1841

1841

24 января 1841 г.

Париж укрепленный. — Париж оглупленный. — Старые и молодые пустомели.

— Кому охота быть королем при конституционной монархии? — Вам неохота? мне тоже

Мы только что возвратились из палаты депутатов, где слушали речь господина де Ламартина, и она произвела на нас впечатление столь глубокое, что ни о чем другом мы и думать не можем[514]. Никогда еще наш поэт не выказывал себя таким блестящим оратором; никогда еще голос его не был так звучен, осанка так горда, взгляд так благороден, тон так страстен. Сидевший рядом с нами бывший депутат, человек весьма остроумный, до начала заседания высказывался довольно скептически насчет энтузиазма, с каким мы и наши друзья относимся к господину де Ламартину. «Не постигаю, отчего вы называете его лучшим нашим оратором…» — говорил он до начала заседания. После его окончания он заговорил по-другому: «Теперь я и думаю так же». Что же до нас, мы вернулись из палаты, не в силах думать ни о чем, кроме политики; помимо воли мы размышляли исключительно о фортификациях, сплошной крепостной стене и отдельно стоящих фортах и в результате преисполнились самого настоящего ужаса, ибо намерение окружить Париж укреплениями кажется нам чрезвычайно опасным.

Для нас это вопрос не только политический и национальный, это вопрос духовный, и проект, который не может не погубить нарождающееся в Париже царство ума, нас пугает. Мы убеждены, что, да простят нам это выражение, Париж укрепленный — это Париж оглупленный.

Скажите откровенно, знаете ли вы хоть один город на земле, который мог бы одновременно воевать и мыслить? Не знаете, ибо такого города не существует. Между тем парижское фирменное блюдо, как говорят рестораторы, — это выработка идей; весь Париж — гигантская фабрика по их производству. Есть города, которые живут торговлей, есть города, которые живут политикой или промышленностью, что же касается Парижа, то это единственный город на земле, который мыслит. Париж — философ, не делайте же из него солдата[515]. Не надевайте на него доспехи, тяжелая кираса помешает ему прогуливаться, размышляя о судьбах мира. Не надевайте на него каску, это помешает ему запускать руку в волосы, обдумывая новую идею; вдобавок идеи страшатся железа, они робеют явиться на свет в столь грозном головном уборе. Бонапарт, знавший тайну каски и осведомленный о действии, какое она производит на мозг, не носил ничего, кроме треуголки.

Да, дело идет прежде всего о судьбах ума, и вот вам доказательство: все люди выдающегося ума пламенно протестуют против этого безумного проекта укрепления, а вернее сказать, оглупления Парижа; всем людям, известным своими свершениями в сфере умственной, эта идея претит — всем, за исключением господина Тьера; впрочем, это последнее вполне объяснимо: господин Тьер — умный человек, который не любит ум; собственным умом он доволен, но желал бы оставаться единственным умным человеком в своем окружении; общество других умных людей его никогда не привлекало.

Если об этом варварском проекте заговаривают с господином де Шатобрианом, он с сожалением поднимает глаза к небу.

Господин Гюго выслушивает защитников этого прекрасного проекта в молчании и смотрит на них с улыбкой.

Господин де Ламартин… вы видели вчера, как грозно и непреклонно, ведомый возвышенным инстинктом, сражался он против этой замаскированной ловушки, как насылал на нее громы и молнии и, подобно орлу, разгадавшему козни птицелова, отважно рвал еще невидимую сегодня сеть.

Человек совершенно иного образа мыслей, господин Мишель Шевалье, в свой черед возмущается и приходит в отчаяние, предвидя порабощение промышленности и удушение науки[516].

Удручены и те из военных, кто желает воевать не силой, а умом; они понимают, что осуществление этого проекта разрушит военную науку, уничтожит искусство стратегии. В самом деле, на что уметь сражаться, если успех или неуспех баталии зависят исключительно от провианта и боеприпасов, от времени сражения и численности войска, а вовсе не от храбрости и ловкости бойцов?[517]

Наконец, все благородные мыслители Франции, все великие ораторы, все глубокие мыслители, поэты и романисты, господин Берье, господин де Бальзак, господин Альфонс Карр, господин Теофиль Готье, господин Жанен и господа Бертен (что весьма забавно[518]) и два десятка других, чьи имена мы бы назвали, когда бы не боялись их скомпрометировать, — те, кто живет за счет плодов своего ума, — все как один объяты страхом и ощущают угрозу своему существованию… Таким образом, как видите, речь идет не о войне французов против иностранцев, но о сражении куда более страшном, потому что тот, кто проиграет его, проиграет и все остальные, о борьбе подспудной и роковой, о тайном и необъявленном поединке между насилием и разумом, между грубой силой и человеческой мыслью.

Намерение окружить Париж крепостной стеной есть не что иное, как заговор против ума, и потому он, естественным образом, заставляет трепетать всех тех, кому есть что терять.

Но в то же самое время это и заговор против свободы, лишнее доказательство чему — тот пыл, с которым сторонники угнетения встали на защиту этого проекта все до единого; дело в том, что он обладает способностью пленять разом всех пустомель, и старых, и новых. Постигаете ли вы это удивительное явление? Люди, которые ненавидят друг друга больше всего на свете, которые вот уже двадцать лет бьются не на жизнь, а на смерть… внезапно объединяются под этим сомнительным знаменем[519]. Вы ведь знаете, что во Франции существуют две партии, которые ненавидят друг друга, но имеют много общего и внушают нам равный ужас:

Партия себялюбивых собственников и

Партия завистливых пролетариев;

Представительница первой — газета «Журналь де Деба»;

Предшественница второй — газета «Насьональ»;

Первая ненавидит будущее и его посулы;

Вторая ненавидит прошлое и его воспоминания;

Первая хочет задушить то, что должно родиться;

Вторая хочет уничтожить то, что уже родилось.

