6. Два немецких философа
6. Два немецких философа
В первом издании превосходного однотомного словаря Павленкова о Штраусе говорится так: «Штраус – Давид-Фридрих (1808–74), знаменит. нем. богослов; в 1835 написал „Das Leben Jesu“, где он доказывает, что историческая часть евангелий есть не что иное, как собрание мифов. Сильный шум и горячая полемика, вызванные этой книгой, заставили Ш-а в 1836 выйти в отставку». (Далее – библиографическая справка)[24]. Это обычно и знают о Штраусе: автор «Жизни Иисуса». После выхода книги взгляд на Евангелия стал иным, ибо критика была убийственно убедительной. Книга положила начало критическому анализу Нового Завета, продолжающемуся по сие время; гиперкритическая школа христологов-мифологистов была в общем смысле порождена духом XIX века, непосредственно же вышла из школы Штрауса. Но, в отличие от многих своих последователей, Штраус считал Христа исторической личностью и делал из этого далеко идущие теологические выводы. Уже в первой – знаменитой – книге он писал: «…Идея жизни или биографии Иисуса была роковой для современной теологии. …Как только ставили серьезно вопрос биографии, с догматическим Христом было все кончено»[25].
Иными словами: или жизненная достоверность, или догма – середины быть не может, ибо в Евангелиях догмат слишком тесно связан с неправдоподобными деталями биографии. «…Если рассматривать Евангелия, как подлинно исторические источники, то становится невозможным подлинно исторический взгляд на жизнь Иисуса», – резюмировал он спустя сорок лет[26].
Как мы видим, под его словами могли бы подписаться и Булгаков и Берлиоз, только они пришли бы к противоположным выводам. Третий и своеобразный вывод сделал сам Штраус: «Если смотреть на Иисуса не как на Сына Божьего, а как на человека, хотя бы и совершенного, то уже никоим образом нельзя ему молиться, оставлять за ним роль центрального пункта известного культа» (с. 5).
Общий смысл, таким образом, следующий: в Евангелиях имеется некоторый исторически достоверный слой; следовательно, Иисус есть лицо историческое, а потому «известный культ» никуда не годен и с ним пора покончить.
Как мы помним, Берлиоз исповедовал прямо противоположную веру, нисколько не более логическую (поэтому – веру): Иисус есть лицо мифическое, поэтому-то с религией и пора покончить.
Знай «начитанный редактор» истинные убеждения Штрауса, он бы в жизни не упомянул его имени… А убеждения эти изложены именно в той книге, которую мы сейчас цитировали и на которую ссылался Берлиоз, и касаются они не только религии. Давид Фридрих Штраус в политике был ультраправым ортодоксом, социализм называл «нарывом» и яростно выступал против реформ, даже модернизации церкви – вопреки собственным религиозным убеждениям, изложенным в той же книге! Ее перевод вышел в России в бесцензурном 1907 году, и редакция дала к политической части книги необычное предисловие: «Несмотря на естественное отвращение, внушаемое переводчику и редактору безапелляционными сентенциями и порою пошлым тоном Штрауса, мы считаем необходимым включить в издание и эту часть…» (с. 171).
Но вот вопрос: читал ли эту книгу Булгаков? Ведь только в одном случае мои рассуждения имеют некоторую цену – если автор грамотнее своего героя.
Разберемся. Во-первых, мы уже предположили, что Воланд цитирует «Старую и новую веру», но, разумеется, этого недостаточно. Второй знак: Берлиоз ссылается на ту же книгу. Третий признак методологический: Берлиоз называет имя Штрауса, а не просто ссылается. Но мы уже знаем, что через Берлиоза вводится материал для сопроводительного чтения; достаточно ему упомянуть Евангелия или имена Флавия, Филона, Тацита, как оказывается, что читателю очень и очень бы следовало прочесть соответствующие книги для понимания «Мастера и Маргариты». Собственно, речения Берлиоза вели меня при анализе «ершалаимских глав» – такой вот парадоксальный персонаж Михаил Александрович…
Итак, он называет имя Штрауса в некоторой связи с его книгой. Доверимся этому знаку и зададим себе сакраментальный вопрос: а зачем? С какою целью нас потаенно подводят не к знаменитой «Жизни Иисуса», а к произведению забытому и второразрядному? Что мы должны там прочесть – или, точнее: какое из суждений Штрауса оспаривает Булгаков?
Вопрос отнюдь не неожидан: все источники, упомянутые Берлиозом, писатель оспорил или перетолковал, а чаще – то и другое вместе. Но возможно, я ошибаюсь и Булгаков все-таки указывает читателю на первую книгу? Участие ее в «Мастере и Маргарите» несомненно; критические замечания Штрауса учтены самым внимательным образом. Сняты все мифологические наслоения на историческую подложку – те, на которые указывалось в «Жизни Иисуса». Более того, эта книга – методологический стержень «романа о Пилате». Вечный спорщик Булгаков не оспорил ее ни в чем, едва ли не единственную во всем корпусе источников (не считая историографических, разумеется). История Га-Ноцри построена как бы по указанию Штрауса: «…Как только ставили серьезно вопрос о биографии, с догматическим Христом было все кончено…» Булгаков действительно камня на камне не оставил от догматической фигуры Христа, скомпилировав биографию Га-Ноцри по сведениям из Талмуда.
