Пред алтарем

Пред алтарем

Из незаконченной статьи

Глубокочтимый мною высокопрофессиональный певец Евгений Нестеренко, учившийся вокальному искусству, будучи студентом двух вузов и прорабом на стройке (на нашей стройке!) — на моих глазах, в Вена-опере (в Большой-то не вдруг попадешь!), оживил закованную в латы, навеки, казалось мне, окаменелую роль Дона-Карлоса, которую сотрясти и заставить «жить» на сцене не могла даже Великая музыка и полная драматизма внутренняя напряженность роли. Нестеренко не только пел роль, но и много, даже легко, двигался, будто век был королем или жил при дворе и видел, как ходят, каких манер придерживаются повелители в моменты радости и печали, во дни придворных козней, страшных бурь, войн и страданий влюбленных, смертоубийств, скрытых за мрачными, тяжкими стенами замков, откуда ни стона, ни смеха не донесется никогда…

Не дело слушателя и зрителя доискиваться того, как и почему удалось достигнуть того или иного, добраться до тайны, дело зрителя и слушателя сопереживать, радоваться, плакать, смеяться, иногда и рыдать, а потом уж, Бог даст, из всего этого что-то и получится, может, даже путний и добрый зритель и слушатель получится…

А какой ценой? Каким путем? Какими трудами и поисками? И это постепенно придет, и этому научишься.

Вот недавно Е. Нестеренко признался, что финальную сцену в «Борисе Годунове» он начал понимать и проводить в последнее время несколько по-иному, потому что на себе испытал сердечные приступы.

Велика цена большого искусства! Велики муки того счастья, какими оно дается, и велик труд, каким он достигается. Вот это надо бы знать каждому зрителю и слушателю.

Серьезна, могуча и беспредельно обаятельна, как-то по-царски величественна, по-русски подобранная на сцене Елена Образцова. Вот она поет, наверное, с консерватории разученную и любимую арию из оперы Масканьи «Сельская честь», поет блистательно, как всегда, вдохновенно, высоко, тревожно. Поет в Японии, и японское телевидение снимает ее.

Дотошный народ — японцы! Им мало снять, как пела гостья, как гремел овациями зал и забрасывал, задаривал цветами солистку, — они проводили с камерой ее за кулисы. Только что белозубо улыбающаяся, бесконечно, однако, с достоинством раскланивающаяся певица по мере удаления со сцены как-то погасала, вроде бы распускалась душой и телом — видно-то со спины! Но вот уже за кулисами она поискала что-то глазами, нашла свою чашечку недопитого чая и отпила глоточек, не забыв подставить под чашечку ладонь (в гостях же! Да еще у японцев — никогда об этом не забудет хорошо воспитанный человек, что он в гостях, что за ним следят, и помнить все это он должен без напряжения, без показухи, интуитивно). И вот, отпив глоточек чая, могучая-то, всегда мне казалось, неутомимая и неустрашимая, знаменитейшая, способная, говорят, из Большого театра, после смертельнотяжелой да и давящей, наверное, партии графини переехать недалеко и во Дворце Съездов, как ни в чем не бывало петь удалую, зажигательную «Хабанеру», певица эта, отпив из чашечки глоток, выдохнула: «0-о-о-ох!».

Певица пошла на повторный поклон, вновь блистая белью зубов, всем своим видом показывая, что петь для нее — никакая не работа и не перенапряжение, при котором сгорает сердце и нервы натягиваются раскаленными проводами, — петь для нее одно удовольствие, а уж петь для сегодняшней публики — и подавно, ибо она слышит ее восторг и любовь, нигде в мире она не видывала и не слыхивала таких восторгов…

Я боготворю Гоголя — как хорошо о нем написано на юбилейных почтовых конвертах, выпущенных к юбилею: «Н. В. Гоголь — русский писатель» — браво! Браво! Это равно надписи, придуманной Великим русским поэтом Державиным на могилу Великого русского полководца: «Здесь лежит Суворов».

Только, полагаю я, над подписью к Гоголю никто ничего не думал, просто на конверте больше не вмещалось букв, да и думать нам некогда…

Так вот, было произведение у Гоголя, которое я считал недостойным его пера, досадовал, что оно «к нему попало», — очень уж самодеятельно, примитивно — это «Женитьба».

И вот я на спектакле «Женитьба», в театре на Малой Бронной, хохочу, подпрыгиваю, слезы восторга застят мне глаза…

«Э-э, батенька! — ловлю я себя на „унутреннюю“ удочку. — Что ж ты это в телячий восторг впал? Произведеньице-то…»

Нет, Гоголь не мог написать «произведеньице», да еще и «самодеятельное». Это мой читательский вкус и уровень были не выше самодеятельных, и спектакли по «Женитьбе», которые мне доводилось видеть прежде, видать, были поставлены и сыграны людьми, мыслящими на моем тогдашнем уровне и Гоголя воспринимавшие на уровне самодеятельности.

Гоголевская «простота и вседоступность» ей-богу коварней воровства, она очень опасна для поверхностного и беглого чтения, что с блеском и доказала наша школа, преподнося этого гения из гениев, ухаря из ухарей наряду с «другими классиками». Но он не встает ни в какой ряд, ни с какими, в том числе и с нашими, величайшими классиками — он сам по себе и все тут!

Если великая русская литература состоит из множества разных и замечательных книг, то гоголевские «Мертвые души» — это целая литература! В одной книге — литература! И, между прочим, по современным меркам современных наших размножившихся, как лягушки в зарастающем ряской пруду, романистов — не очень и толстая.

1984