XVI

XVI

– ..Так что вы взяли с собой в Сан-Франциско профсоюзный билет, письмо от дяди и телефон любимой девушки? – спросил прокурор, демонстрируя профессиональную память и умение слушать.

– Да, – ответил я. – И еще текст Сухаревской амнистии.

– А любимой девушке вы позвонили?

– Конечно. Но ее не оказалось дома: Ирина отдыхала где-то на юге.

– Ну, не томите, – улыбнулся прокурор, – что же было в Сан-Франциско?

– Знаете, – сказал я, – это мне было надо вас расспрашивать, а не вам меня. Я же журналист. Вот уеду с пустым блокнотом, а виноваты будете вы.

– У журналистов, прокуроров, следователей и разведчиков, – заметил он, – есть одна общая черта.

– Это какая же?

– Все они душу готовы запродать ради интересной информации.

…Солнце взлетало над Сан-Франциско быстро-быстро, словно желтый воздушный шар. И уже часам к девяти утра город был до краев залит воскресным солнечным половодьем.

На западной его окраине шумел океан, тщательно вылизывая бежевые пляжи. Соленый ветер сквозняком носился по аккуратным улочкам, шумел в пальмовых листьях, гладил теплой ладонью лица людей.

Сан-Франциско показался праздником после долгих удушливых будней Нью-Йорка. Золотисто сияя в лучах спелого летнего солнца, он напоминал зрелую, налившуюся соками, готовую радостно треснуть от распирающих молодых сил желто-оранжевую дыню.

Схватив в аэропорту такси, я минут через тридцать оказался в центре города на 16-й авеню. Сбросив скорость до пятнадцати миль, водитель, плавно шурша шинами, заскользил по ней на ветхом «додже». Он нажал на тормоз напротив дома № 1221, и автомобиль легонечко качнуло, словно на волне. Я расплатился и вылез из него, чувствуя, как яростно стучат маленькие молоточки в висках. Взгляд мой магнитом притянуло окно на втором этаже компактного особнячка. В его обрамлении я увидел бледное лицо и два внимательных, настороженных глаза.

Молоточки заколотили еще отчаянней. Холодной ладонью я вытер с затылка теплый пот. Медленно поднялся по ступеням на второй этаж. Позвонил. Дверь открылась без скрипа. Я увидел то же лицо и те же голубые, ломающие встречный взгляд глаза.

– Здравствуйте, – сказал я на всякий случай по-английски, не будучи уверен, что передо мной Переслени. – Вы Алексей?

– Да, – ответил он и зачем-то провел ребром ладони по белесым, в проталинках, усам.

Я представился и протянул ему руку. Его пожатие было слабым, неуверенным.

Из соседней комнаты вышел Микола Мовчан.

– Хай, – сказал он и улыбнулся.

– Привет! – поздоровался я, но на сей раз по-русски. – Какими судьбами на западном побережье?

– Путешествую, – ответил он, пожав плечами.

Судя по этому беззаботному жесту, можно было подумать, что он здесь проводит каждое утро, а вечером возвращается на восток.

– Почему с Миколой ты говоришь по-русски, а со мной по-английски? – спросил Переслени. В голосе его сквозила смесь настороженности и обиды.

– Потому что с ним мы уже знакомы, – ответил я. – А тебя, Алексей, я знал лишь по фотографии. Боялся ошибиться.

– Проходи в ливинг-рум[29], – пригласил он, открывая массивную, кофейного цвета дверь.

Гостиная оказалась просторной светлой комнатой с камином, диваном и журнальным столиком. У широкого окна курил сигаретку чернявый крепыш лет двадцати пяти в потертых джинсах и нейлоновой куртке. Он поздоровался со мной, сунул в магнитофон кассету и прислонился спиной к белой стене. Через секунду запел Розенбаум:

Лиговка, Лиговка, Лиговка!

Ты мой родительский дом.

Лиговка, Лиговка, Лиговка!

Мы еще с тобою попоем…

– Пущай поет, – сказал крепыш. – Разряжает атмосферу.

– Мое появление сильно накалило ее? – спросил я.