Но – удивительное дело – прямых меток книги Штрауса в тексте «Мастера» нет. И другой, уже аналитического плана факт: эта книга, столь важная в историографическом плане, при совместном чтении ничего не добавляет к пониманию «Мастера». В то же время чтение труда, специально написанного в опровержение Штрауса – «Жизни Иисуса Христа» Ф. В. Фаррара, – дает компетентному читателю очень много. Этой книге пришлось уделить в «Евангелии Михаила Булгакова» особую главу[27]. Идеи Фаррара Булгаков оспаривал резко и решительно.
Мы нащупали одну из составляющих булгаковского метода в «Мастере и Маргарите»: настойчивые отсылки к какой-либо книге означают ее принципиально-дискуссионное использование. Самый характерный пример – использование Евангелий; другой пример – использование «Фауста». Поэтому можно предположить, что Штраус упоминается в связи со «Старой и новой верой» и, скорее всего, из-за вопроса об историчности Иисуса. Вернемся к высказыванию, которое уже приводилось: «Если смотреть на Иисуса… как на человека, хотя бы и совершенного, то уже никоим образом нельзя ему молиться». Я думаю, что эта идея была Булгакову решительно не по сердцу, и ее-то он и оспаривал, изображая совершенного человека, на которого единственно и стоит молиться.
Свою контридею он развил в художественной форме, показывая, как Иешуа, шаг за шагом, по ступеням «ершалаимских глав», от простого человека поднимается до статуса божества – сначала в предчувствиях Пилата, потом в его же «лунном сне», потом во всей окраске разговора Пилата с Левием Матвеем – где Иешуа именуют «тот». Наконец, в финале романа Иешуа прямо показывается как владыка «света».
Подчеркну еще раз, со всею силой: здесь генеральное противопоставление теологии Штрауса: совершенный человек – единственное существо, которому стоит молиться. Это, возможно, нравственное кредо Булгакова – идущее от идей Достоевского (о чем нам еще придется говорить). В согласии с Достоевским, под совершенством подразумевается высшая мораль, отнюдь не западный идеал сильной личности, нашедший окончательное развитие в «сверхчеловеке» по Ницше (и об этом нам придется говорить, причем много).
Как почти всегда у Булгакова, сильное отрицание книги-спутника сопровождается сильным притяжением. Нет сомнения, что Булгакову была отвратительна идея божественного жертвоприношения – и мы читаем у Штрауса: «…Отношение Бога Отца к искупительной жертве сына дало повод Дидро сказать насмешливые слова: ни один хороший отец не захочет походить на нашего Отца небесного» (с. 20). Булгаков вывел Иешуа глубоко верующим иудеем и воплощением любви к людям – Штраус пишет: «Почти столетием раньше Христа Гиллель учил среди евреев, что любовь к ближнему составляет главное содержание закона» (с. 56). Булгаков, судя по всему его творчеству, мог бы подписаться и под такими словами: «Христианство… не воспитало в себе даже терпимости, которая составляет только оборотную сторону любви ко всему человечеству» (с. 57).
Между отрицанием идей Штрауса и их приятием следует поместить булгаковское отношение к сатане. Он изобразил сатану важнейшей фигурой мистического космоса, может быть – будем пока осторожны – более воплощающей добро, чем зло. Позволю себе большую цитату из Штрауса: «Если процессы ведьм составляют одну из ужаснейших и позорнейших страниц истории христианства, то вера в диавола является одной из отвратительнейших сторон старой христианской веры, и то место, которое эта опасная фигура еще занимает в воображении людей, может служить мерилом культуры. С другой стороны, удаление такого важного камня угрожает целости всего здания христианской веры. Гете в молодости заметил… что если существует хоть одно библейское понятие, то это именно понятие о диаволе. Если Христос, как пишет Иоанн, пришел разрушить дело диавола, то не будь последнего, в Христе не было бы нужды» (с. 15). Высказывания Гете верны и глубоки, и, по-моему, Булгаков не стал бы их опровергать. Дальше я надеюсь показать, что эти и подобные им утверждения послужили основой для разработки фигуры Воланда.
Итак, центральная точка противостояния – отношение к высоконравственному человеку, поставленному на место божества; иными словами, отношение к нравственному началу. Можно сказать по-другому: к обожествлению нравственности, которым грешил Иммануил Кант.
Вспомним: прямо упоминается единственное высказывание Штрауса – насмешка над «этим доказательством». И обратимся к самому Канту.