И та и другая — два жука-точильщика, которые вгрызаются в разных направлениях, но с равной страстью, в национальный дуб, в дерево свободы:

Одна сбрасывает с дерева плоды;

Другая рвет его корни.

В том, что касается принципов и идей, и та и другая — ненасытные людоеды. Вкус и диета у них, конечно, разные, но аппетит равно могучий.

Более старая питается младенцами из колыбели;

Более молодая предпочитает почтенных старцев;

Более робкая орудует позолоченным гасильником;

Более свирепая потрясает заржавевшим от крови топором;

Одна избрала себе девизом: Все сберечь и ничего не делать!

Вторая знает только один припев: Ничего не беречь и все переделать!

И вдруг свершается какое-то жуткое чудо: два людоеда-соперника, одинаково глядя на вещи и одинаково сияя от восторга, намереваются сообща наброситься на добычу! Два врага вступают в союз, две противоречащие точки зрения примиряются, два насилия смягчаются и растворяются одно в другом, две крайности сближаются. А вы, те, кто по старой привычке их разделяете, вы, кто пытаетесь сделать выбор между ними, вы не можете постигнуть истинного смысла их странного союза, вы не можете вычислить истинную цену их сомнительного торга. А между тем это яснее ясного: если восторжествует партия старых пустомель, это положит конец развитию умственному. Окружив Париж новыми бастилиями, старые пустомели станут распоряжаться там по-хозяйски, а значит, изгонят оттуда все новые идеи, все благородные чувства, все плодоносящие иллюзии, все животворные химеры; верх возьмут беотийцы[520]; наступит эра умственного уравнительства. Тогда прощай свобода печати, прощай свобода парламентского красноречия, прощайте надежды на славное будущее.

Второй исход положит конец цивилизации, да и всему человечеству. Если восторжествуют пустомели молодые, верх возьмет безжалостная чернь; наступит эра кровавых расправ. Тогда прощай свобода писать и мечтать, смеяться и говорить, прощай свобода жить. Прощайте все прекрасные воспоминания. Прощайте все великие замыслы! Прощай, честь, прощай, слава, прощай, Франция!

Неважно, какая именно из двух партий одержит победу: для нас исход в обоих случаях будет равно печален; орудие тирании в их руках окажется равно гибельным. Ров, которым вы намереваетесь окружить Париж, есть не что иное, как пропасть, куда одни сбросят мысли человеческие, а другие — и мысли, и те головы, в которых они зреют. Вот и вся разница…

И это еще не все: дикий проект кажется нам преступлением не только против человечества, против свободы, против нации, он кажется нам еще и преступлением против конституционной власти.

Неужели вы полагаете, что королю доставляет большое удовольствие править в согласии с конституцией и что он продолжит уважать конституцию, живя в столице, превращенной в крепость?.. Какие бы благие намерения он ни питал, поступить так он не сможет. Поставьте себя на его место… впрочем, вы, возможно, именно этого и хотите… и вы сами согласитесь, что на его месте вы бы так поступить не смогли. Возможность употребить власть — искушение, перед которым не может устоять ни ангел, ни святой, ни коронованный филантроп! Следствия всемогущества неисчислимы! Власти другого можно сопротивляться, но невозможно противиться власти, какой обладаешь ты сам. Не только всякий король, но всякий мужчина и всякая женщина зависят, если позволено так выразиться, от собственного могущества и не способны предвидеть, куда оно их заведет. Кто запретит королю мечтать о покорности подданных? но с той минуты, как подобная мечта посетила его ум, он уже не может не отдавать приказаний; самый конституционный монарх, постоянно вдыхая запах пороха, непрерывно наблюдая орудия тирании, наводящие на мысль об отмщении и безнаказанности, нечувствительно и невольно деконституционализируется[521]. Вдобавок, скажем откровенно, мы не верим, что в мире найдется король, который покоряется конституции по доброй воле. Король Луи-Филипп прилагает огромные усилия к тому, чтобы оставаться конституционным или, по крайней мере, казаться таковым; Карл X этого никогда не умел и нашел в себе смелость от конституционной власти отказаться. Людовик XVIII, пожалуй, исполнял эту роль с наибольшим смирением, и это понятно: он был калека. Кто передвигается только в портшезе, тот уже одним этим подготовлен править в согласии с Хартией.

Но неужели вы не понимаете, что значит быть конституционным монархом, неужели вы не чувствуете, сколько терпения, отваги, самоотверженности, патриотизма необходимо, чтобы взять на себя эту роль? Прирожденному государю парламентское правление сулит одни лишь муки, труды и докуку; вечно притворяться и всего бояться, обо всем торговаться и все подсчитывать… вот его жизнь! Это не что иное, как узаконенное лицемерие. Абсолютный монарх, по крайней мере, честен; он желает чего-то и прямо говорит: «Я этого желаю!» Другое дело правление парламентское; здесь нет ничего, кроме хитростей, уловок и обманов; здесь люди желают чего-то, но никогда не говорят: «Мы этого желаем». Говорят они иначе: «Мы предлагаем…», а затем употребляют все силу своего характера для того, чтобы внушить свои желания другим. Только ценою проглоченных оскорблений и унизительных уступок, постыдных компромиссов и недостойных расчетов короли и министры сохраняют ту рваную, штопаную и латаную, отсыревшую от влаги и выгоревшую на солнце, изъеденную крысами и червями, ничего не весящую и ничего не стоящую вещицу, которую по старинке именуют властью!

