XII. Стрела Амона

XII. Стрела Амона

Боги все время загадывают людям загадки; люди же, дабы постичь их смысл, прибегают к помощи вещунов, однако боги, забавляясь, и вещунов сбивают с толку.

Когда я пришел к Олимпиаде, чтобы сообщить ей предсказание эфесских жрецов, она, подведя меня к колыбели, спросила: «Как объяснишь ты, вещун, этот знак?»

Сначала я не понял, что она имеет в виду. Я увидел грудного ребенка с белой кожей, чья круглая головка была покрыта светлым пушком, немного отливавшим рыжиной; на лбу, над бровями, виднелись два маленьких бугорка. С восхищением смотрел я на эти признаки будущего властителя мира. Вид новорожденного ребенка, чей образ составлен заранее и чья судьба вычислена по расположению звезд, – такого маленького, похожего на всех остальных детей, не может не привести в некоторое замешательство. В ходе планет мне виделась меньшая тайна, нежели в этом хрупком живом существе, еще бессознательном.

Ребенок открыл глаза и посмотрел на меня. И тут я увидел, что глаза у него разного цвета: левый – голубой, а правый – карий.

«Я не знаю, что это может означать, – сказал я Олимпиаде. – Ни обучение в храмах, ни книги ничего не открыли мне по этому поводу. Я могу лишь сказать тебе, что ребенок, который с самого своего рождения озадачивает вещуна так, что ему нечего ответить, без сомнения, превзойдет в славе своей самого вещуна. И всю его жизнь каждый, на кого он посмотрит, будет озадачен тайной его глаз, и подчинится ему, так как, пока люди будут изумляться и пытаться разгадать его тайну, он сможет в некоторой степени оказывать на них влияние».

Тем временем Филипп по-прежнему находился далеко от Пеллы, в которой не показывался уже полтора года. Жизнь его проходила в сражениях и завоеваниях, составлявших, казалось, единственную его отраду. Он нимало не спешил увидеть сына, которого произвела на свет его молодая жена. Впрочем, ему уже не в первый раз довелось стать отцом. От одной женщины с севера страны по имени Одата, скрашивавшей его ночи в те времена, когда он воевал со сторонниками своей матери в горах Линкестиды, у него была дочь Кинна: ей к тому времени исполнилось три года и она воспитывалась в Гинекее. Филипп никогда о ней не заботился. Свою наложницу Арсиною он быстро выдал замуж за одного из своих командиров по имени Лагос, сделавшего блестящую карьеру не столько из-за своих личных достоинств, сколько из-за этой женитьбы. Первенца Лагоса и Арсинои, названного Птолемеем, все считали сыном Филиппа.

Последний, когда женщина ему надоедала, сразу же переставал интересоваться ребенком, которого прижил с нею, а поскольку он часто менял привязанности, то обычно ребенок, едва успев родиться, уже не интересовал его.

Олимпиада не любила Филиппа, однако рассердилась, узнав, что он нашел себе новую наложницу; она не мечтала о его возвращении, но все же была оскорблена тем, что он не захотел сделать несколько переходов верхом, чтобы навестить ее в Пелле. Она сама посеяла в нем сомнения в том, его ли это ребенок, а теперь укоряла Филиппа, что он плохой отец. Она была замужем не так давно, но ее уже обуревали горькие переживания и злоба, какие воцаряются обычно в долгом неудачном браке. Зная, что за ней пристально следят, она не могла завести возлюбленного. Впрочем, она мало об этом думала. В свои восемнадцать лет она уже выполнила предназначение, для которого и была рождена на свет. Отныне, что бы она ни делала, все оборачивалось против нее, ибо человек становился несчастным, когда перестает быть нужным своей судьбе. Живя отдельно от других женщин, она большую часть времени проводила перед маленьким жертвенником Зевса-Амона, который повелела поставить в своих покоях, – воскуряя благовония, напевая гимны и исполняя танцы прежней поры для этого незримого возлюбленного, который никогда ей больше не являлся, или для ребенка, божьего сына, который сидел на ковре и, ничего не понимая, смотрел на нее своими разными глазами.

Кормилицей Александра была Ланика, молодая женщина из благородной семьи, сестра одного из молодых начальников дворцовой стражи. Александр относился к ней с большой нежностью, да и сама она любила его чуть ли не больше, чем своих родных детей.

В течение конца этого года и всего следующего Филипп воевал сначала на севере с племенами Пеонии, затем на западе, где нанес сокрушительное поражение иллирийским племенам, а потом пересек свои земли с запада на восток и спустился к побережью Эгейского моря, чтобы овладеть городом Метона, афинской колонией, который вместе с городом Пинда составлял независимое владение, вклинивавшееся в южные земли Македонии. После стольких легких побед его удивило, что город не сдался, а затворил ворота и вынудил Филиппа приступить к осаде. Это было в разгар зимы; посреди холода и грязи раздраженный Филипп разбил лагерь. Он приказал мне явиться в расположение войска. Прибыв на место, я застал его рассерженным на вещуна, которого он брал с собою и который, как он мне сказал, с таким же успехом умел предсказывать по печени животных, что и деревенский мясник.

