МАСЛИЧНАЯ ВЕТВЬ

МАСЛИЧНАЯ ВЕТВЬ

Не забудем, что мы живем в дни плодотворные и решительные. Возможно, что наши потомки будут с завистью глядеть на зарю, которую мы переживаем, сами того не замечая, как мы завидуем тем, кто участвовал в веке Перикла, в прекрасных временах римской славы и в некоторых днях итальянского Возрождения. Светлея в воспоминаниях, великолепная пыль, окутывающая великие движения людей, ослепляет тех, кто ее поднимает и ею дышит, скрывает от них направление дороги, и в особенности мысль, необходимость и ведущий их инстинкт.

Необходимо отдавать себе в этом отчет. Ткань ежедневной жизни была почти одинакова во все века, когда люди достигли некоторой легкости существования. Эта ткань, или поверхность, занимаемая добром и злом, остается существенно одной и той же, светлеет или омрачается вследствие своей прозрачности, в зависимости от преобладающей идеи того поколения, которое ее развертывает. И какова бы ни была форма и внешний покров этой идеи, она всегда в последнем анализе сводится к известному восприятию вселенной. Личные или общественные бедствия или удачи лишь мимолетно влияют на счастье или несчастье людей, насколько они не меняют освещающих их и питающих общих идей относительно их богов, бесконечности, непознаваемого и экономии мира. На все это больше, чем на войны и гражданские смуты, мы должны смотреть, чтобы узнать, проходило ли поколение через полосу тени или света, через скорбь или радость. Лишь это показывает нам, почему такой-то народ, испытавший много превратностей, оставил нам бесчисленные свидетельства красоты и радости, между тем как другой, естественно богатый и часто одерживавший победы, лишь завещал нам памятники тусклые и скорбные.

Мы оставили за собой (говоря лишь о трех или четырех последних веках современной цивилизации), мы оставили за собою великий религиозный период. В течение этого периода, несмотря на ожидание загробной жизни, человеческая жизнь рисовалась на фоне довольно мрачном и угрожающем. Правда, что, с каждым днем отступая все дальше этот фон давал место тысяче подвижных и различно окрашенных завес искусства и метафизики, которые, свободно повиснув, отделяли человека от его бледнеющих складок. Люди несколько забывали о его существовании. Он появлялся лишь в часы великих катастроф. Тем не менее в скрытом состоянии он существовал всегда, бросая однообразный отблеск на атмосферу и на пейзаж и придавая человеческой жизни смутное значение, вынуждая относиться к некоторым настоятельным вопросам с временным терпением.

Теперь этот фон, изорвавшись в лохмотья, исчезает. Что же осталось на его месте, придавая горизонту видимую форму и новое значение?

Призрачная ось, вокруг которой человечество полагало, что оно развивается, внезапно сломалась, и огромная площадь, несущая людей, слегка покачнувшись несколько минут в нашем встревоженном воображении, спокойно стала опять вращаться на острие, которое ее и прежде поддерживало. Ничто не изменилось, кроме лишь одного из тех необъяснимых слов, которыми мы покрываем вещи, не понятые нами. До сих пор острие вращения мира состояло, как нам казалось, из сил духовных; ныне мы убеждены, что оно состоит из энергий чисто материальных. Мы льстим себя надеждой, что в царстве истины свершился великий переворот. На самом же деле, в республике нашего невежества произошла лишь перемена эпитетов, так сказать, словесная революция, ибо термины «дух» и «материя» — лишь атрибуты того же неизвестного, могущие заменить друг друга.

