I

I

К концу 1988 года большая часть 40-й армии уже покинула Афганистан, но почти пятидесятитысячное войско все еще оставалось там, ожидая команды на вывод.

Декабрь незаметно перешел в январь, и тот потащился медленно, с ленцой, словно длиннющий товарняк на подходе к конечной станции – с коротенькими просветами-днями между долгими, изматывающими терпение, мерзлыми гулкими ночами.

К исходу первой январской недели потянул северный ветер, ударил мороз, в горах выпало еще на четверть снегу. Но на кабульских улицах он так и не появился, и ветер от нечего делать гонял проржавевшие консервные банки из-под солдатских сухпайков, пыль да песок.

Эвакуация нашего Центрального военного госпиталя (ЦВГ) началась 19 декабря, и сегодня, 9 января, там, по слухам, оставалось всего три-четыре врача, которые должны были улететь завтрашним утренним рейсом в Ташкент.

Вечером я поехал в госпиталь, чтобы выпросить необходимых лекарств: предстояло жить в Афганистане еще месяц с гаком.

ЦВГ, обычно столь шумливо-суетливый, поразил своей зловещей пустотой и остервенением, с которым он хлопал всеми окнами и дверьми. У стелы, бессмысленно устремленной в мглистое небо, в котором, судя по гулу и мигавшим огонькам, было больше транспортных самолетов, чем звезд, какой-то солдат, заломив крутую цену, попытался продать мне десять банок сгущенки.

Надпись на стеле, как и пять лет назад, утверждала, что «Советско-афганская дружба вечна и нерушима».

Три офицера-афганца в советских бушлатах, озираясь по сторонам, несли на тощих спинах ржавые кондиционеры, с мясом выковырянные из окон покинутых модулей. Время от времени истошно взвывали пружины, вырываясь из прогнивших госпитальных матрацев. Со скрипом открылась и потом закрылась дверь с надписью «СЕСТРА-ХОЗЯЙКА»: в этом кабинете два года назад мне накладывали повязку на колено после неудачного прыжка из вертолета, потом зачем-то делали анализ крови и, не дождавшись его результатов, через пару минут объявили, что анализ чист «как слеза ребенка».

Выйдя отсюда после перевязки, я, помнится, увидел парня на носилках, у которого оторвало обе ноги выше колен.

Взгляд его выплаканных глаз прошибал насквозь даже самых бронированных вояк. То был взгляд человека, который знал наперед всю свою и вашу жизнь. Это делало его еще больше похожим на веласкесовского карлика.

Память отчетливо воспроизводила увиденное и услышанное в ЦВГ за годы войны.

Казалось, сотни прошедших через этот госпиталь раненых и больных, выживших и умерших, молчаливой толпой бродили следом за мной по темным, опустевшим коридорам.

Вот здесь, у этой самой операционной, я видел в июле 86-го солдата, совсем еще мальчика, у которого снесло осколком снаряда всю нижнюю часть лица: за три часа после ранения – он не терял сознания – солдат выстрадал не меньше, чем человечество за всю свою историю.

Потом кто-то додумался перевернуть его на живот, ткнув тем, что осталось от лица, в подушку, чтобы он не захлебнулся кровью.

В госпиталь меня, только что впервые приехавшего в Афганистан, отправил тогда бывший ЧВС 40-й армии генерал Щербаков. Он сделал это в ответ на наивную просьбу дать мне борт, чтобы лететь на боевые в район Рухи. «Езжай сначала в ЦВГ, поброди там, – сказал он, – и посмотри, что война делает с человеком. Остуди свой пыл, и после этого поговорим».

ЦВГ пыл мой не остудил, но помог еще раз убедиться в том, что вид чужих, более тяжких страданий превращает твои собственные переживания, до того казавшиеся безысходно-тупиковыми, в сущий пустяк. Глядя на смертельно раненных, чувствуешь, как где-то на самом донышке подсознания шевелится радостно-подлое: «Ух, не со мной! На этот раз – не со мной!»

…Сейчас я продолжал этот «вечерний обход» в поисках хоть одной живой души, пока не наткнулся на ведущего терапевта, человека средних лет, деловито резавшего в одной из палат на окровавленном табурете кусок мяса.

– Баранина, – вовремя пояснил он. – Начальник психиатрического отделения и я готовимся к прощальному ужину. Милости просим.

Мясо, истекавшее кровью в госпитальной палате, подействовало на меня удручающе. Я отказался от приглашения, но не забыл попросить лекарств, которые потом, надеялся я, никогда мне не понадобятся В массивном железном шкафу остались лишь таблетки седуксена, какие-то неведомые депрессанты и транквилизаторы. Я зачем-то набил ими карманы. Должно быть, из жадности.

Таблетки и впрямь так никогда мне и не пригодились. Их забрал у меня, обменяв на пару банок тушенки, десантник с меланхолически-потусторонним взглядом, служивший на 42-й заставе близ Саланга. Бросив пару «беленьких» в рот, парень пообещал «растянуть балдеж до самой до границы».

Мало того, что он знал наизусть официальные медицинские названия каждой таблетки (реланиум, элениум, амитриптилин и т д.), но именовал каждую из них на своем смачном жаргоне. Помню лишь, что седуксен он прозвал «перпетуум кайф».