Отдадим справедливость нашим противникам: среди них не найдется ни одного, кто захотел бы по доброй воле заняться безрадостным ремеслом конституционного монарха. Что же до нас, мы понимаем тех людей, которые соглашаются на самые неблагодарные занятия, с гордостью избирают ремесло самое тяжелое и становятся земледельцами, которые копают и мотыжат землю, борются с градом, наводнениями и пожарами, ставят все свое существование, весь свой годовой рацион в зависимость от капризов погоды и ярости ветров; но мы не понимаем тех, которые без отвращения вступают в борьбу со всеми дурными страстями и всеми завистливыми посредственностями, тех, которые ставят славу своего имени и судьбу своего царствования в зависимость от нечистой совести одних и безудержной глупости других.

Мы понимаем тех, кто отправляется в пустыни Нового света проповедовать религию и даровать цивилизацию дикарям любого цвета, красным или зеленым, желтым или синим. В этой опасной экспедиции поддержкой им служит вера; если им удается быть убедительными, благодарная публика превозносит их до небес, если красноречие их не имеет успеха, та же публика поджаривает их и съедает, но им, по крайней мере, не грозит опасность стать жертвой клеветы и подвергнуться тем страшным мукам, какие обречен сносить несчастный конституционный монарх, не имеющий ни славы, ни признания, ни награды, вечно страдающий, но никогда не признаваемый мучеником.

Скажем еще раз, мы не понимаем тех, кто охотно соглашается на подобную участь, и полагаем, что всякий разумный человек должен стремиться при первом удобном случае ее переменить. Всякий человек, у которого по жилам струится кровь, желает абсолютной власти; всякий человек, знающий, что такое собственное достоинство, желает абсолютной власти; всякий человек, могущий похвастать острым умом, желает абсолютной власти; нормальное состояние любого короля есть обладание абсолютной властью. Конституционный порядок — изобретение превосходное, оно сулит людям защиту, оно исполнено предупредительности и предусмотрительности, но оно противно природе; это великолепное устройство, которое надо поддерживать, совершенствовать, освящать, но в то же самое время и держать под строгим надзором по причине его искусственности; конституционный порядок — подавляемая сила, которая постоянно готова взорваться, точно газ, прорвать плотину, точно вода; было бы весьма неосторожно создавать газу или воде слишком удобные условия для того, чтобы вырваться на свободу.

Сегодня бастилиями окружена королевская власть; завтра, если ваш проект будет приведен в исполнение, в кольцо бастилий попадет свобода.

Впрочем, не будем кончать наш очерк в тоне столь торжественном; скажем иначе: снабдить короля крепостями и сказать ему: «Оставайся конституционным монархом!» — это все равно что дать ребенку барабан и сказать ему: «Не шуми!»; это все равно что открыть клетку и сказать птице: «Дай честное слово, что не улетишь!»

10 февраля 1841 г.

Три способа смотреть на вещи: до, во время и после

Неделя, а вернее сказать, месяц, началась с события очень печального и очень серьезного, которое, однако, никого не испугало, а непонятые несчастья страшнее всего[522]. Париж сам проголосовал за собственную гибель и продолжал забавляться и смеяться, петь и плясать так, как если бы по-прежнему оставался свободен. Он безмятежно смотрит, как куются его цепи, и не может взять в толк, что носить эти цепи придется именно ему. Этот легкомысленный город нимало не тревожится о своем будущем. Один остроумный человек сказал: «В политике есть три способа смотреть на вещи: до, во время и после». Люди большого ума предвидят события до того, как они свершились: зная причины, они угадывают следствия, зная преступление, предчувствуют наказание, видя сев, предсказывают урожай; такие люди — пророки: ими восхищаются, но не более того. Люди ума прямого и справедливого, но совершенно земного видят события в то время, когда они происходят, и это уже много. Они сознают беду, которая пришла, и если у них не хватило чутья для того, чтобы ее предвидеть, у них, по крайней мере, хватает ума для того, чтобы вступить с нею в борьбу; они называют вещи своими именами, они говорят о несчастье: «Это несчастье», а о подлости: «Это преступление»; они не пророки, но судьи, а порою умелые врачи.

Люди малого и ограниченного ума, с большими потухшими или крошечными зажмуренными глазами, глупцы с ложными представлениями, недоверчивые болтуны, которые сомневаются во всем, потому что не сомневаются ни в чем; простаки, которых возбуждают лишь чужие страсти; вся эта невежественная чернь, которая, как принято считать, блуждает между добром и злом, на самом же деле всегда без колебаний выбирает зло, — все эти люди замечают события только после того, как они произошли; когда все уже свершилось, когда назад уже нет возврата и ничего нельзя изменить, они наконец открывают глаза и с ужасом сознают, какие чудовищные глупости натворили, какой непоправимый вред причинили.

Этот способ классифицировать политиков кажется нам восхитительным, и мы, со своей стороны, уже давно взяли его на вооружение. Часто, глядя на политического мужа, мы задаемся вопросом, к какой из этих трех категорий он принадлежит, и приходим к выводам, которые могут показаться удивительными: например, мы заметили, что среди наших депутатов очень мало людей, принадлежащих ко второй категории. Казалось бы, следовало ожидать, что эта категория будет самой многочисленной: ничуть не бывало, она самая скудная. Да ведь наблюдать за событиями по мере того, как они происходят, легче легкого, возразят нам; возможно — однако же этого почти никто не делает. Пожалуй, легче даже предугадывать то, что может произойти; для этого довольно иметь благородные инстинкты или дурные намерения; ибо следует заметить, что в категорию людей, которые провидят события до того, как они совершились, необходимо включить бунтовщиков, революционеров, дурных вожатых: все они отнюдь не новички в науке провидения. Они прекрасно знают, что тот путь, на который они вас толкают, — путь гибельный; они мгновенно угадывают, что принимаемый закон сулит неисчислимые несчастья, они бегло читают в книге будущего, из которой играючи вырывают самые прекрасные страницы. Гений зла все-таки остается гением.