«Я хочу взять этот город! – кричал он. – Я отдам за это все, что у меня есть!»

Люди, делающие такие заявления, сами не ведают, что говорят. Совершив жертвоприношения, изучив внутренности животных и тщательно истолковав предзнаменования, я ответствовал Филиппу: «Ты возьмешь этот город, если так хочешь этого. Не думай о том, что принести для этого в жертву, боги сами берут то, что им нужно. Во имя исполнения своих желаний всегда приходится чем-то поступаться. Ты можешь назначить штурм на завтра».

Филипп был настроен на то, чтобы как можно скорее покончить с этим делом, поэтому на следующее утро, когда воины взошли на крепостные стены, он приказал убрать за ними лестницы, принуждая их одержать победу, если они не хотят пасть в бездну.

Сам же он, в пылу боя, забыл прикрыться. Стрела, пущенная воином из Метоны (его потом разыскали и узнали, что его зовут Астер), попала в него, пробив ему веко и щеку, и сделала его кривым на один глаз. Изуродованный, Филипп все же взял город.

Все думали, что из мести он прикажет перебить все население. Но он умел в достаточной мере властвовать собой и отдавал себе отчет в том, какова может быть реакция со стороны Афин. Таким образом, ему пришлось сохранить жизнь афинским колонистам Метоны: они бежали, в то время как город полыхал за их спинами. И на этот раз Филипп собрался вернуться в Пеллу.

Всю дорогу назад рана кровоточила и причиняла ему страдания, он же думал об ответе дельфийского оракула и о каре, предреченной ему за то, что он застал змею Зевса в объятиях своей супруги.

«Этим глазом я подсматривал сквозь замочную скважину», – признавался он своим близким.

И мало кто сомневался, что стрела, пущенная из Метоны, была направлена рукою Зевса-Амона.

Удивительно, что при встрече с Олимпиадой Филипп не выказал злопамятства. Наоборот, ранение, кажется, сблизило его с супругой. Представ перед нею с повязкой через все лицо и размотав затем повязку, чтобы показать зияющую пустую глазницу, он заверил ее, что сожалеет об их прошлой ссоре и о своей суровости по отношению к ней. Он расхваливал ее красоту и выказывал признаки нежного к ней расположения. Однако все это, возможно, было вызвано не любовью, а осторожностью или же боязнью не понравиться больше ни одной женщине: изуродованный победитель просил о мире.

В Олимпиаде также странным образом пробудилось подобие новой привязанности к царю: он вернулся к ней слабый, полный раскаянья, с раной на лице, которую она истолковала как знак своей правоты. Если она когда-нибудь и любила его, то именно в эти недели.

С маленьким Александром, который уже начал ходить, Филипп вел себя так, словно был рад появлению сына в семье. В каком-то смысле его вид даже успокоил царя: Александр был здоровым, розовощеким, похожим на всех остальных детей, за исключением разве что странного цвета глаз. «Эх, мой мальчик, – говаривал он ему, – один глаз у тебя светлый, другой темный, а посмотри на меня: у меня оба глаза были одного цвета, а теперь остался лишь один».

Малыш с криком убегал от этого облаченного в панцирь чернобородого гиганта с перевязанной головой, смотревшего на него своим единственным глазом, налившимся кровью от чрезмерного употребления вина. Филипп очень этим огорчался и, желая вызвать в ребенке ответную любовь, – что так свойственно крупным людям, обычно пугающим детей, – бежал за мальчиком, пока тот не находил убежища на руках у кормилицы, и гладил Александра против его воли. «Я прекрасно вижу, – говорил Филипп, – что ты меня не любишь. Надо бы, чтобы ты ко мне привык».

Все эти ночи Олимпиада укладывала свою змею спать в других покоях. После столь долгого одиночества эта женщина, слишком рано познавшая науку неги, обрела в объятиях мужа простое человеческое счастье. Вскоре она снова забеременела, и на этот раз в отцовстве Филиппа не могло быть никаких сомнений.

Как и все люди, между которыми невозможно взаимопонимание, они недолго питали иллюзии по поводу встречи. Стоило страсти немного утихнуть, и в царственной семье снова разразились ссоры. Супруги смотрели друг на друга с раздражением, и каждый видел другого без прикрас. Грубые манеры Филиппа, подходящие скорее для лагерной жизни, задевали Олимпиаду, а спустя некоторое время и его окровавленный глаз стал вызывать у нее отвращение. Также и Олимпиада, с ее претензиями на приобщенность к миру богов, стала Филиппу несносна. Старая ревность заползла в их постель, как змея. Дворец огласился бранью. Филипп попрекал жену за то, что она раньше была проституткой; она парировала, говоря, что он знал об этом еще до женитьбы, что жениться его никто не принуждал и что если бы у него самого не было склонности к распутству, о которой говорят его многочисленные истории с женщинами, он не вступил бы с ней в связь.

Тем не менее у нее хватало ума не напоминать мужу о рождении ребенка, не возбуждать в нем подозрений и не провоцировать его на богохульства.

Еще до наступления лета Филипп отбыл на войну; осенью у него родилась дочь Клеопатра.