Мовчан дружелюбно улыбнулся. Крепыш, который, как выяснилось, работал каменщиком-строителем здесь же, в Сан-Франциско, сдвинул и без того сросшиеся черные брови.

У камина стоял книжный шкаф, уставленный книгами на русском языке. Судя по названиям, почти все они были посвящены разным периодам российской истории. Автоматически взгляд сфокусировался на бежевой брошюрке, называвшейся: «Николай II – враг масонов № 1».

Я продолжал разглядывать обстановку.

Гостиную и кухню разделяла небольшая темная столовая. В самом центре овального обеденного стола красовалась соломенная ваза с ананасами и апельсинами. На краю лежала помятая банка кока-колы.

– Долго будешь в Сан-Франциско? – спросил Мовчан.

– Нет, – ответил я. – Думаю улететь одним из сегодняшних вечерних рейсов.

– Думаешь или улетишь? – не унимался он, вперившись в меня тяжелым взглядом.

– Улечу, – сказал я.

Мовчан и чернявый крепыш заметно успокоились.

Дослушав песенку, Мовчан хлопнул в ладоши и резко встал с дивана.

– Ну, – сказал он, – нам пора. Дела, понимаешь…

– Понимаю, – согласился я.

– Ну, прощай! – Мовчан протянул руку.

Он еще раз улыбнулся и, обняв крепыша за плечи, вывел его из гостиной. Через минуту хлопнула входная дверь.

Переслени вернулся в комнату, поменял кассету в магнитофоне. Уменьшая громкость, спросил;

– Что же тебя все-таки интересует?

– Твоя жизнь, – ответил я.

– Как видишь, – он иронично-удовлетворенно обвел глазами свою квартиру, – живем – хлеб жуем. – И засмеялся, руменея в скулах.

– Да, – согласился я, – квартирка и впрямь недурная. А где же гараж с машиной?

– Сейчас, видишь ли, их нет… – уклончиво ответил Алексей. – А откуда тебе известно об этом?

– Рита Сергеевна показала фотографию: ты на фоне машины и гаража. В письме ты тоже, если помнишь, об этом писал.

– Как мама? – вдруг спросил он, глядя в окно, нервно кусая ноготь.

– Юрий Сергеевич сказал, что за последнее время она сильно сдала. Я был у них перед отлетом из Москвы.

– Бедная моя мама… – Переслени подошел вплотную к окну, положив на стекло ладони, прильнув к нему щекой.

Постоял так с минуту, резко повернулся:

– Садись на диван, – сказал он. – У нас времени мало: скоро Ленка придет – не даст нормально поговорить.

– Жена твоя? – спросил, вспомнив про Ирину.

– Подруга… – махнул он рукой. – Жена… Какая разница. Так, живем вместе. Потом поглядим-посмотрим.

– Это все ты читаешь? – спросил я, кивнув на полки.

– Ленкина библиотека. – Он вскрыл банку содовой. Разлил воду по стаканчикам. – Но я тоже листаю. Интересно все это. В Союзе ничего подобного у меня не было. Само-, так сказать, образовываюсь… Ну, спрашивай валяй!

– Как приняла тебя Америка и как принял ее ты?

Переслени потер пальцами лоб, что-то припоминая.

– Прилетел я сюда ословелый… – начал он. – Сам понимаешь. Плен. Дорога. Нервы… Сперва привезли нас в Нью-Йорк. Странно, знаешь, было ходить незнакомому среди незнакомых… Интересно, таинственно. Я бродил, заглядывал в окна витрин, в лица… Сильно подействовал на меня этот сияющий холодными огнями реклам суровый город.

Сознание как будто подернулось отупляющей пеленой.

Он ногтем мизинца сковырнул табачную крошку с переносицы, выпил еще воды, закурил.

– Ходил я по Нью-Йорку, – продолжал он, – и не знал, что делать: благодарить судьбу или проклинать… Благодарить – потому что меня вытащили из плена. Проклинать – потому что я оказался отрезанным от своего прошлого…

Словом, привезли нас в Нью-Йорк и спросили: «Ребята, хотите в магазин – такой магазин, какого вы никогда в своей жизни не видели?» Мы сказали: «Валяйте ведите!» Привели.

