Клиентела

Клиентела

В Европейском университете прошли очередные Эткиндовские чтения. Современный читатель вряд ли помнит Ефима Григорьевича Эткинда (чтения посвящены именно ему, а не его племяннику Александру Эткинду, в квазилитературном и паранаучном плане ничуть не менее плодовитому, чем дядя самых честных правил, но до чтений собственного имени пока не доросшему), и хотя бы поэтому имеет смысл рассказать о нём и поразмышлять над его неоднозначной судьбой. Да и юбилей (о котором чуть ниже) подоспел. Но сначала несколько слов о самом Европейском университете. Назван он так, очевидно, по аналогии с «Королями и капустой», в которых, как известно, речь идёт обо всём на свете, кроме королей и капусты. Соответственно, «корочки», выдаваемые выпускникам Европейского университета, нигде в Европе не признают. С таким же успехом — и по той же причине — университет мог бы, впрочем, называться Американским или Российским. Потому что ни в Америке, ни в России их не признают тоже. Признают эти «корочки» только в Финляндии, но, с другой стороны, нигде в мире не признают финских «корочек» — и правильно поступают. Потому что в Финляндии докторов наук плодят, как в России XIX века — «кавказских» коллежских асессоров и майоров. В Финляндии профессорам платят за поголовье — но не студентов, аспирантов и докторантов, как в других странах, а подготовленных ими докторов наук. Вот они, не будь дураки, этих докторов и пекут как блины. А в Европейском университете пекут бакалавров. После чего те едут в Хельсинки защитить докторскую, и на этом их научная карьера заканчивается. Если они не возвращаются — уже на профессорские должности — в Европейский университет. Тем не менее это славное — и на свой смиренный лад — процветающее учреждение. С приличными по отечественным академическим меркам зарплатами и стодолларовыми стипендиями. С внуком Веры Пановой на посту ректора и с друзьями его юности в качестве костяка преподавательского состава. Общая юность пришлась на шестидесятые годы прошлого века — и тогда же пробил звёздный час Ефима Григорьевича. Эткинд занимался русской и зарубежной литературой, переводил и редактировал стихи и прозу, разрабатывал конъюнктурно-крамольную теорию перевода, составлял антологии, профессорствовал в педвузе, участвовал в самиздате — и делал всё это одинаково безобразно. Однако обладал двумя замечательными талантами. Во-первых, умел подать себя: учёные считали его переводчиком, переводчики — учёным, писатели — диссидентом, а диссиденты — писателем. Во-вторых, был действительно блестящим пропагандистом художественного перевода, который, увы, не давался ему самому ни в теоретическом, ни в практическом плане. Организованные им устные альманахи «Впервые на русском языке» сделали «почтовых лошадей просвещения» (так назвал переводчиков Пушкин, я переименовал «почтовых лошадей» в «ломовых», но меня не поняли) модными в Ленинграде персонами. А главное, сам по себе художественный перевод стал модным занятьем…

Слыл Эткинд также отличным лектором, но это впечатление было как раз ложным: успех эткиндовских лекций определялся упоминанием и обильным цитированием полузапрещенных тогда поэтов — Ахматовой, Гумилёва, Мандельштама. Тогда как ораторское искусство самого Эткинда, равно как и содержательную сторону его лекций, точнее всего характеризует формула «слюни и сопли». С юности войдя в клиентелу прославленного Виктора Максимовича Жирмунского, Эткинд в шестидесятые сформировал собственную — ученики, переводчицы, «наши общие маленькие любимицы», однорукие, хромые, косые, бездарные и безмозглые… На чтениях в Европейском был проведён и переводческий «круглый стол», за которым в гордом одиночестве восседал тогдашний литературный секретарь и всегдашний фаворит Эткинда, переводчик Лапцуя и Аполлинера Михаил Яснов. Ровно тридцать лет назад судьба Ефима Григорьевича драматически переломилась. Его выгнали с работы и из Союза писателей, лишили учёных степеней доктора и кандидата наук. Оставались, правда, квартира, дача, машина, библиотека и заказы на переводы, но КГБ жал, пугал, шантажировал — и в октябре 1974-го Ефим Григорьевич подался во Францию. О масштабах постигшей его катастрофы косвенно свидетельствует тот факт, что на взятку за приём по «правильной цене» части эткиндовской библиотеки товаровед «Старой книги» купил новые «Жигули». Диссидентом Эткинд, разумеется, не был. А кем был? Обыкновенным советским евреем. Ловкачом и анекдотчиком. Был умеренно дерзким приспособленцем, исповедующим принцип: делать всё, что дозволено, и чуточку сверх того. Эта «чуточка» его и сгубила. Хотя что значит «сгубила»? Пару его подельников по подготовке самиздатского собрания сочинений будущего нобелевского лауреата посадили, одна несчастная (перепечатывавшая другого нобелевского лауреата) покончила с собой, а Эткинд отбыл во Францию в ореоле защитника Бродского и личного друга Солженицына — и тут же получил университетскую кафедру. Бродский, впрочем, на дух не переносил Эткинда, а с Солженицыным Ефим Григорьевич быстро рассобачился. Эткинд так и не смог простить автору «Архипелага ГУЛАГ» фразу из мемуаров: «Подумать только! Мне, русскому писателю, показывают русский парламент два еврея! (Эткинд и Прицкер — В. Т.)». Эткинд безосновательно полагал, что и сам является русским писателем. К еврейскому же вопросу относился трепетно. То и дело повторял: «Я, знаете ли, помогаю только евреям! Потому что если не я — кто же ещё им поможет?» Объяснял расцвет перевода в СССР тем, что евреев не пускали в генералы и дипломаты и поэтому они массовидно пошли в переводчики. С генеральской карьерой «не срослось» и у самого Ефима Григорьевича. Доблестно прослужив всю Великую Отечественную военным переводчиком, он закончил войну в гордом звании ефрейтора. Впрочем, с его-то немецким ничего удивительного. За границей Эткинд расцвёл заново. Профессорствовал, ездил по свету, читал на лекциях и писал прежнюю ахинею, ловко перемежая её откровенно антисоветской новой. Подбил даже французов, испокон веку переводящих стихи прозой, перестроиться на советский лад и начать рифмовать «кровь-любовь». Уже в глубокой старости овдовев и оставшись с оскорбительно маленькой пенсией, лихо женился на сравнительно молодой и богатой немке, поселился в Потсдаме и тут же принялся переводить на русский стихи прусского короля Фридриха Великого. Немцам очень понравилось.