Но если и верно, что сами по себе эти эпитеты имели значение лишь словесное, ибо тот и другой, по всей вероятности, неточны и так же мало выражают реальное, как эпитет «Атлантический» или «Тихий», применяемый к океану, не представляет его сущности, — тем не менее, смотря по тому, привязываемся ли мы исключительно к первому или ко второму, они имеют огромное влияние на наше будущее, нашу мораль и, следовательно, на наше счастье. Мы блуждаем вокруг истины, имея проводниками лишь гипотезы, которые вместо костров зажигают несколько дымящих, но магических слов. Эти слова вскоре делаются для нас живыми сущностями, которые становятся во главе нашей деятельности телесной, умственной и моральной. Если мы пим что вселенной управляет дух, то все наши изыскания надежды сосредоточиваются на нашем собственном духе, ли вернее, на его словесных и изобразительных свойствах, мы предаемся теологии и метафизике. Если же мы убеждены что последнее слово загадки заключено в материи, мы привязываемся исключительно к ее изучению и все свое доверие уделяем наукам опытным. Мы начинаем тем не менее сознавать, что «материализм» и «спиритуализм» лишь два противоположных, но тождественных наименования нашего грустного бессилия познать истину.[29] Тем не менее каждый из этих двух методов увлекает нас в один из двух миров, принадлежащих как будто к различным планетам.

Оставим без внимания второстепенные результаты. Великое преимущество спиритуалистического толкования заключается в том, что оно придает нашей жизни значение и цель и создает мораль, быть может, воображаемые, но гораздо более возвышенные, чем те, которые нам предлагают наши непросветленные инстинкты. Нынешний более или менее неверующий спиритуализм освещен еще отблеском этого преимущества и сохраняет глубокую, хотя несколько бесформенную веру в конечное преобладание и в беспредельное торжество духа.

Наоборот, другое толкование не представляет нам никакой морали, никакого идеала выше инстинкта, никакой лежащей вне нас цели, никакого горизонта, кроме пустоты. Или же, если бы можно было извлечь систему морали из единственно синтетической теории, которая родилась из бесчисленных опытных и отрывочных утверждений, образующих внушительную, но немую массу научных побед, — я разумею теорию эволюционизма, — то это была бы ужасающая и чудовищная мораль природы, то есть мораль приспособления вида к среде, мораль торжества более сильного и всех преступлений, необходимых при борьбе за существование. Однако эта мораль, которая в ожидании другой Достоверности кажется существенной моралью всякой земной жизни, ибо она управляет как быстрыми и мимолетными поступками людей, так и медленными движениями бессмертных кристаллов, — эта мораль скоро сделалась бы роковой для человечества, если бы была осуществлена до крайних пределов. Все религии, все философии, все совету богов и мудрецов имели единственною целью ввести в эту среду, слишком раскаленную, которая в чистом виде привела бы, вероятно, к разрушению нашего рода, элементы, ослабляющие ее ядовитую силу. Таковы были вера в справедливых и внушающих ужас богов, надежда на награду и страх вечных возмездий. Таковы также были те чувства нейтральные и противоядия, которым с любопытной предусмотрительностью природа сохранила место в нашем собственном сердце, — я говорю о доброте, о жалости, о чувстве справедливости.

Таким образом, эта чуждая терпимости и исключительная среда, которая должна была бы быть нашей нормальной средою, никогда не находилась и, вероятно, никогда не будет находиться в чистом виде. Как бы то ни было, ее теперешнее состояние представляет странное и достойное внимания зрелище. Она кипит, волнуется, дает осадок, как если бы случай бросил в нее несколько капель неведомого реактива. Уравновешивающие начала, которые были к ней примешаны религиями, мало-помалу испаряются и исчезают наверху, между тем как внизу они свертываются в густую, недеятельную массу. Но по мере того как они исчезают, противоядия чисто человеческие, хотя глубоко окисленные испарением религиозных элементов, приобретают все более силы и как бы стремятся сохранить качество смеси, в которой человеческий род культивируется темной судьбой. В ожидании вспомогательных сил, еще неведомых, они занимают место сил испарившихся.