Воздержусь от его характеристики: о гигантах негоже толковать всуе. По Канту, Вселенная буквально вращается вокруг морального императива: нравственный закон, в силу его очевидного совершенства, мог быть задан только Богом; бессмертие души задано Богом же для достижения в бесконечном времени каждой душой нравственного идеала. В некий момент (так и хочется назвать его «момент ноль») создастся Царство Божие. «Онтологический» или «нравственный» аргумент Канта, собственно, в этом и заключается: необходимость Бога доказывается необходимостью морали. Уязвимость таких конструктов очевидна; над ними Штраус и издевался. Даже Владимир Соловьев, вполне по-кантовски ставивший мораль в центр мира, писал о них следующее: «Веры тут нет никакой, так как вера не может быть выводом, да и разумности мало, так как все рассуждение выражается в ложном круге: Бог и бессмертная душа выводятся из нравственности, а сама нравственность обусловлена Богом и бессмертною душой»[28].
Так, может быть, и Булгаков – смеялся?
Читая и перечитывая первую главу «Мастера», я задумался: почему лаконичный Булгаков отдал разговорам о Канте целую страницу? Это очень много! Предположим, это сделано, чтобы дважды посадить Берлиоза в лужу, но редактор уходит в сторону, и уже Бездомный «бухает»: «Взять бы этого Канта, да за такие доказательства года на три в Соловки!» Может быть, задача здесь – показать неграмотность Бездомного? Однако Воланд приходит от его слов в восторг, на сей раз даже не шутовской: «Именно, именно, – закричал он, и левый зеленый глаз его, обращенный к Берлиозу, засверкал, – ему там самое место!» (430).
Попробуем отнестись к этому заявлению всерьез, не как к снисходительной, насмешливо-вежливой реакции на слова Иванушки-дурака – смотрит-то Воланд на главного оппонента, Берлиоза… Так почему Канту место в Соловках? А вот почему. Воланд говорил Канту: «Вы, профессор, воля ваша, что-то нескладное придумали! Оно, может, и умно, но больно непонятно. Над вами потешаться будут». Что Кант «придумал», мы теперь знаем – «нравственный аргумент», абсолютизирующий нравственное начало. Вот сатана и хотел бы его «за такие доказательства в Соловки». В облик классического дьявола такое мнение вполне укладывается: поборник нравственности – его естественный враг.
Но Воланд-то – не классический дьявол! Поэтому рассмотрим другой вариант: отвечая Ивану, он косил глазом на Берлиоза, как бы желая сказать – вот каковы ваши контраргументы на самом деле. Проповедник морали идет в концлагерь… Впрочем, большинство высказываний Воланда многозначны (все тот же эффект митральезы). Продолжая мысль, он поворачивается к Бездомному и говорит, что Кант находится «в местах значительно более отдаленных, чем Соловки, и извлечь его оттуда никоим образом нельзя», о чем он, Воланд, и жалеет. Вот это, последнее, говорится по интонации совершенно серьезно, без тени иронии; говорится, повторяю, Бездомному, которого ожидает спасение в безумии; будущему профессору истории.
Задаем вопрос: где, по Булгакову, может после смерти находиться человек, придумавший «нескладное», поставивший нравственный императив в центр мироздания? Куда Булгаков мог послать этого профессора, над которым насмехаются все, враги и друзья? Несомненно, туда, где властвует другой «безумный философ», Иешуа Га-Ноцри, – в «свет», булгаковский эквивалент христианского рая.
Но зачем Воланду понадобилось извлекать Канта оттуда? Попробуем подойти к вопросу по-другому, истолковать не один хвостик разговора: «И мне жаль!», а все вместе. Воланд якобы завтракал с Кантом; вопрос – зачем он являлся к философу? Конечно же, не ради закуски, а по-мефистофельски, как соблазнитель. Но думается мне, что охота за душой была особенная. Канту не предлагались сокровища, молодость, женская красота – этот пуританин жаждал только истины. И Воланд предлагал ему оставить профессорский кабинет и убедиться, что нравственное начало в людях отнюдь не преобладает, что они не движутся к царству истины. Сам-то Воланд путешествовал, изучал людей… Но одержимый своей идеей Кант, конечно же, усмехался, тряся косичкой. Я, мол, и так познал правду мира.
И Воланд жалеет, что нельзя «извлечь» оппонента, привести сюда и показать людей, которые еще более, чем прежде, враждебны морали; показать правду Пилата: оно никогда не настанет – царство истины… Милосердие не по его ведомству – и он жалеет, что философ не получит урока практической морали, что его не погонят в концлагерь за всякие «нравственные доказательства».
Недаром Воланд через считанные минуты после разговора о Канте заводит рассказ о своем пророке, Пилате…
В этом вся амбивалентность булгаковского мировоззрения. Воланд и Пилат правы – но тем более необходима правда Канта и Иешуа, правда света, дающая надежду в мире теней. Ибо «грустна вечерняя земля» – как жить без надежды?
Последнее замечание. Воланд не случайно упоминает официальный титул Канта: профессор. По Булгакову, это звание наиболее почетно; великий профессор символически присоединяется к кворуму мудрецов. По-видимому, не случайно и сам Воланд рекомендуется профессором; два мудреца, две правды.