Другое дело светские люди… О! эти видят происшедшее после, сильно после, они понимают, что случилась беда, если из-за этой беды отменили праздник[523]; сегодня они развлекаются так же беззаботно, как вчера, а когда с ними заговаривают о чудовищном, позорном голосовании, они нетерпеливо восклицают: «Как! Опять укрепления! Сколько можно! Когда вы наконец прекратите толковать нам про эти скучные укрепления?» — Когда они будут построены… Уверяем вас, когда это произойдет, вам уже не станут толковать ни про укрепления, ни про что бы то ни было другое. В ту пору журналистам сделается нелегко писать остроумные фельетоны; любое правительство, получив в свои руки эти бастилии, непременно предпишет литераторам молчание; какой властитель окажется настолько наивен, чтобы, обладая подобными средствами убеждения и введя подобную цензуру, позволить подданным себя критиковать? Попробуйте иронизировать над цитаделями, попробуйте разить эпиграммами противников, которые отвечают вам артиллерийскими залпами! Господин де Ламартин давеча был совершенно прав, когда сказал, что не доверяет обещаниям левых и тревожится за свободу. Что значит статья закона против двадцати фортов и одной непрерывной цепи укреплений, откуда по одному сигналу телеграфа могут открыть огонь три тысячи орудий? Против такой атаки конституция бессильна. «Когда Бонапарт после 18 брюмера захватил абсолютную власть, — сказал господин де Ламартин, — он стал деспотом именем республики. Тогдашние либералы, точно так же как и теперешние, были довольны, а свободе пришел конец».

Господин де Ламартин произнес эти слова, обращаясь к группе депутатов, собравшихся подле трибуны во время рокового голосования. Один из них, то ли по неосторожности, то ли по наивности, взялся защищать новый закон и выдал истинные намерения его создателей: «Укрепить Париж — значит укрепить власть». Господин де Ламартин отозвался мгновенно: «Это значит укрепить гильотину». Поэты — пророки. О господа пэры, имейте же мужество испугаться.

Но куда там! их подкупают в розницу, индивидуально, каждого по отдельности. Их приглашают на обед, они понимают скрытый смысл этих приглашений и отвечают согласием, не слишком удивляясь этим искусительным учтивостям. Что на обед приглашают депутатов, в чьих голосах заинтересованы устроители обедов, это понятно; депутаты этим нимало не оскорбляются, они сами устраивают обеды для своих избирателей, чтобы заполучить их голоса, и потому считают совершенно естественным, что и с ними поступают таким образом; но люди независимые, но пэры Франции[524]… это совсем другое дело; они вправе возмутиться подобными авансами. Иные, самые чувствительные, так и поступают, однако это не мешает им отправляться на обеды и не помешает проголосовать так, как хочется устроителям обедов.

И вот результат: страшный, гибельный, антинациональный, антилиберальный, антиконституционный закон будет принят обеими палатами, несмотря на убеждения одних и обязательства других[525]. […]

21 февраля 1841 г.

Балы. — Грандиозный бал. — Тщеславный бал. — Туземный бал.

— Холостяцкий бал. — Придворный бал. — Вынужденный бал

Мы обещали рассказать вам об американском бале[526], состоявшемся на прошлой неделе; рассказ окажется далеко не так увлекателен, как можно было ожидать. Бал этот решительно не удался, потому что в нем не было гармонии, а без гармонии ни в чем не бывает ни изящества, ни красоты. Чтобы стать удачным, празднество должно иметь узнаваемый характер, носить на себе особую печать, обладать внятным смыслом. Не все празднества одинаковы, даже если говорить только о празднествах большого света; у каждого свои достоинства, свое очарование; вот почему непозволительно давать бал, не имеющий своего лица и не принадлежащий ни к одному из существующих разрядов, разряды же эти мы сейчас постараемся перечислить и описать.

Вы хотите и можете устроить то, что мы называем грандиозным балом? Тогда не скупитесь; заведите у себя роскошные гостиные, великолепные залы, цветочные галереи, бесчисленных лакеев и не скудеющий буфет; а затем пригласите две тысячи гостей: англичан, русских, французов, испанцев, немцев, чтобы заполнить, населить и оживить эти залы, чтобы насладиться и насытиться всеми этими удовольствиями. Взорам ваших гостей предстанет феерическое зрелище, рождающее головокружительные иллюзии, живая панорама, в которой будут со славой представлены все нации Европы. В число приглашенных войдут знаменитые особы; гости унесут с собой приятные воспоминания; все явившиеся будут танцевать, беседовать, прогуливаться, развлекаться; конечно, они немного устанут; их будет мучить грохот оркестра, многолюдье толпы, сверкание огней; голова у них пойдет кругом, но душа преисполнится восхищения, и они воскликнут с восторгом: «Какое великолепие! Никогда еще я не видел такого прекрасного празднества!» В самом деле, из всех собраний такого рода грандиозный бал пользуется наибольшим спросом; впрочем, он по плечу далеко не всем. Он требует огромного размаха и не выносит никакой задней мысли, никакой скаредности, никакого жульничества. Вы обязаны предоставить в распоряжение гостей весь свой дом, пожертвовать им всеми вашими сокровищами, цветами из вашей теплицы, картинами из ваших покоев; вы обязаны дать возможность блистательной толпе разгуливать повсюду, а тем, кто желает от нее отдохнуть, вы обязаны предоставить убежище в вашем элегантном кабинете. Вы обязаны устроить так, чтобы, когда настанет час ужина, вся эта масса гостей в одно мгновение если не насытилась, то хотя бы насладилась зрелищем роскошного стола и вышколенной челяди. Люди страдают от голода, лишь когда боятся, что им ничего не достанется; они замечают, что на балу многолюдно, лишь когда испытывают недостаток во всем: в воздухе, чтобы дышать, в месте, чтобы стоять, в стульях и столах. Напротив, если все это достается им без труда, они не ропщут против соперников. Где есть изобилие и простор, там многолюдство не помеха! Мораль: чтобы все были довольны, у всех всего должно быть довольно.