Не удивительно ли прежде всего, что, несмотря на ослабление религиозного чувства и на влияние, которое это ослабление должно было иметь на человеческий разум, так как он больше не видит сверхъестественного интереса в поступках добра, а естественный интерес, который он в них видит, довольно спорного свойства, — не удивительно ли, что сумма справедливости и доброты, а равно качество всеобщей совести не только не умалились, но еще, несомненно, возросли? Говорю несомненно, хотя также нет сомнения, что это будут оспаривать. Для того чтобы установить эту истину, следовало бы обозреть всю историю, по крайней мере историю последних столетий, сравнить положение несчастных в прежние времена с положением несчастных наших дней, рядом с итогами вчерашних несправедливостей поставить итоги нынешних, сравнить положения раба, полураба, крепостного, батрака прежних режимов с положением нашего рабочего, сопоставить спокойную, жестокую уверенность прежних собственников с сочувствием, с полным упреков беспокойством, с колебаниями нынешних собственников. Все это потребовало бы подробного и долгого исследования, но я думаю, что добросовестный ум без труда согласится, что не только в желании людей, что кажется несомненным, но также в действительности, несмотря на слишком реальные многочисленные бедствия, теперь существует немного больше справедливости, солидарности, сочувствия и надежд. Какой религии, каким мыслям, каким новым элементам следует приписать это не оправдываемое логикой улучшение нашей нравственной атмосферы? На это трудно с точностью ответить, потому что если и правда, что они начинают проявляться весьма ощутительно, то все же они слишком новы, слишком неорганизованны, незакреплены, чтобы можно было их определить.

Постараемся тем не менее разобраться в некоторых указаниях и прежде всего подтвердить, что наше восприятие мира глубоко и весьма ощутительно изменилось и имеет наклонность меняться все более и более быстро. Помимо нашего ведома, каждое из бесчисленных научных открытий — идет ли речь об истории, антропологии, географии, геологии, медицине, физике, химии, астрономии и т. п., - меняет нашу обычную атмосферу и прибавляет нечто существенное к образу, которого мы еще ясно не различаем, но который тяготеет над нами, занимает весь горизонт и, вероятно, как мы предчувствуем, имеет огромные размеры. Черты его еще рассеяны, как те иллюминации, которые мы видим в ночных празднествах. Внезапно среди неба являются не соединенные между собой фронтон, колоннада, свод, портик. Не знаешь, что они означают и чему принадлежат. Они бессмысленно плавают среди неподвижного эфира, "то бессвязное сновидение на спокойном небосводе. Но вдруг маленькая линия света начинает змеиться в лазури и в мгновение соединяет свод с колоннами, портик с фронтоном, ступени с землей и неожиданное здание, как будто Далеко отбросив от себя маску темноты, утверждается и становится понятным среди ночи.

Вот эта маленькая линия света, этот решительный завиток, эта общая и дополнительная огненная черта еще отсутствует в ночи нашего сознания. Но мы чувствуем что она существует, что она тут уже, нарисованная тенью среди темноты, что достаточно одной искры, одной частицы неведомо какой науки, чтобы зажечь ее, чтобы придать непогрешимый и точный смысл нашим огромным предчувствиям и всем нашим рассеянным знаниям, которые затерялись среди непознаваемого "ничто"…

А пока это "ничто", — обитель нашего невежества, — казавшееся после исчезновения религиозных идей ужасающе пустым, мало-помалу населяется неясными, но огромными образами. И каждый раз, когда возникает одна из этих новых форм, бесконечное пространство, в котором она движется, увеличивается, в свою очередь, в пропорциях, не имеющих предела, ибо границы безграничного постоянно развиваются в нашем воображении. Нет сомнения, божества, которые познавались некоторыми позитивными религиями, были иногда огромных размеров. Божество, например, еврейское и христианское утверждалось как безмерное, заключало в себе все существующее и первыми из своих атрибутов имело вечность и бесконечность. Но бесконечное есть лишь абстрактное и смутное понятие, которое начинает жить и становится светлым лишь через раздвигание границ, которые мы удаляем все более и более в области конечного. Оно составляет бесформенное пространство, которое мы можем познать лишь благодаря некоторым явлениям, возникающим на точках, наиболее отдаленных от центра нашего воображения. Оно действительно лишь множеством, так сказать, ощутительных и положительных плоскостей неизвестного, которые оно нам открывает в своих глубинах. Оно становится понятным и доступным чувству лишь тогда, когда воодушевляется, движется и зажигает на разных горизонтах пространства вопросы все более отдаленные, все более чуждые всем нашим достоверностям. Для того чтобы наша жизнь участвовала в жизни бесконечного, необходимо, чтобы оно постоянно нас вопрошало и постоянно ставило нас перед бесконечностью нашего невежества, составляющей единственную видимую одежду, под которой угадывается бесконечность его бытия.