Заходим в огромный магазин-супермаркет. Все залито электрическим светом. Полки от продуктов трещат. Нас фотографируют, на магнитофон наши реплики записывают. Потом спрашивают: «Ребята, какое у вас впечатление от Америки?»

Я ответил: «Ваши женщины умопомрачительно красивы, но русские еще лучше!» Они как-то кисло улыбнулись… Понимаешь, я столько лет – не дней, а лет! – женщин нормальных не видел, что обалдел именно от них, но не от обилия жратвы. Война и плен отбили нормальные юношеские чувства: просыпаясь утром в Афганистане, я думал не о женском теле, а о смерти, о том, сколько мне осталось жить – два часа, сутки, год?

Мягкой походкой он прошелся по комнате. Поставил другую кассету в магнитофон. Розенбаума сменила Пугачева. «Миллион, миллион, миллион алых роз из окна, из окна, из окна видишь ты…» – поет Алла в доме № 1221 на 16-й авеню Сан-Франциско.

– Аме-рика… – задумчиво произнес Переслени и хрустнул мослаками пальцев. – А что Америка?! Америка тебе дает опортьюнити[30]. Америка дает тебе пристанице. Америка учит тебя жить…

Он опять сел на диван и вдруг заплакал. Как ребенок – отчаянно, навзрыд, с всхлипываниями и слезами. Он не стеснялся их, не прятал. Разрешил им течь по щекам и падать на пол.

– Когда тебя бросают одного, – он смотрел на носки своих кроссовок, перехватывая рукой капельки слез в воздухе, – ты как птица посреди океана. Ты ищешь берег. Так вот и я… Попробуй пристань… Слава Богу, что я пристал хоть к этому берегу, слава Богу… Ты видишь: я начинаю потихоньку обживаться. Вот это гнездо наспех с Ленкой свили… Получаю я достаточно.

Он несколько мгновений помолчал, отбросил волосы со лба, опять повторил:

– Все-таки достаточно… Но никогда ты не вырвешь из сердца то, что было в тебя вложено, – твою ро-ди-ну… Куда бы тебя ни забросило. В тебя это вло-же-но.

Переслени оттянул майку на плече, вытер ею красные глаза. Нитка клейкой слюны повисла на губе.

– Что для меня Америка?! – превозмогая судороги в груди и горле, спросил он сам себя тусклым неровным голосом. – Бул щит![31] Америка – бул щит, прости меня за это выражение… Хочешь, будем говорить по-английски? Я уже умею!

Он предложил это тоже как-то по-детски, словно приглашая меня поиграть с ним.

– Не хочу, – почему-то ответил тогда я.

– Факинг Америка! – голос его чуть сел. – Ай ноу ай доунт лайк зис щит! Но ай лайк американ пипл… Факинг щит![32] Б…! После посещения магазина нас спросили: «Ребята, куда вы хотите ехать?» Я сразу же выпалил: «В Калифорнию!» Меня спросили: «Почему – в Калифорнию?» «Да потому, что другого штата в вашей Америке просто не знаю!» – ответил я. Ну, словом, отправили меня в Сан-Франциско. Я приехал сюда. Здесь один мужчина меня встретил. В его доме я прожил несколько месяцев. Он же помог мне устроиться на работу. И вот стал я грузчиком.

Грузил мебель, развозил ее, получал хорошие деньги. Мне все это очень нравилось. Но потом…

Зажмурившись, он зажал кончиками мизинцев виски, словно борясь с головной болью.

"Кто, не знаю, распускает слухи зря, – продолжала свой сольный концерт Пугачева, – что живу я без печали, без забот?..

Визгнула, резко затормозив, машина на дороге.

– .. Но потом, – Переслени медленно опустил руки на колени, – я связался с наркоманами. Начал наркотики принимать. Мне стало лень работать грузчиком, бросил свою работу…

Я глянул на тыльную сторону его левого локтя, но не увидел ничего, кроме голубого ручейка вены.

– Как ты связался с ними?