Вторую разновидность бала мы называем балом тщеславным. Такой бал, как правило, очень пышен и безупречно элегантен, но серьезен, как всякое тщеславие, и холоден, как всякая претенциозность. На тщеславный бал гости являются скрепя сердце и памятуя о принесенных жертвах. Одна дама ради того, чтобы получить приглашение, пошла на подлость; другая ради того, чтобы сшить бальное платье или купить парочку мелких брильянтов, вышла из бюджета: ведь мелкие брильянты подчас обходятся дороже крупных. На тщеславном балу хозяин дома едва знаком со знатными вельможами, которых он пригласил и которые удостоили его своим приездом исключительно из почтения к его раззолоченным покоям и роскошным обоям; он приветствует гостей с принужденным видом и, чтобы скрыть свое смущение, начинает важничать. Успокаивается он, только увидев, как высокие гости созерцают великолепное убранство его дома с презрительной завистью. Куда как лестно стать предметом зависти для людей, которые тебя ни во что не ставят! Тщеславные балы редко бывают многолюдны; на них приглашают немногих. Гостям здесь невесело, но приятно. Тот, кого сюда позвали, чувствует себя избранным, ощущает себя стоящим выше толпы; на таком балу нетрудно даже вообразить, что у тебя более деликатная натура, чем у простых смертных, потому что здесь всегда холодно и легко подхватить простуду; впрочем, этому горю легко помочь; достаточно всю следующую неделю сообщать тем приятельницам, которых на этот бал для избранных не позвали: «Мне, милочка, очень нездоровится, я давеча ужасно простудилась на балу у госпожи ***. — Ах! Так вы там были? — Да, бал вышел прелестный, просто очаровательный».

Все же тщеславные балы имеют свое лицо, и этого нельзя не признать: их отличительные черты — это роскошь, в которой устроители знают толк, великолепие, к которому они, кажется, давно привыкли, и чрезвычайная изысканность деталей; впрочем, сама эта изысканность не лишена печали; сама эта роскошь не может не навевать грустных мыслей. Созерцая все эти прекрасные вещи, понимаешь, что они страдают непоправимым изъяном: они не что иное, как предмет торга. Уберите позолоту, сдерите со стен обои — и все блистательные особы, которые так гордятся приглашением и в то же самое время так ясно дают понять, что пришли исключительно из милости, все они… тотчас исчезнут. Стоит вспомнить об этом, и прекрасные вещи, которые поначалу вызывали одно лишь восхищение, очень скоро покажутся вам уродливыми, да, уродливыми, как… как любой предмет торга. А есть ли на свете что-нибудь более уродливое, чем предмет торга?

Третью разновидность бала мы, за неимением другого слова, назовем балом туземным. Туземным балом мы называем такой, который устраивают без усилий, без хлопот, без претензий, в своей стихии, в своем квартале, в своем особняке для своего круга и своей семьи, в согласии со своим состоянием и своим званием. Хозяин дома сам приглашает гостей и знает их всех без исключения. Другое дело, что он не всегда их узнаёт. Нередко случается так, что хозяйка дома удивленно кланяется прекрасному танцору, чье чело украшают великолепная борода и гордые усы, и, кланяясь, мучительно пытается сообразить, кто же это такой? А он подходит поближе и с улыбкой спрашивает: «Вы не узнаете меня, сударыня? — Ах! Шарль, это вы! Как я рада! — С тех пор как я воротился, я уже несколько раз заезжал к вам, но… — Да-да, ваша матушка мне говорила; я завтра у нее обедаю, вы мне расскажете о ваших странствиях». Заметьте, что в этом обществе молодые люди не считают, что единственный способ прослыть элегантным — проводить жизнь в праздности. Легкомысленным наслаждениям они предаются лишь после того, как подвергнут себя суровым лишениям, серьезным опасностям. Иные из них каждый год отправляются в новое путешествие, как, например, господин герцог М…, который проводит лето то в России, то в Морее. Некоторое время он нигде не показывается, а потом является в Опере. — Откуда он? — Из Константинополя. Он исчезает еще на какое-то время, пропускает два-три прелестных бала, а затем мы вновь встречаем его на балу. — Вы не были на последнем представлении у господина де Кастеллана; отчего же вы не пришли? — Я был в Москве[527]. — Причина более чем уважительная. Другие молодые путешественники избирают для своих странствий маршруты еще более экзотические и опасные. В поисках развалин Старого света и его зыбких воспоминаний они добираются до Персии, а потом, проведя долгие и мучительные месяцы вдали от света, оставивши позади пустыни не только ужасные, но и ужасно скучные, презрев опасности самые разнообразные, от смертельной жары чересчур азиатского происхождения до встреч с бандитами чересчур романического и чересчур живописного вида; промокнув от ливня в одном краю и избежав чумы в другом; испытав тревоги за ближних, от которых нет вестей, и тоску от разлуки, которая не имеет пределов, — пережив все это, они возвращаются домой и весело вальсируют на туземных балах, точь-в-точь как простые парижане. Впрочем, парижанами их никто не зовет. По названию той далекой страны, откуда они воротились, их именуют персами. Так вот, персы нынешней зимой в большой моде. В каждом квартале имеются свои персидские львы; Сен-Жерменское предместье гордится господами Роже де ла Б… и Филибером де ла Г… Предместье Сент-Оноре хвалится господами де Серее, Сирюсом Жераром и Дарю; предместье Шоссе д’Антен выставляет вперед господина де Лавалета. Впрочем, персы не единственные элегантные господа, любимые модой. Не менее любезны ее сердцу африканцы; так именуют тех знатных и богатых юношей, которые, подобно господам Франсуа де Ла Рош…, Арману де М… и Луи де ла Бриф…, отправляются в Африку либо офицерами, либо простыми солдатами, чтобы развеять скуку, и убивают арабов, чтобы убить время. Как! неужели богатые люди становятся солдатами и плывут в эту проклятую страну, хотя могли бы жить здесь в свое удовольствие! Что поделаешь? они находят, что древнее имя и хорошее положение в свете — еще не причина для того, чтобы оставаться безвестными и бесполезными, и, при прочих равных, предпочитают завоевывать славу в Африке, а не на бульваре Итальянцев, и входить в историю благодаря военным подвигам, а не подвигам совсем иного рода, как то: выкуривание трех дюжин сигар в день, пятикратное падение в грязную лужу или соблазнение танцовщицы из Оперы.