– Как кончилась история с вице-консулом? – спросил я терапевта. (Еще в прошлом году его привезли в госпиталь после того, как кто-то тщательно и жестоко избил его на собственной же вилле. Травм было много. В том числе пробитый череп. Эхо этой истории разнеслось по всему Афганистану.) – У вице-консула поехала крыша, – ответил терапевт. – Вдруг потребовал автомат. Его спросили: к чему тебе АК?

– И что же он?

– Говорит, АК необходим, чтобы китов бить… Или ни с того ни с сего попросил отправить его на Дальний Восток.

– Зачем?

– Говорит, так он будет ближе к американцам. Словом, поперло подсознание… – Отрезав очередной кусок мяса, ведущий терапевт вытер взмокший лоб рукавом.

– Вы отправили вице-консула в Союз?

– Волен-с неволен-с… Мы с ним повозились – пусть теперь другие.

В прошлый приезд сюда я познакомился с парнем, лежавшим в психиатрическом отделении ЦВГ и обеспокоенным тем, что у него исчезла тень. Точь-в-точь как в пьесе Шварца. Логически, с пафосом в голосе он доказывал, что человек без тени не может, не должен жить. Несколько раз он пытался покончить жизнь самоубийством Этот случай всплыл в памяти уже в Москве, когда Леня Раевский, «афганец», студент МГУ, поведал мне замысел своего киносценария, главными героями которого должны стать ветераны Афганистана, вернувшиеся домой с войны. От всех прочих людей их отличает одно – отсутствие тени. Был тут погребен какой-то страшный смысл, до которого невозможно докопаться на трезвую голову. Вот тогда я и понял: то, что происходило в Афганистане вне стен психиатрического отделения ЦВГ, и было истинным сумасшествием. А «психушка»

ЦВГ – лишь способ уйти, избавиться от безумия, именуемого войной.

Прежде всего давала сбой психика тех, кто воевал в составе десантно-штурмовых подразделений – наиболее самозабвенно и жестоко. Я знавал одного из таких людей, прозванных здесь «рэмбовиками». Парень служил второй срок в Афганистане. Бросив в стакан с желтой жидкостью сухого спирта, пять ложек растворимого кофе и вылакав его до дна, он сказал: «Водка – вода. Спирт – горючее. Понимаешь, с головой мужика на войне происходит то, что с головой бабы во время аборта: рвутся логические связи… Пить будешь?» Я заколебался, потому что у меня от одного вида этой смеси нутро свело в морской узел, а он, должно быть, посчитал меня придурком, с которым и разговаривать-то без толку, не то что пить.

Начальник психиатрического отделения ЦВГ полковник Фролов, пришедший на прощальный ужин, сразу же отказался отвечать на мои вопросы.

Я спросил:

– Боитесь?

Он сказал:

– Разве человека, который видит перед собой лужу и не идет в нее, следует называть трусом? Мне 50 лет. Я полковник. К чему же мне портить самому себе жизнь?

Логика его была пуленепробиваемой.

Я вышел во двор.

Солдат опять предложил мне сгущенку: на сей раз цена была ниже, но все равно не по карману командированному в Афганистан журналисту.

Прислонившись спиной к стеле, содрогаясь, точно на электрическом стуле, всем своим миниатюрным телом, плакала женщина, одетая в военную форму. Слезы все еще текли из ее глаз, оставляя на обветренных щеках тонкие белесые от соли бороздки, словно полосы на вспотевшем конском крупе после резкого удара хлыстом.

– Вы не с пересылки? – спросила она, перемогая судороги в горле.

– Нет, просто журналист, – ответил я и тут же пожалел, что я не с пересылки, потому что женщина разрыдалась пуще прежнего. Губы ее задрожали. Разлетные брови сошлись у переносья.

– Я могу вам как-то помочь?

– Да как вы можете мне помочь в этом дурдоме? – Она по-детски, кулачками потерла мокрые глаза. – Вызвали меня сюда из Мазарей сделать один блатной аборт… Обещали отправить обратно – там все мои вещи остались – и забыли. Сегодня утром ездила на аэродром, погрузили нас всех в транспортники, вот-вот должны были взлететь… – она опять всхлипнула, – ..а потом согнали с борта и начали грузить армейские архивы. Все вещи мои уж небось разворовали…

– Прекрати истерику. – Резкий мужской голос раздался из-за моей спины. – И без тебя делов невпроворот.

Это был майор, выскочивший на улицу в одной тельняшке. "

Он спросил:

– Вы кто?

Я сказал:

– Журналист.

– Прекрати реветь! – опять рявкнул он, подмигнув мне. – Видишь – журналист, так его и так… Ей-бо, прекрати!

– Да мне вот только сюдашеньки печать постави-и-и-ть, товарищ майор, – жалобно завыла она, – подпись и на пересылку отправи-и-ить…

Он сказал:

– Не обращайте на бабу внимания, товарищ журналист.

Как все бабы – дурная. Просто нервный срыв. Нештатная ситуация. Люди очень устали. Приезжайте завтра.

Я спросил:

– Но завтра здесь уже никого не будет, верно?

– Тогда не приезжайте завтра. Всего вам! – Он деланно улыбнулся, показав желтые, как дедово домино, зубы.

Майор взял женщину за руку и повел в модуль. На прощание она бросила мне через плечо скудную, жалкую улыбку.

Я прихватил эту улыбку с собой в дорогу. На память.