Между тем боги, самые несоизмеримые с нами, никогда не ставили нам вопросов, подобных тем, какие непрерывно ставит нам то, что поклоняющиеся им еще называют "ничто”, но что в действительности и есть природа. Эти боги довольствовались тем, что царили в мертвом пространстве без событий и без образов, следовательно, без точек опоры для нашего воображения; поэтому они влияли на наши мысли и чувства лишь неизменно и неподвижно. Вследствие этого чувство бесконечного, составляющее источник всякой высшей деятельности, атрофировалось в нас. Наш разум для того, чтобы жить на крайних пределах себя самого, где он исполняет самую высокую миссию, наша мысль для того, чтобы занять весь наш мозг, нуждаются в том, чтобы неизвестное постоянно тревожило их своими новыми призывами. Как только наша мысль ежедневно не призывается властно каким-нибудь новым фактом к последним пределам своих собственных сил, — а в царстве богов нет никаких новых фактов, — она засыпает, съеживается, дряхлеет и погибает. Одно только способно расширить равномерно во всех их частях все доли нашею мозга, именно деятельная идея, образуемая нами о тайне, среди которой мы движемся. Рискуем ли мы ошибиться, утверждая, что никогда деятельность этой идеи не была равна нынешней? Никогда, ни во времена, когда процветала теология индусская, еврейская или христианская, ни в те дни, когда греческая или немецкая метафизика использовала все силы человеческого гения, — никогда представление о мире не было оживлено, оплодотворено и умножено столь непредвиденными сокровищами. До сих пор это представление мира питалось пищей, так сказать, не непосредственной, или, вернее сказать, оно призрачно питалось само собой. Оно раздувалось собственным дыханием, орошалось собственными водами и почти ничего не получало извне. Теперь же сама вселенная начинает проникать в представление, которое мы себе составляем о ней. Питание нашей мысли изменилось. То, что она приобретает, взято вне ее и прибавляет нечто к ее сущности. Она берет взаймы вместо того, чтобы давать. Она не распространяет вокруг себя отблеск своего собственного величия, но впитывает в себя величие окружающего. До сих пор мы беседовали с нашей бессильной логикой или досужим воображением по поводу тайны. Теперь же, покинув наше слишком внутреннее обиталище, мы пытаемся войти в сношение с самою тайной. Она вопрошает нас, и мы лепечем в ответ все, что можем. В свою очередь, и мы Предлагаем ей вопросы, и, чтобы ответить нам, она мгновениями открывает перед нами светлую, беспредельную перспективу в бесконечном круге сумерек, среди которых мы хлопочем. Можно сказать, что мы были подобны слепым, которые в глубине запертой комнаты хотели бы представить себе внешний мир. Теперь мы те же слепые, которых молчаливый проводник ведет то в лес, то в поле, то на верх горы или на берег моря. Глаза их еще не открыты, но их трепетные и жадные руки уже могут ощупывать деревья, мять колосья хлеба, срывать цветок или плод, чувствовать удивление, наткнувшись на грань утеса, или участвовать в свежести волн, между тем как их слух научается различать, еще не имея нужды их понимать, тысячу действительных песен солнца и тени, ветра и дождя, листьев и волн.