Африканцы и персы на туземных балах — дорогие гости. Нетрудно догадаться, что танцоры, у которых за плечами сражения либо путешествия для собственного образования и удовольствия, — замечательные собеседники. Вдобавок на туземных балах эти молодые люди чувствуют себя практически в кругу семьи; все те элегантные юные особы, которые за время их отсутствия так сильно взрослеют и так дивно расцветают, приходятся им либо родственницами, либо свойственницами; они росли бок о бок с ними, и милые воспоминания детства, на которые накладывается нынешнее кокетство, сообщают знакомству уже давнишнему, но одновременно и совсем новому дополнительное очарование. На этих удивительных балах все друг друга знают, и притом уже давно, а потому никто не стремится никого обмануть. Матери не скрывают своего возраста; не скрывают они и своих дочерей; к чему уловки? всем и так известно, сколько лет этим дочерям — около двадцати. Здесь никто не стремится блеснуть заемной роскошью; к чему пускать пыль в глаза? всем и так известно состояние каждого с точностью до сантима; здесь не в ходу ни лицемерие, ни наглость; всем и так известно, кто вы такой и что у вас в прошлом. А раз никто не стремится играть какие-либо роли или громоздить обман на обмане, все предстают в наилучшем свете, блещут собственным умом, собственной любезностью и собственным добрым нравом. Да здравствуют туземные балы! Они ни для кого не утомительны, даже для хозяйки дома, от которой требуется лишь быть такой же учтивой и приветливой, как и во все прочие дни. Спросите лучше у госпожи де Шуа… или у госпожи де Шаст… — вы ведь были у них на прошлой неделе? — Да, оба праздника были восхитительны: два самых прелестных бала в нынешнем году!.. — Так вот, эти два бала как раз относятся к числу туземных.

Есть и еще одна разновидность балов; они не более элегантны и не более изысканны, ибо это невозможно, но более чудесны, более утонченны, можно даже сказать, более хитроумны — это балы холостяцкие. Порой тот, кто их устраивает, женат, и даже не единожды, но это не меняет дела: если у бала нет хозяйки, значит, это бал холостяцкий. Празднества эти восхитительны, и у них-то точно есть свое особое лицо: женщин сюда зовут только хорошеньких; независимый человек волен не обременять себя балластом[528]. Его салон — уже не салон; это арена, на которой сражаются красавицы всех народов; это соревнование в элегантности, поединок на веерах, в котором не бывает побежденных, ибо у каждой из участниц находятся свои сторонники, готовые отдать за нее свои голоса, и свои герольды, готовые возвестить о ее триумфе. Вы ведь знаете, что в Париже у каждого квартала, у каждой элегантной котерии имеется своя королева красоты, своя Селимена, своя законодательница мод. Так вот, этот удивительный бал есть не что иное, как славный конгресс, на котором все царственные соперницы сходятся вместе, дабы достойно защитить репутацию своей красоты и честь своей котерии. Какая выставка парюр, какие фейерверки учтивости! Вообразите себе великолепный букет, в котором все цветы наперебой стремятся вскружить вам голову прекраснейшими красками, сладостнейшими ароматами. Самые знаменитые балы в этом роде дает князь Тюф…[529]; особенно хорош был последний: сколько хорошеньких англичанок! сколько прекрасных московиток! сколько очаровательных парижанок! Как легко угадывалась с первого взгляда главная мысль, лежащая в основе этого празднества! как ясно был выражен ее смысл! как скоро можно было понять, глядя на этих прелестных молодых женщин, что они приглашены сюда по праву элегантности и красоты![530]

К числу приятных празднеств мы относим также балы по случаю, или балы путешествующих. Здесь никто не намеревается поразить гостей красотой обоев или роскошью занавесок; это праздник импровизированный, оживленный, веселый и забавный, как все импровизированные развлечения. Хозяйка дома, кажется, говорит: «Я не дома, я ни за что не отвечаю, я взяла все, что нашла в вашем Париже самого лучшего; если вам это не по нраву, пеняйте на себя: зачем вы не произвели мне на радость что-нибудь более красивое? Приезжайте ко мне в Неаполь, в Вену, в Санкт-Петербург или Мадрид — вот там вы сможете судить о том, чего я стою. Я не даю в вашу честь бала, я лишь обещаю вам свое гостеприимство; помните только одно: где бы я ни находилась, я везде буду счастлива вас принять». Эти балы по случаю, эти экстраординарные празднества иной раз имеют такой успех, что хозяева вынуждены их повторять; вот увидите, госпожа Обр…[531], у которой давеча танцы не прекращались до пяти часов утра и у которой вы, госпожа герцогиня, засиделись так поздно, не откажется устроить после Великого поста третий импровизированный праздник.

