уже теперь, когда мы находимся еще на половине пути к ней, истинно умными людьми называются только люди умелые. Их одних ценят, одними ими дорожат. Все остальное, не подходящее к этому идеалу, составляет собрание так называемых t?tes creuses,[24] о которых не может быть даже помина, когда идет речь о развернутом фронте разнообразных актов нашего savoir vivre.

Мне кажется, однако, что мы могли бы иметь и еще больше успеха, если б действовали несколько смелее и увереннее. Нас смущает мысль, что мы все-таки не больше как les cadets de la civilization[25] и что настоящих образцов даже в таком простом деле дать никому не можем. Французское мастерство продолжает застилать нам глаза и отнимает у наших попыток всякую оригинальность. В этом случае образованность и слишком большая начитанность, по моему мнению, даже вредны. Не будь у нас этой боязни идеалов, этого обожания чужой цивилизации, мы не падали бы в обморок при мысли: что-то скажут наши учители? — но устроивали бы свое дело собственными средствами, как бог на душу положит… И наверное делали бы много, прочно и хорошо.

Укажу, например, на следующее простое дело: украл человек сумму или, лучше сказать, не украл, а незаметным образом совершил экспроприацию. Факт, по-видимому, простой и совершенно безобидный, — и что ж вы, однако ж, думаете? — поднялась какая-то разноголосица, устроился чуть ли не целый турнир! по поводу такого-то, ничего не стоящего факта! Одни говорят (к счастью еще, что случились люди вполне компетентные!): если украл — пускай пользуется! другие говорят: нет! воровать не позволяется, потому что таким манером скоро не будешь знать, целесообразно или нецелесообразно выходить на улицу одетым и иметь при себе платок?

— Этак, батюшка, куски изо рта вырывать будут! — говорили голоса более решительные.

— Так вы скорее глотайте! — возражали им голоса не менее решительные.

Я понимаю, что в вопросе столь великой важности подобный разлад совершенно уместен; тем не менее он все-таки настолько прискорбен, что служит почти единственною помехою для нашего поступания вперед. Если б мы были на этот счет согласны, если б мы один раз навсегда сказали друг другу: прочь сомнения! укравший — пусть пользуется; оплошавший — пусть вкушает плоды экспроприации! — нельзя даже исчислить, до каких геркулесовых столпов цивилизации мы могли бы дойти! Всякий, видя нас, говорил бы: вот люди, которые знают, чего хотят! вот люди, на которых можно положиться, как на каменную стену! Тогда как теперь, видя наши неурядицы, все говорят: вот слабое, преждевременно отжившее поколение, которое препирается даже насчет таких общеизвестных предметов, как экспроприация!

Нет; как ни несомненно мое уважение к старой бабушке, я ни под каким видом не могу согласиться с нею. Savoir vivre и мошенничество, может быть, две равно великие, но в то же время совершенно различные силы. Большая разница: вырвать у ближнего изо рта кусок наглым образом — и вынуть тот же кусок так, чтоб никто не заметил; насколько первое зазорно, невежливо и оскорбительно, настолько второе естественно… почти законно!

Пускай огорченные идеологи ораторствуют насчет развращенности нравов; пускай какой-нибудь обозлившийся мизантроп провозглашает, что наше время может представить только ядовитые продукты умственного и нравственного гниения; скажем друг другу раз навсегда: это говорит зависть, ограниченное скудоумие — и затем станем добре.

На свете слишком много простосердечных людей, чтоб можно было допустить их невозбранно коптить небо. Пожалуй, они закоптят его так, что нам, людям умелым, нельзя будет прямо взглянуть на солнце. Этот народ плодущ и назойлив; его необходимо разрежать частью посредством водворения… в известных границах, частью посредством проглатывания. Только в этом разреженном состоянии можно допустить участие столь беспокойного элемента в общем жизненном хоре; только в этом виде он может быть рассматриваем не только как известный, не оскорбляющий слуха диссонанс, но даже как некоторая нелишняя поправка нашему слишком разыгравшемуся savoir vivre.

Нет спора, снисходительность и великодушие похвальны; но и они становятся приторными, как скоро употребляются без меры и несвоевременно. Время не терпит; каждая минута приносит за собой капиталы; нам предстоит шарить, хватать, глотать — а мы, вместо того, станем распускать слюни и слушать проповеди о воздержании и каких-то ядовитых продуктах нравственного гниения! Да поймите же наконец, до какой степени это несообразно и глупо!

Итак, будем великодушны, но в то же время и тверды. Пускай наша снисходительность умеряется бодростью и неуклонным шествием вперед. Сверх того, не станем стесняться чужими образцами, но изберем себе те пути, которые укажут нам наши собственные инстинкты любостяжания. И да не постыдимся.