Прощальное письмо
Прощальное письмо
Поскольку мы больше не любим друг друга, во всяком случае, ты меня больше не любишь, я должна отдать ряд распоряжений в связи с кончиной нашей любви. После шепота, мерцания и темноты этой долгой ночи – а ведь именно такой была наша любовь – наконец приходит день свободы.
Поэтому я, оставаясь единственной владелицей этой бессмысленной, бесцельной и безрезультатной любви – а только такая любовь достойна называться любовью, – я, скупая собственница, которая, увы, перевела эту любовь в пожизненную ренту, считая ее вечной, потому что верила, что ты любишь меня, – поэтому я объявляю последнюю волю – не будучи в здравом уме и твердой памяти, чем и горжусь, – я завещаю тебе:
Кафе, где мы встретились. Со мной был Ришар, с тобой – Жан, а может быть, наоборот. На углу улиц Асса и Ренн мы оценивающе взглянули друг на друга и взаимно понравились. Ты сказал мне: «Я знаю вас, но с вами незнаком. Почему вы смеетесь?» А я ответила, что меня разобрал смех из-за этой идиотской фразы. А потом ты смотрел на меня с томным и – как тебе казалось – таинственным видом. Как же вы глупы, вы, мужчины, так глупы, что даже трогательны!
Стоит женщине понравиться вам, как вы принимаетесь играть в детективов. Что она скрывает от вас? Хотя женщина мечтает лишь об одном: открыться вам.
За фасадами грезят невзрачными
одинокие исступленные
парижанки с глазами собачьими
и чертами восточной мадонны.[2]
Ришар и Жан ушли, оставив нас в кафе. Ты взял меня за руку, или я взяла тебя за руку. Что было дальше – не знаю. Любовь – это так заурядно. Перехожу к тому, что было ночью.
Ты был красив,
Красив на фоне пестрой
Гостиничной чуть вздрагивающей шторы.
Ты говорил мне: «Почему это не случилось раньше? Зачем надо было ждать до сегодняшнего дня? Откуда дует?»
Пропустим. Придется пропустить, ведь мне надо завещать тебе еще так много. Первый дом, бог с ним! Мы жили нигде, нашим жилищем была ночь. От любви, криков и бессонницы наши обескровленные тела начали светиться. Я становилась весталкой. Забытые сигареты тихо догорали, как я, в ночи, забыв погаснуть. Ну вот, завещаю тебе один из этих длинных, раздавленных, так много говорящих окурков. Я тебя щедро наделила: грустное кафе и окурок. Я ищу следы, а нахожу символы. Я ненавижу тебя. Как и ты когда-то временами ненавидел меня.
Тебя такой, какую знал,
Я никогда б не удержал:
Ту ноту взять, что ты просила,
Не мог – мне не хватало силы.
Тут каждый новый был чужим,
Безгласным и пугливым.
И вновь ты задавала им
Вытягивать все ту же ноту,
Но им недоставало силы —
Тем музыкантам неумелым…
Ты отлучала их от тела —
За ноту, что давно забыта.
Да, ты ревновал. Я отдаю тебе письма, которые ты прочитал украдкой, которые ты не захотел уничтожить, из гордости, из глупости, оттого, что ты мужчина, письма, которые, как ты знал, никуда не делись. А я знала, что ты знал, я больше не пыталась выбросить их. В любви неизбежно бывает одно мгновение, когда чистый, самый чистый инстинкт становится мелодраматическим; а мы были так благопристойны… «Благопристойны» – какое кощунство! «Благопристойны» – что я плету? Я больше не могу выносить, когда ты напускаешь на себя мужественный вид. Я любила в тебе ребенка, и самца, и будущего старика. Но не эту куклу.
Я завещаю тебе нашу мелодию, помнишь ее? Танцы под музыку, «Палала, Палала». И танцы под музыку «Пала, Пала». Мы танцевали. Я гордилась тобой, все смотрели на нас. Всегда и всюду окружающие смотрят на счастливых людей. Это убивает их: зрелище чужого счастья – как песок в глаза, но счастливым – наплевать. «Палала, Палала»… под эту мелодию было прекрасно танцевать. Впрочем, я нарочно завещаю тебе все, что было прекрасным, потому что так же невыносимо видеть это прекрасное без тебя, не здесь, как и хранить его здесь для себя одной.
