Юбилейный формат

Юбилейный формат

Знай Анна Ахматова заранее о том, что день её ухода совпадёт в календаре с годовщиной смерти Сталина (с тринадцатой годовщиной!), как отнеслась бы к этой усмешке Истории великая поэтесса? Была бы она возмущена, или польщена, или, может быть, испытала оба чувства одновременно? Ну, разумеется, она была бы польщена вещим — или зловещим? — совпадением. И, конечно же, возмущена тем, что впредь в день её кончины люди будут поминать или, самое меньшее, вспоминать не её одну. Но, в конце концов, — прокомментировала бы она про себя или вслух, но в обществе людей, с которыми имела обыкновение разговаривать как бы про себя, а они за ней записывали (коллективная Лидия Корнеевна!), — Сталин это не столь уж недостойное при всех его ужасах и мерзостях соседство… Сталин, сказала бы Анна Андреевна, изъясняйся она на новомоднем политическом сленге, это её формат.

Сталин писал стихи. Однажды даже велел перевести их с грузинского на русский Арсению Тарковскому, но в последний миг спохватился, отозвал безвкусный заказ, хорошо хоть, не наказал — люто, как он умел, — маститого переводчика. Но и чужие стихи он любил. А уж прозу… А уж драматургию… Сталин знал русскую и создаваемую им в колбе советскую литературу с точностью и дотошностью академика отечественной словесности. Присуждая собственного имени премии, он анализировал литературный процесс куда основательней, чем руководители премиального комитета Николай Тихонов и Константин Симонов. Он держал писателей, как породистых скакунов, в неге и холе (правда, стоило какому-нибудь из них захромать — пристреливал). Он был в литературе и наездником, и коннозаводчиком — и конюшню под названием «Союз писателей» создал он. Он, а не Горький, с которым Сталин переписывался на не внятном нынешним невеждам языке и которого в конце концов, не исключено, как одряхлевшего производителя, усыпил.

(Сталин написал Горькому про «Девушку и смерть»: «Штучка посильнее „Фауста“ Гёте». Десятилетиями смеёмся над этой нелепой оценкой. Меж тем Сталин всего лишь дословно процитировал отзыв Белинского о пушкинской «Сцене из „Фауста“». Он это знал, и Горький это знал тоже.)

Ахматова любила власть. В официальной власти судьбой ей было отказано (как Сталину — в поэтическом признании) — и она на протяжении жизни мастерски, можно сказать, виртуозно выстраивала, институци-ировала и легитимировала власть неофициальную. Над мужьями. Над поклонниками. Над сыном, хотя здесь ей не повезло (но и Сталину не повезло с детьми). Над поэтами и, понятно, поэтессами. В старости — над собственными «сиротами». Над приживалами и приживалками и над людьми, у которых на правах великой приживалки находила приют сама.

Над поэзией, над литературой, над филологической наукой — и здесь её власть парадоксально смыкалась со сталинской. Смыкалась и сталкивалась. И знаменитое ждановское постановление означало лишь кульминацию в этом не то противостоянии, не то взаимопроникновении.

Всё началось с того, что на некоем литературном собрании при появлении Ахматовой зал поднялся на ноги. «Кто организовал вставание?» — параноидально полюбопытствовал Сталин. И был, понятно, прав. Никто бы не встал при виде практически забытой на тот момент поэтессы, если бы вставание не организовала она сама.

Организовала, должно быть, намекнув всё той же «коллективной Лидии Корнеевне», что это было бы уместно. А та прошлась по рядам, пошепталась с подружками, подготовила почву…

Это был мастерский ход Анны Андреевны, но гроссмейстер власти, каким был Сталин, его разгадал и ответил сокрушительным контрударом. Ахматову принялись изничтожать за творчество, якобы за творчество, хотя на самом деле — за непомерные, на взгляд Сталина, властные амбиции. За древнегреческий хюбрис — боги всегда наказывали смертного, которому случалось возомнить себя ровней бессмертным. Сталин выстраивал советскую литературу в роли её патрона, покровителя, августейшего мецената. Ахматова нашла для себя другое амплуа — литературной вдовы. Великой литературной вдовы. Потому что вдовой она — в самооценке — приходилась не Николаю Гумилёву и не какому-нибудь Шилейко и даже не Пушкину, а всей русской литературе сразу! Соитие с вдовой (символическое или фактическое) означает вступление в наследство или скорее — восшествие на престол; престол русской литературы «попритягательней», как сказал бы принц Гамлет, датского; Ахматова держалась и, по-видимому, ощущала себя Гертрудой, а уж претендентов на роль Клавдия было хоть отбавляй. Находились охотники — и охотницы — и на куда менее значительные (хотя порой столь же обременительные) при том же виртуальном дворе роли. Вдовцом (наследником) великой русской литературы полагал себя и Сталин. Иначе не насаждал бы её с таким преувеличенным упорством (пусть и в урезанном виде) в школе и в вузах. Иначе бы не олитературивал — в гротескных, а то и в карикатурных формах — само социалистическое бытие (не говоря уж о сознании). Иначе не играл бы в Николая Первого то с Пастернаком, то с Булгаковым (последний написал своего Воланда не с какого-то там американского посла, как конъюнктурно врут сегодня, а, разумеется, со Сталина и умер от горя, когда тому не понравилась пьеса о юности вождя). Иначе не одел бы бронзой Маяковского — новому Николаю понадобился новый Пушкин. Иначе бы не изобрёл Джамбула и Сулеймена Стальского (и всю многонациональную советскую литературу) во исполнение завета про «всяк сущий в ней язык».

Мы живём на развалинах литературоцентрической цивилизации, вычленяя в ней Золотой и Серебряный века (вдовой которых и предстаёт Ахматова), брезгливо (или пугливо) стараясь забыть Бронзовый или, конечно же, Стальной, а уж кто породил его — сообразите сами.

У Владимира Сорокина в «Голубом сале» есть омерзительно смешная пародия на Ахматову, бросающуюся в ноги Сталину и умоляющую казнить её казнью лютою, а главное — ни в коем случае не возвеличить. Именно так (с точностью до противного) следует понимать многие поэтические инвективы Ахматовой — и, прежде всего, наказ не ставить ей памятника в этой стране, не ставить нигде, кроме окрестностей питерской тюрьмы «Кресты». И ведь поставят, дураки, возле «Крестов», а не около моря, где я родилась, и прочих мест, с нотариальной точностью перечисленных. Сталин тоже говорил: Не надо славить товарища Сталина.

И Сталин, и Ахматова были — каждый на своём уровне — поразительно жестоки по отношению к своим приближённым. Не просто жестоки, но иезуитски жестоки.

Сталин, обидевшись, но не объяснив причины обиды, переставал разговаривать с человеком, переставал замечать его — и некоторое время спустя уничтожал. Возможности уничтожить у Ахматовой не было — и она после «молчания» и «незамечания» человека вычёркивала, то есть опять-таки уничтожала, только виртуально.

Оба не терпели возражений, не выносили общения на равных, всеми правдами и неправдами «опускали» соперников и соперниц. Оба безумно любили литературу и безумно любили власть.

Они не были ровесниками (Сталин был ровесником Блока), но вполне могли бы на сумасшедших ухабах отечественной истории оказаться мужем и женой. Такой брак (как все браки их обоих) продлился бы недолго — но кто в итоге пустил бы себе (или другому) пулю в лоб, можно только гадать.

2003

Данный текст является ознакомительным фрагментом.