Реклама военного насилия
Реклама военного насилия
После Первой мировой войны насилие начали «прятать» — уж по крайней мере его далеко не рекламировали и не демонстрировали. Последние примеры открытой демонстрации насилия, по крайней мере в европейской стране, дала, как ни печально, Россия: в 1920-е годы большевики открыто провозгласили «диктатуру пролетариата» и печатали в газетах списки казненных заложников.
Но даже геноцид армян в Турции 1914—1915 годов скрывался. Правительство младотурков очень не хотело, чтобы мировая общественность знала об этих убийствах. Не их «вина», что армянская диаспора во всем мире получила доказательство этих преступлений и широко опубликовала их.
Коммунисты изо всех сил пытались скрыть рукотворный голод 1929—1933 годов (это одна из причин, по которым число жертв этого преступления очень трудно подсчитать). Еще большей тайной окутаны расстрелы в Катыни. Общее число убитых и по сей день неизвестно.
Нацисты прилагали колоссальные усилия, чтобы скрыть масштаб совершенных ими массовых убийств. Именно по этой причине число истребленных на Бабьем Яру называют от 20 до 40 тысяч жертв — точные цифры неизвестны, статистика не велась.
Долгое время считалось, что в Освенциме убито «около четырех миллионов человек». Сейчас называют цифры от восьмисот тысяч до полутора миллионов. Разброс цифр доказывает одно — точное число жертв неизвестно.
Это — сокрытие числа жертв войн и политических репрессий. В XX веке все участники войн стараются показать, что они-то ни в чем не виноваты, а вот противника отчаянно демонизируют, приписывая ему даже те преступления, которых он не совершал.
Скрываются и масштабы экономического насилия, особенно когда оно продиктовано политическими соображениями.
В культуре XIX века насилие не прятали. Просто поражает эпический тон Льва Толстого при описании насилия и разрушения во время войны. Грабеж, убийство, насилие, смутный час, когда аул отдается на поток, — это все не так уж и хорошо, но в общем-то и не так ужасно. Это все — та «сила вещей», о которой писал А.С. Пушкин, естественный ход событий. Такова война, так это событие устроено.
«Через минуту драгуны, казаки, пехотинцы с видимой охотой рассыпались по кривым переулкам, и пустой аул мгновенно оживился. Там рушится кровля, стучит топор по крепкому дереву и выламывают дощатую дверь; тут загорается стог сена, забор, сакля, и гутой дым столбом поднимается по ясному воздуху. Вот казак тащит куль муки и ковер; солдат с радостным лицом выносит из сакли жестяной таз и какую-то тряпку; другой, расставив руки, старается поймать двух кур, которые с кудахтаньем бьются около забора; третий нашел огромный кумган с молоком, пьет из него и с громким хохотом бросает потом на землю»[52].
Отмечу спокойный, эпический тон Льва Николаевича. Толстой в описаниях прост, как сама природа. Под старость он писал о том же самом так же просто:
В разгромленном ауле «Фонтан был загажен, очевидно, нарочно, так что воды нельзя было брать из него. Так же была загажена мечеть, и мулла с муталлимами очищал ее. Плачут голодные дети, ревела и голодная скотина, которой нечего было дать»[53].
Ну что ж! Труп матери с уже мертвым или еще живым младенцем на руках — обычное зрелище войны. Облака плывут, речка течет, птица летит, труп валяется, младенец пищит. И ничто не заставляет хоть как-то переменить интонацию. Даже убийство детей.
«. ..Садо нашел свою саклю разрушенной; крыша была повалена, а дверь и столбы галерейки сожжены и внутренность огажена. Сын же его... тот красивый, с блестящими глазами мальчик, был привезен мертвым к мечети... Он был проткнут штыком в спину»[54].
Или вот: «Между ними слышалось что-то, похожее на плач ребенка и слова:
— Э, не руби... стой... увидят... Нож есть, Евстигнеич? ...Давай нож...»
И «хорошенький прапорщик» кидается к солдатам, чтобы спасти ребенка.
«— Я думал, что это они ребенка хотят убить, — сказал он»[55].
Что, видимо, случаи были? Впрочем, что спрашивать — сыну Садо было 12 лет. Именно из него мститель уже не вырастет, все правильно.
У Толстого вообще нет приподнятого отношения к реальности, есть спокойное, легкое принятие действительности такой, как она есть.
Правда, в литературе XIX века и апологетики бытового насилия немного. Так, очень спокойное упоминание самого факта, как чего-то совершенно обыденного и нормального.
Так же обыкновенно убивают «лишних» ребятишек в деревнях. «Незамужняя женщина эта, — пишет Л.Н. Толстой, — рожала каждый год и, как это обычно делается по деревням (курсив мой. — А.Б.), ребенка крестили, и потом мать не кормила нежеланно появившегося, не нужного и мешавшего работе ребенка, и он скоро умирал от голода»[56].
Протыкают в спину штыком 12-летнего ребенка те, на чьих глазах убивали голодом детей в их родной деревне.
В Европе еще во время Англо-бурской войны 1899— 1902 годов никто не отрицал насилия и жестокости, совершенных СВОИМИ. Жестокость никто не пытался переложить на ЧУЖИХ, на «них» — как «их» отвратительное свойство. В английских газетах появлялись описания типа этого: «Мы штурмом взяли высоту и попрыгали в окопы. Буры поняли, что им не уйти. Они побросали ружья, упали на колени, подняли руки вверх и взмолились о пощаде. Тут-то мы им и показали пощаду — длинной ложкой![57]» (Длинная ложка — жаргонное наименование винтовочного штыка.)