И потом – воображаемое. Помнишь тот рисунок, который мы вместе нарисовали грустным вечером на двух листах бумаги, не подглядывая друг к другу? У нас вышел один и тот же рисунок. О да, клянусь тебе, мы любили друг друга. Две железные кровати на пляже. Две головы: одна – соломенного цвета, другая – со стальным отливом. Два тела над запретным морем, лижущим ножки кровати. Ты купил проигрыватель. Не помню, какую пластинку ты поставил. Для меня звучала всего одна мелодия, моя великая мелодия – твой голос, говоривший «я люблю тебя». Ты-то, наверное, предусмотрительно приобрел что-нибудь из Моцарта. Мужчины охотно прибегают к украшательству, пока их женщины молча воют на луну. Кстати, на твоем рисунке ты забыл солнце; ярко-желтое, желтый цыпленок, желтое наваждение, оно освещало мой рисунок своими слишком жгучими лучами.
Пока я здесь, я завещаю тебе эти путаные, смутные, смертельные слова, которые ты говорил мне, когда уходил. Я завещаю тебе «деловые встречи, важные дела, досадные накладки». Ах, если бы ты знал, если бы ты мог знать, что «накладки» означали на самом деле «я не люблю тебя», а «важные дела» – «хочу тебя помучить». Я также завещаю тебе «Ты не скучала?», «Мне очень жаль», которые следовали после «накладок». Да, я скучала, нет, мне было более чем жаль. Я делала вид, что сплю. Я завещаю тебе простыни, которыми ты укрывался, боясь их шевельнуть, и это при твоей безалаберности! Ты засыпал. Я ждала, пока ты уснешь, только тогда открывала глаза. За ярким солнцем моей любви скрывались тихие пожары, раны, струпья бессонницы. Нет, я завещаю тебе эти неловкие рассветы, когда ресницы подрагивают в едином ритме единого страха. Я завещаю тебе, потому что ты мужчина, постыдные повязки, которые ты накладывал на мои запястья в тот вечер, когда я играла со смертью. Ты склонял голову, ты дрожал и говорил: «На твоих запястьях красная кровь, а твои руки напряжены. Тебе нужно отдохнуть, а потом мы поможем друг другу». Это был искренний или неискренний крик, но крик означает не больше, чем улыбка. Бывают такие усталые улыбки, от которых хочется застонать, и крики – как удары.
А затем, любовь моя, думаю, что мне остается завещать тебе тяжелые, наэлектризованные слова. Ты говорил мне: «Ты не спишь, ты не можешь видеть сны. Сон – это мед, от которого не отказываются. Все это – всего лишь игра. Я хочу видеть, как ты спишь». Ты был прав, ты был рассудителен, я – нет. Но как знать, кто тут прав? Я оставляю тебе рассудительность, оправдание, мораль, конец нашей истории, ее объяснение. Для меня всего этого нет, для меня никогда не существовало объяснения тому страшному факту, что я люблю тебя. Не тому – уж никак не тому, – что любви придет конец. А к нему мы и подошли…
Ах да, я забыла про ракушки. Ты помнишь о них? Ведь ты сердился на меня, за что? За эту открытую рану, которой была наша страсть, за это и я сердилась на тебя. Тогда мы упали на эти жуткие ракушки, засунули их себе в уши, чтобы не слышать больше себя, на самом деле, чтобы больше не слышать морского прибоя, прибоя любви и наших пронзительных голосов, пытавшихся перекричать ветер. Значит, эти ракушки остались там, на месте, или наши сильные губительные руки отшвырнули их, когда мы вместе решили, поняв, что стали слепыми, глухонемыми и грустными, что ракушки нелепы. Я завещаю их тебе. Они по-прежнему на пляже, дожидаются тебя. Я делаю тебе прекрасный подарок. Я бы сама не отказалась пойти на этот пляж, где лил такой дождь, где нам так не понравилась, где все пошло наперекос.
Больше я ничего тебе не завещаю. Сам понимаешь, ничего другого завещать нельзя, ничего вразумительного, ничего человеческого; главное – ничего человеческого, потому что я все еще люблю тебя, но этого я тебе не завещаю. Обещаю тебе: больше я не захочу тебя видеть.