Если наше счастье, как мы говорили выше, зависит от нашего представления о вселенной, то это потому главным образом, что наша мораль зависит от этого же представления. Зависит же она менее от природы такого представления, чем от его величия. Мы были бы лучше, благороднее, моральнее среди мира, в котором было бы доказано отсутствие морали, но который был бы воспринят нами как бесконечный, чем посреди вселенной, которая достигала бы совершенств человеческого идеала, но казалась бы нам ограниченной и лишенной тайны. Необходимо прежде всего расширить по возможности место, где развиваются все наши мысли и чувства. А это место есть именно то, где мы себе представляем вселенную. Мы можем двигаться лишь в той идее, которую мы себе составляем о мире, в котором мы движемся. Отсюда все исходит и все истекает, и все наши поступки большею частью, помимо нашего ведома, видоизменяются высотою и широтою бесконечного резервуара силы, которая находится на вершине нашего сознания.

Можно, я думаю, утверждать, что никогда этот резервуар не был так обширен, ни выше расположен. Конечно, идея, которую мы составляем себе об организации власти бесконечных сил, менее точна, чем была некогда. Но она больше не допускает химерически-точных границ по соображениям честным и благородным. Она больше не содержит никакой точной морали, никакого утешения, никакого обетования, никакого определенного отчаяния. Она обнажена и почти пуста, ибо в ней ничего не осталось, кроме основного каменного пласта некоторых первичных фактов. У ней есть голос и образы лишь для того, чтобы возвестить и пояснить свою бесконечность. Помимо же этого, она ничего не говорит нам. Но эта бесконечность, оставшаяся ее единственным властным и непререкаемым атрибутом, превосходит по энергии, по благородству и красноречию все атрибуты, се добродетели и совершенства, которыми мы до сих пор населяли наше непознанное. Она не налагает на нас никакой обязанности, но она поддерживает нас в состоянии величия, которое позволяет нам легче и великодушнее исполнить все те обязанности, которые ожидают нас на пороге близкого будущего. Приближая нас к нашему истинному месту в системе миров, она настолько же увеличивает нашу духовную, вселенскую жизнь, насколько умаляет наше материальное и индивидуальное значение. Чем больше она заставляет нас понимать нашу малость, тем больше растет в нас то, что эту малость понимает. Существо новое, более бескорыстное и, по всей вероятности, более близкое к тому, что когда-нибудь будет утверждено как последняя истина, мало-помалу занимает место первобытного существа, которое растворяется в раздавившем его понимании мира.

Для этою новою существа оно само и все окружающие его люди представляют лишь точку, столь малую среди бесконечности вечных сил, что они больше не могут привлечь к себе его внимание и не представляют для него никакого интереса. Наши братья, наши непосредственные потомки, наш видимый ближний, — все, на чем недавно замыкались наши симпатии, уступает мало-помалу место более неизмеримой и высокой сущности. Мы почти ничто, но род, к которому мы принадлежим, занимает место, которое может быть узнано в безбрежном океане жизни. Если мы сами ничего не значим, то человечество, чью часть мы составляем, приобретает значительность, которой мы себя лишаем. Это чувство, которое лишь начинает светиться в обычной атмосфере нашей мысли и нашего бессознательного, уже видоизменяет нашу мораль и готовит в ней перевороты, столь же великие, как и те, которые в ней производили наиболее разрушительные религии. Оно мало-помалу переместит центр большей части наших добродетелей и пороков. Идеал фиктивный и индивидуальный оно заменит идеалом бескорыстным, безграничным и тем не менее ощутимым, которого последствия и законы еще невозможно предвидеть. Но каковы бы они ни были, уже теперь можно утверждать, что они будут более всеобщие и решительные, чем все предшествовавшие им в высшей и, так сказать, астральной истории человечества. Во всяком случае, нельзя отрицать, что объект этого идеала более обширен, длителен и, главное, более достоверен, чем лучший из идеалов, которые до него освещали наши сумерки, ибо он во многих точках сливается с объектом самой вселенной.