– Не важно как… Все равно это дрянь, гадость, дерьмо, падаль, которую надо давить ногтем, как вошь!

– Что было дальше?

– Дальше я устроился работать портным, но одновременно стал учиться чинить компьютеры. И мне все это удавалось… Я хорошо освоил электронику. Я и сейчас смогу починить какой-нибудь компьютер, честное слово!.. Хочешь выпить? а то как-то пакостно на душе…

– Не откажусь.

– Тогда давай смотаемся в супермаркет. Это пять минут…

В магазине Переслени долго шарил глазами по полкам, пока взгляд его не воткнулся в пузатую литровую бутылку водки. Шевеля губами и бровями, он читал надпись на этикетке.

– Финская… – удовлетворенно постановил Переслени. – Все-таки рядом с Россией. Теперь – огурчики!

Строгим взором обвел он взвод стеклянных банок на нижней полке. Выбрал одну, лихо подбросил ее пару раз:

– Почти что с Рижского рынка!

Я расплатился с кассиршей, и минут через десять мы уже поднимались на второй этаж дома номер 1221.

Вытащив несколько сосисок из холодильника, Алексей бросил их на раскаленную, политую кукурузным маслом сковородку. Обжарив их с одного бока, он автоматическим, привычным движением подбросил сосиски в воздух. Сделав сальто в метре над сковородой, они плавно опустились и легли на нее необжаренной стороной аккуратным рядком – затылком в затылок.

– В известном смысле, – сказал Переслени, когда мы сели за журнальный столик, – характер – это судьба. Попробуй как-нибудь на досуге понять свой характер – тогда ты сможешь вычислить собственную судьбу. Попробуй…

– По-моему, проще обратиться к гадалке.

– Ну, – он вдруг вонзил серьезный взгляд в стену напротив, чуть выше моей головы, – давай выпьем за судьбу России. Чтобы ей везло в будущем столетии. Поехали…

Алексей опрокинул стаканчик в рот. Выпил, не глотая.

– Хороша! – неожиданно перешел он на фальцет. Подумал. Скрестил сильные, чуть пухлые руки на груди. Заговорил обычным голосом:

– Темная штука – судьба… Когда мне было лет семнадцать-восемнадцать, я был влюблен в Юрия Владимировича Андропова. Хотелось мне пойти в школу КГБ, служить потом в его охране личным телохранителем. Я очень любил этого человека. Помнишь, как он с Мавзолея выступал в день брежневских похорон? Холодно было, снег шел. Все члены Политбюро стояли в шляпах и шапках, а он один – с открытой головой. Ветер ворошил его седые волосы. Говорил Андропов проникновенно, честно, Ведь очень долго никто у нас так с Мавзолея не выступал…

Он был сильным человеком: заставил страну работать во время рабочего дня. Я очень гордился, что Андропов стал Генеральным секретарем…

Переслени откинулся на спинку стула, сунул руки в карманы джинсов, мечтательно улыбнулся.

– Но судьба, – нахмурился он, – распорядилась иначе.

Меня не спросила, бросила в Афганистан. Я был сержантом.

В моем подразделении служили два казаха. Они ненавидели меня уже за одно то, что я москвич, били по-черному. До потери сознания и чувства боли. И приговаривали: «Служила тут до тебя одна русский – тоже с Москвы. Мы его перевоспитывай, как и тебя, потому что дурак, скотина! До тебя русский скотина ушла к душманам. Мы тебя перевоспитывай – ты тоже уйдешь!» Гнев их был страшен, а ярость – свирепа. Казалось, они хотели отомстить мне за все страдания своего народа. Я кричал: «За что, гады, бьете?» Они смеялись в ответ, но били сильней. Сапогами, кулаками… В пах, в живот, по голове… Ухх! Вспоминать больно!

Переслени зажмурился и коротко подрожал ноздрями.

Вытер лицо ладонями, словно оно было мокрым.

– Они ненавидели меня еще до того, как встретили. Может, в этом и заключалось их жизненное предназначение.

Ведь, если бы не они, я не ушел бы из части и мы с тобой здесь водку не пили… Мысль о том, чтобы уйти, подсознательно прорастала в моей голове во время и после побоев.

