VII

VII

И как же я гордился, когда на глазах одноклассников моих ко мне подходил сам Мишка Крутов, из нашего единственного 9-го, и протягивал билет в театр. Отец доставал для него штук по десять – и Крутов утаскивал с собой тех, для кого считал посещение театра делом кровным. У нас драмкружок вел солдатик с театральным образованием. Солдатика прогнали после того, как стало известно, что он просит ребят покупать вино в казармы, и за «главного» стал Крутов. А я как раз тогда и заявился со своей драмой о любви, которая называлась «Дыхание луны». Мишка был достаточно умен, чтобы не принять этот бред к постановке, и достаточно корректен, чтобы взять меня под свою чуткую опеку. Театр «лопнул» – нам сказали, что этот фанатизм влияет на учебу. Но клич Крутова – «Есть десять билетов в Малый!» – продолжал услаждать наш слух. Это всегда было праздником: толпясь и балагуря на платформе, знать, что через два-три часа ты окажешься в атмосфере торжественного уюта, без родителей, без учителей! С Мишкой всегда отпускали – он с детства выглядел внушающим доверие.

А потом я почувствовал, что ему как будто воздуха не хватает. Постоянно. Он метался, боролся с увлечениями, которые его распирали, и не находил ни поддержки, ни понимания. Ему становилось горько и скучно, и это передавалось мне, совсем еще пацанчику. Я Крутова жалел, хотел чем-нибудь помочь, да не знал, чем. Он стал ощущать себя в родном городке как скакун среди тяжеловозов, который бьет копытом в селении, где не слыхали об ипподромах. Скакун этот мог бы завоевать все призы во славу селения – была бы возможность. А надо тягать как все, и ничего объяснить невозможно. Никто бы и не поверил. И счастливой случайности, коих хоть пруд пруди в иных столичных школах, не подворачивалось.

Крутов зарывался в энциклопедии, делал никому не нужные доклады. От роста у него трещал позвоночник. И никто этого не замечал. Отвечая на уроках, он был многословен и тороплив, стараясь выговориться, передать выученное дополнительно – за это ему снижали оценки. Он просил меня сочинять сценарии капустников, сам их дописывал как мог – но они никому не были нужны. Мишка взвыл. Но тут, слава богу, прозвенел долгожданный для него прощальный звонок.

Крутов не получил медали из-за ошибки в сочинении, сделанной в четверостишье собственного изготовления.

Он поступил в театральное училище. Того следовало ожидать. Это была мечта его отца. И потом, худо-бедно, а на нашем безрыбье Крутов считался по меньшей мере Фернанделем. Или Копеляном. Но настрой у него самого был такой: избыть иллюзии, чтобы потом не жалеть. Я был рядом с ним все время. Ожидая очередного тура, до которого было несколько часов, мы с ним пристроились на берегу Москвы-реки у самых Филей. Он сновал взад-вперед в черных «семейных» трусах и разучивал «Песню о Гайавате», я валялся в травяном стожке и поправлял его, когда он ошибался.

У входа в Щукинское толпились абитуриенты. Мы сидели в сторонке, на небольшом крылечке. Крутов был в полевой офицерской куртке, я свою такую же сложил на коленях. Рядом был сверток с бутербродом с черной икрой – это был мой сюрприз, я на него потратил все наличные. Крутов тренькал на гитаре, напевал «Утреннюю гимнастику». Вдруг вижу – кто-то ему на плечо руку кладет. Мы обернулись – и обомлели: Высоцкий!

– Не бойсь, командир, поступишь! – раздалось над нами утробно-весело. Мы рты пораскрывали. Он был в серой водолазке с закатанными рукавами и слегка подержанных джинсах. – А не поступишь – не горюй – горький хлеб, братишка, горький!..

И ушел.

Мы его обожали, всего – от надрыва до восторга, от его мига до вечности. Так многие любили. Но Крутов – особо. Природа этой его любви была настолько глубока, что не терпела никакого шума. Его сокровенные мысли и планы, казавшиеся близким фантастическими, его поэзия энергии и верность нравственным принципам, верность, которой многие вокруг него стеснялись, – все это он видел как в зеркале отраженным в творчестве этого человека, во всем его облике, в том громадном, чего он не успел досказать…

Я видел всю «десятку», – они сидели прямо на ступеньках лестницы напротив двери, где заседала приемная комиссия. Места на диванах были заняты девушками в предобморочном состоянии. Все знали, что выберут в лучшем случае одного. Я был уверен, кого. Наконец, дверь отворилась, и пожилая женщина с известной фамилией сообщила мягким голосом, что ни один к очередному туру не допущен. Кто-то из будущих кореневых-нееловых лишился чувств. Десять втайне выдуманных блестящих актерских биографий обратились в ничто. Я был потрясен.

Мы «зайцами» ехали в электричке, жевали диковинную икру. Крутов меня утешал, насвистывал военные марши. Наконец я успокоился, решив, что стану не актером, а писателем…

Когда-то Лепин рассказывал Мишке о реакции Толстого на рериховского «Гонца», мол, так и в жизни надо – наметив цель на другом берегу, брать выше по течению. Крутов тогда поразился и обрадовался. Поразил его взгляд Толстого, который сразу вычленил, точно и без оглядки, практически-философскую суть произведения искусства. А обрадовался потому, что сам жил по такому принципу. Это создавало некоторые неудобства – его «самоподстегивающие» разговоры принимались теми, кто его плохо знал, за бахвальство или казались совершенно несерьезными. Но Мишка-то считал, что свое дело такие разговоры делали. Под внешней дурашливостью укреплялась решимость: «А чем черт не шутит?».

Когда, еще в школе, Крутов уговаривал наш худосочный ВИА самостийно приехать в Ленинград для участия в празднике «Алые паруса», он рисовал феерические картины. Как их под восторженные возгласы тысяч людей снимают с борта бригантины, откуда они поют на всю Неву, и на руках несут к зданию телецентра, чтобы сделать срочно по меньшей мере шестичасовую запись.

Ничего подобного, понятно, не было и быть не могло, и Мишка это знал. Но в Ленинград съездили. И на всю жизнь запомнили ту поездку. Ночевки на спортивных матах в какой-то школе на Измайловском, болтание ногами на спинках бронзовых львов во время ночного праздника, бег по сведенному мосту в лавине выпускников и объятия с лавиной, несущейся навстречу, раздаривание конфет-батончиков симпатичным выпускницам и пение на корме прогулочного катера…

Примерно то же было во время практики, когда Крутов писал, что машинистки запарываются не только от обилия его материалов, но и потому, что стараются отпечатать как можно больше экземпляров для себя и знакомых – настолько прекрасно то, что он пишет.

Когда мы «Живой газетой» были в Мурманске, он уже договорился было с пароходством, что его возьмут в плавание. Но оказалось, что Крутов не переносит качки. Даже во время нашего выступления на стоящем на приколе сейнере он прогуливался по бережку.

Самоуверенности в нем не было, но «брать выше» он старался всегда. И меня подстегивал. Я не поверил ему, что «Дыхание луны» – это выкидыш несомненного талана, но стал запоем читать классику. Я не поверил ему, что во мне пробуждается мощный социальный поэт некрасовской школы, после того как показал ему длинное стихотворение, которое начиналось так:

Душит бессилие, душат сомнения,

Бунта тщета:

Глаз пустоцветия, рук неумение,

Душ немота…

Но после этого бес сочинительства как-то остепенился, и стал задумчивей и добросовестнее…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.