А детские балы!.. О, как они восхитительны, особенно с тех пор как возвратилась мода на настоящих детей! Еще недавно настоящие дети были редкостью! Дети оставались детьми от полугода до пяти лет; после пяти лет все они превращались в педантов и стариков; то были юные господа шести с половиной лет от роду, уже слегка фатоватые и очень глупые, презирающие своих сестер и делающие выговор своим матерям за ошибку в английской фразе; то были модницы от силы пяти лет, щеголяющие в мантильях и надевающие шляпку с опытностью старой кокетки, критикующие то, высмеивающие это с апломбом старого журналиста. Право, вместо детей мы повсюду встречали только маленьких старичков и старушек. Вместо: «Серьезный, как советник» впору было говорить: «Серьезный, как школьник»; вместо: «Величавая, как королева» — «Величавая, как пансионерка». В самом деле, тогдашние дети держались так серьезно, что страшно было угостить их конфеткой. Благодарение небу, нынче дети вновь сделались детьми; давеча в прекрасной гостиной госпожи Ш… мы с удовольствием наблюдали, как скачут хорошенькие девчонки, как носятся прелестные мальчишки[532]. Напрасно степенный и торжественный учитель танцев, водрузив на нос огромные очки, пытался навести порядок в движениях маленьких ножек и сковать их неуемную веселость цепями кадрили, ничего не выходило: ножки топали, ручки переплетались, и все вместе производило восхитительную мешанину. А мы смотрели, как бесятся эти прелестные существа, болтали с их отцами и дедушками, талантливыми ораторами и видными политиками, и думали, любуясь очаровательным золотоволосым мальчишкой, снискавшим всеобщее восхищение: «А ведь этот бело-розовый ангел в один прекрасный день может стать министром… Какой ужас!» Детский бал — если он в самом деле детский — это прекрасно!

Придворный бал… вы и сами знаете, что это такое: собрание буржуа.

Бал или, точнее, вечер знаменитостей… и это вы тоже знаете: восхитительное собрание людей высшего ума, портретная галерея мыслителей: все стремятся на них посмотреть. Здесь получить удовольствие нетрудно; само приглашение сюда лестно, а лесть всегда греет душу.

Наконец, последняя разновидность бала — бал вынужденный, даваемый из нужды, по обязанности и по долгу службы. Отличительная его черта — восхитительная гармония. Здесь каждый изъян уравновешивается изъяном противоположного толка. Залы украшены безвкусно… но зато дурно освещены. В этой комнате слишком жарко… но зато в другой слишком холодно. В салоне гости задыхаются… но зато в столовой, выходящей прямо на ледяную лестницу, у них зуб на зуб не попадает. Оркестр состоит из одних посредственностей… но зато его совсем не слышно; он играет в соседней комнате. Угощение скудное, но зато скверное. Кавалеры редки… но зато стары. Дамы некрасивы… но зато одеты не к лицу. На таком балу не встретишь ни умелых танцоров, ни хорошеньких барышень, — а без них элегантного бала не устроишь; впрочем, хозяина это не заботит; ему важно собрать у себя как можно больше людей, от которых он зависит и в которых нуждается: начальников, имеющих власть, либо вельмож, пользующихся влиянием; между тем люди, до которых мы имеем нужду, всегда кажутся нам уродливыми. Говоря короче, вынужденный бал всегда печален и на редкость скучен; зато он заканчивается рано, а это большая удача; вдобавок если у хозяина дома, когда он с вами прощается, на лице написано: «Я пригласил вас не ради собственного удовольствия» — вы, откланиваясь, можете придать своему лицу выражение, означающее: «Да и я искал не веселья».

Вот и все разновидности балов. Мы забыли упомянуть лишь один — тот, на который мы приглашены сегодня вечером. Время не ждет, пора собираться.

17 апреля 1841 г.

Навуходоносоры. — Турецкий концерт

Каждый день мы слышим: предрассудки побеждены… Теперь, когда предрассудков больше не осталось… Это могло сойти с рук в те времена, когда предрассудки еще были в силе, но теперь…

Теперь их больше, чем когда бы то ни было; мало того, предрассудки царят повсюду и распространяются на всё без исключения; каждая из сторон выдвигает свои предрассудки в пику стороне противной. Да и как можно ожидать, чтобы в стране выскочек не было предрассудков? Что же такое жажда преуспеть, как не потребность подняться вверх по общественной лестнице и, достигнув высоких степеней, презирать всех тех, с кем знался в юности? Что такое честолюбие, как не предрассудок, вытекающий из излишней любви к почестям? А ведь тот, кто питает излишнюю любовь к почестям сегодняшним, становится помимо воли сообщником тех гордецов, что питают излишнее почтение к почестям прошлого. Страстно желать того же, что и твои противники, значит признать их заслуги. Разве не вправе поборники прошлого сказать одному из современных государственных мужей: «Вы гордитесь, что стали президентом; а между прочим, среди моих предков президентов найдется целых три[533]!» Разве не имеют они права сказать другому: «Вы гордитесь, что стали министром Его Величества Луи-Филиппа; а между прочим, мой прадедушка был министром Его Величества Людовика XIV». Наконец, они имеют право сказать третьему: «Вы добиваетесь чести представлять короля-гражданина при дворе республиканца Эспартеро; а между прочим, мой двоюродный дедушка имел честь в 1528 году представлять христианнейшего короля при дворе Его Католического Величества короля Испании». Как видите, если кто и поддерживает древние предрассудки, так это сами новые выскочки.