Сами казахи вбивали ее в мои мозги, из которых они вытряхнули все, кроме этой спасительной мечты. Избитый, я ложился на пол, залезал под койку, чтобы не мозолить им глаза, и мечтал об уходе. Я мечтал сладострастно, с упоением. Моя мечта была моей местью казахам и судьбе. Я хотел жить только для того, чтобы когда-нибудь им отомстить.

Другой цели у меня не было. В свои воспаленные мечты я вкладывал все свое воображение и вдохновение, все, что во мне было. И даже то, чего не было. Я улыбался, когда мечтал. Слезы счастья катались по моему лицу. Эх, горек мой мед!

Мы встали и молча поглядели друг другу в глаза. Я слышал свое и его дыхание. Рот Переслени кривился змейкой.

– Третий тост! – сказал он.

Мы выпили за пятнадцать тысяч людей, таких, как он и я, погибших в Афганистане.

– Словом, я ушел, – Переслени скользнул кончиком пальца по краю стола, – вернее, убежал после очередного побоя в виноградник, забыв автомат в части. Так что «духи» взяли меня безоружного, тепленького. Они, кстати, тоже круто лупили меня – за то, что сдался в плен без АК… Уже через несколько дней я молил бога и командование сороковой армии: «Миленькие, освободите меня из плена! Я воевал за вас и еще хоть пять лет воевать буду!» Но никто не освобождал. Мой Бог не слышал меня, и афганцы хотели заставить меня поклоняться их Богу – Аллаху. А это жестокий Бог…

Он щелкнул пальцем по выключателю – в столовой зажегся свет, и я опять увидел мутно-серые слезы на его лице.

Переслени продолжал:

– Я убежал из части не для того, чтобы перейти на сторону повстанцев. Я, веришь – нет, хотел пешком добраться до Италии. Считал, что там есть у меня родня. Думал, разыщу. В детстве, когда спрашивал мать, почему наша фамилия не Петров, не Иванов и даже не Тютекин, она отвечала мне, что, видно, какой-нибудь прадедушка был итальянец. С тех пор образ итальянского прадедушки с каждым годом все больше обретал реальность в моей голове. Я хотел спрятаться в его замке где-нибудь в Неаполе от тех двух казахов… Но вместо Италии я попал в плен.

Переслени улыбнулся одними глазами, беззвучно зашевелил губами. Вернувшись из Неаполя в Сан-Франциско, а отсюда перенесясь в Афганистан, он сказал:

– Там, в Афгане, встречал других русских пленных. Некоторые были совсем детьми… Как же можно было надевать на них военную форму, кирзовые сапоги и посылать в Афганистан?! Как вообще можно детей-несмышленышей отправлять на войну?! Это же прес-туп-ле-ни-е! Пусть воюют тридцати-сорокалетние – тоже, конечно, идиотизм, однако понять можно. Но не обманутые дети. Ведь нас же обманули и превратили в детский мясной фарш… Я-то хоть выбрался из всего этого, а те, за которых мы пили, – они-то нет! Теперь я расплачиваюсь за вторично дарованную мне жизнь, расплачиваюсь одиночеством. Знаешь, что такое одиночество? Одиночество – это бесполое существо, которое иногда принимает облик человека в серой шляпе. Я привык к нему – он неплохой малый. Зла не делает: молчит себе, и все.

А ведь в наше время не делать зла – это уже ой как много…

– Куда выведет тебя судьба дальше, ты пытался представить?

Переслени бросил на меня недоверчиво-настороженный взгляд:

– Я, – сказал он, – сжег корабль, на котором плыл.

Старое кончилось, новое толком еще не началось. Я застрял где-то посередине. И мне сейчас до тяжести легко.

Алексей помолчал, пытаясь понять, верное ли сравнение подобрал.

– ...До тяжести легко, – повторил он. – Да, именно так: и тяжело, и легко одновременно… Бывает так…

Хлопнула в прихожей дверь, и в гостиной раздались быстрые женские шаги.

– Ленка пришла! – выпалил Переслени.