С какого-то момента начал наездами бывать в России и постепенно — порциями — переиздал в ней всю свою белиберду. В том числе и мемуарную — с нападками и обидками. Пережил давнего врага (своего и моего) и с удовлетворением отметил, что тот — в 72 года — «умер ещё молодым». Успел помириться и пообщаться со всей своей давным-давно отрёкшейся от него и переметнувшейся как раз к «умершему молодым» врагу клиентелой. Есть яркие люди (а Эткинд был человеком бесспорно ярким), от которых не остаётся ничего — ни идей, ни книг. То есть книги-то как раз остаются, но не стоят бумаги, на которой они напечатаны (эткиндовский издатель, кстати, сразу же разорился). Остаются ученики, но они полные ничтожества (а у ярких людей учениками неизменно оказываются ничтожества). Остаются хорошие воспоминания — но исключительно бытового характера. Я, скажем, помню, что у Эткинда был штопор с моторчиком — редкая и по нынешним временам вещь. И нечеловечески длинная волосатая шея. И два любимых словечка, свидетельствующие о профессорстве (позднее — о дважды профессорстве!), — «лакуна» и «бутада». Да простится мне эта бутада, адресованная самому себе, но в предшествующих рассуждениях имеется серьёзная лакуна. Ведь остаётся (или как минимум должна оставаться) и некоторая легенда — и как раз для её поддержания проводят Эткиндовские чтения. Раньше их проводила «Звезда» — журнал имени Филиппа Киркорова. Да, «Звезда»… А теперь Эткиндовские чтения проводит Европейский университет. Задача не из простых. Говорить о самом Эткинде нечего. Развивать его теории? Но у него нет теорий, разве что одна — да и то откровенно вздорная: расцвет поэтического перевода как продукт государственного антисемитизма. Опираться на его открытия? У него нет открытий. Рассуждать о «школе»? Он не оставил школы. Волей-неволей приходится собирать международную (из бывшего нашего народа) тусовку — и говорить о своём, о девичьем. Девичье у них — славистика. В публикаторском и комментаторском раже и на чисто описательной основе. Правда, по возможности, с финтифлюшками… Левинтон, Осповат, Тименчик — это ещё относительно лучшее из того, что болтается в проруби мировой славистики, после того как из неё — за дальнейшей ненадобностью — вынырнули по окончании холодной войны всевозможные агенты 007. Набоковед Долинин, пару лет назад яростно схлестнувшийся в маргинальном журнальчике с Эткиндом-младшим (племяшем) на тему о том, кто из них армянин, а кто так, на гобое играет. Сусуманский политкаторжанин с дачи в Осиновой Роще; профессор из Майнца, уехавший из Ленинграда в олимпийском 1980 году по браку с тамошней аборигенкой; его питерская жена, а ныне профессор из Стокгольма, тогда же ненадолго вышедшая за шведа; немецкий искусствовед из Питера, женатый на бывшей снохе московского переводчика; швейцарский профессор из Франции, чуть было не женившийся некогда на дочери любовницы Пастернака, — единственный в плане по-прежнему почётной иностранщины автохтон… С чтений на чтения, с конференции на конференцию, из Москвы в Нагасаки. Всё опубликовано, всё прокомментировано, все эти публикации, равно как и комментарии, ровным счётом никому не нужны, но тем не менее. Ефима Григорьевича Эткинда они презирали как профессионалы дилетанта и держали за переводчика. А переводчиков презирали и презирают тем более: они же учёные! И у кого папа, у кого мама когда-то входили в эткиндовскую клиентелу. Или сами по молодости дружили с его симпатичной дочерью. И всем, если кончатся гранты, — кранты (жаль только, что ударение в этих словах падает на разные слоги). Но даже в самом худшем случае выручат хлебосольные финны. И если пока всё не так уж скверно и Европейский университет накрыл поляну, то почему бы на ней не отметиться? В конце концов Ефим Григорьевич Эткинд был и впрямь не лишённым обаяния человеком. И действительно, когда мог, помогал евреям. И вообще делал всё, что дозволено, — и чуточку сверх того.

2004

Данный текст является ознакомительным фрагментом.