Вдобавок, поскольку эти новые гордецы занимают все почетные места, они вынуждают старых гордецов хвалиться одними лишь воспоминаниями. Старых гордецов вытесняют из настоящего, и они укрываются в прошлом; лишившись всех должностей из-за собственной преданности, они утешаются памятью о тех славных должностях, какие занимали некогда их предки. Они находят удовольствие в том, чтобы меряться древностью рода; можно ли их упрекать? Ведь ничего другого им не остается; в ожидании занятий более серьезных они играют в игрушки. Виноват же в этом не кто иной, как вы, господа выскочки; вы сами без ума от того, чем гордились ваши предшественники, и, следовательно, поднимаете в цене предметы их гордости; вы отлучаете этих людей от дел, а они сходятся, чтобы посмеяться над вашими притязаниями; в уединении их гордыня растет не по дням, а по часам, и чем многочисленнее предрассудки, какие вы питаете в пику им, тем охотнее они отвечают вам взаимностью.

Как! У них осталось одно-единственное преимущество перед вами, и вы хотите, чтобы они от него отказались? это было бы безумием с их стороны: они должны держаться за него тем более крепко, что других вы им не оставляете.

Кстати, нет ничего более забавного, чем наблюдать за тем, как нынче в большом свете готовятся браки.

За сведениями о женихе обращаются теперь не к его родственникам и не к его друзьям; нет, за ними обращаются в библиотеку; родные невесты тайком роются в старых дворянских грамотах, и если обнаруживается, что претендент происходит из рода слишком молодого, известного всего две или три сотни лет, ему отказывают без колебаний, как бы он ни был хорош, умен и влюблен; и точно так же без колебаний предпочитают ему более удачливого соперника — хилого урода, глухого недоумка, чье общество отвратительно, зато герб безупречен.

Предположим, мать невесты узнает, что благородный муж, коего она прочит в супруги своей возлюбленной дочери, страдает тем недугом, какой исцеляли короли Франции, но какого не исцеляет король французов[534]… Матримониальных ее планов это не изменит; неважно, что у будущего зятя нехорошо со здоровьем; главное, что он из хорошего рода. Другое дело, если она узнает, что жених происходит не из славного рода нормандских Навуходоносоров (мы нарочно выбираем имя столь экзотическое, чтобы избежать каких бы то ни было намеков), а, совсем напротив, из захудалого рода Навуходоносоров овернских; что он родня вовсе не хорошим Навуходоносорам, а Навуходоносорам плохоньким… В этом случае она тотчас разорвет помолвку: о свадьбе не может быть и речи… И не подумайте, что невеста придет в отчаяние и будет возражать против столь сурового приговора; нет-нет, она и сама прекрасно знает, чем настоящие Навуходоносоры отличаются от поддельных; она ни за что не согласится на мезальянс; она не захочет повторить судьбу той несчастной, чью историю мы слышали накануне, — бедняжка происходит из славного рода и желала найти себе супруга под стать, но ошиблась в выборе. — Она выбрала неподходящего… мужа?.. — Гораздо хуже, она выбрала неподходящего… Навуходоносора. Через три месяца после свадьбы она обнаружила, что супруг ее принадлежит вовсе не к тому родовитому семейству, имя которого он носит!.. что он происходит не от хороших Навуходоносоров, а от Навуходоносоров плохоньких. — Несчастная! Как мне ее жаль! — Самое же ужасное в ее положении то, что она ждет ребенка, и это открытие заранее осквернило для нее все радости материнства. Ведь, как она ни старайся, она сможет произвести на свет только плохоньких Навуходоносоров и будет иметь право воскликнуть, по примеру госпожи де Ла Реньер: «Стоило ли так сильно мучиться ради того, чтобы произвести на свет простолюдина!»[535]

Если случается так, что девушка родовитая и богатая хочет выйти за юношу, чей род также благороден, но чуть более молод, поднимается ужасный крик: «Девица Икс…! Выходит за Игрека…! Какое безобразие!..» У этих людей не укладывается в голове, что древнее семейство, о котором последние три сотни лет никто слыхом не слыхивал, способно породниться с новым семейством, которое последние три сотни лет покрывало себя славой. У тщеславия острый взор. Там, где все различали сотню оттенков, оно открывает еще одну сотню, которую также надобно взять в расчет: тут поневоле собьешься с толку. Проще всего посмеяться и над теми, и над другими: это единственный способ упростить дело.

Впрочем, и это еще не все. Не успели обе стороны счесться званиями и славой, как является некто, готовый доказать положительно, с документами в руках, что славных родов теперь вообще не существует. Семейство М… — да ведь это младшая ветвь; семейство Р… — да ведь их род пресекся уже много лет назад; семейство Г… — да разве кто-то из них жив? — Но если славных родов не существует, стоит ли так стараться породниться с их представителями?

Впрочем, сами эти представители свято веруют в древность своих родов.

И все это происходит в то самое время, в те самые минуты, когда современные утописты-реформаторы отменяют имена и звания, семью и собственность и проч.

Наш век снисходителен, он открыт идеям любого рода, но признаем честно: идеи эти, при всем своем несходстве, имеют меж собой немало общего: крайности одних недалеко ушли от преувеличений других, безумие этих неизбежно ведет к сумасбродству тех.