Мы живем в момент, когда вокруг нас зарождается тысяча новых причин, позволяющих иметь доверие к судьбам человеческого рода. Вот прошли сотни и сотни веков с тех пор, как мы занимаем эту землю: самые большие опасности, кажется, миновали. Они были так угрожающи, что мы спаслись лишь благодаря случаю, который в истории веков не должен повторяться чаще, чем один раз из тысячи. Земля, еще слишком молодая, раньше чем утвердить свои материки, острова и моря, подвергла их всяким случайностям. Внутренний огонь, первый владыка планеты, каждую минуту взламывал свою гранитную тюрьму, и земной шар, колеблясь в пространстве, блуждал среди завистливых и враждебных звезд, не знавших своих законов. Наши смутные силы носились в нашем теле, как туманности в эфире. Малейший толчок в то время, когда наш мозг ощупью складывался, когда разветвлялась сеть наших нервов, мог разрушить все будущее людей. В настоящее время неустойчивость морей и возмущения внутреннего огня внушают гораздо менее опасений. Во всяком случае, есть вероятность, что они больше не произведут всемирных катастроф. Что же касается третьей опасности — встречи с вышедшей из орбиты звездой, — то можно надеяться, что она оставит нам несколько столетий покоя, необходимого для того, чтобы мы научились, как защитить себя от нее. При виде того, что мы уже совершили и что собираемся совершить, не безрассудно надеяться, что настанет день, когда мы наконец постигнем существенную тайну миров, которую временно, чтобы успокоить наше невежество, — как убаюкивают ребенка, повторяя ему ничего не значащие однообразные слова, — мы называем законом тяготения. Ничего нет нелепого в предположении, что тайна этой верховной силы скрывается в нас или вокруг нас, под нашими руками. Она, быть может, так же легко управляема и покорна, как свет и электричество. Она, быть может, духовная по своей природе и зависит от причины крайне простой, которую нам может открыть смещение любого предмета. Открытие какого-нибудь неожиданного свойства материи, подобного тому, которое обнаружено сбивающею нас с толку силою радия, может непосредственно привести нас к самым источникам звездной энергии и силы. Судьба людей тогда сразу изменится, и земля, окончательно спасенная, станет вечной. По нашему желанию, она будет то приближаться к очагам тепла и света, то удаляться от них. Она будет бежать от устаревших солнц и искать флюидов силы и жизни, о которых мы теперь и не подозреваем, в орбите девственных и неистощимых миров.

Я согласен, что все это полно надежд, подлежащих спору, и что можно так же разумно отчаиваться в судьбах человека. Но уже много значит то, что возможен выбор и что до сих пор ничто еще не решено против нас. Каждый проходящий час увеличивает наши шансы на то, что мы останемся жить и победим. Я знаю, можно утверждать, что с точки зрения красоты, радости и гармоничного понимания жизни некоторые народы, — например, греки и римляне начала империи, — были выше, чем мы. Тем не менее неоспоримо, что по общей сумме распространенной на нашей планете цивилизации ни одно время не могло сравниться с нынешним. Необыкновенная высокая цивилизация Афин, Рима или Александрии образовала лишь светлый островок, которому со всех сторон угрожал и который наконец поглотил окружавший его океан дикости. Ныне же, — за исключением желтой опасности, кажущейся несерьезной, — невозможно допустить, чтобы варварское нашествие отняло у нас в несколько дней все наши существенные приобретения. Варвары не могут больше прийти извне. Они могли бы выйти из наших деревень и городов, из низших слоев нашей собственной жизни, но тогда они сами были бы пропитаны той цивилизацией, какую хотели бы разрушить, и, лишь пользуясь ее приобретениями, могли бы у нас похитить ее плоды. В худшем случае получилась бы только временная задержка, за которой последовало бы временное перемещение духовных богатств.

Так как мы имеем выбор толкования, которое составит светлый или темный фон нашего существования, то было бы не совсем благоразумно колебаться. В самых незначительных обстоятельствах жизни наше невежество часто предлагает нам выбор такого же рода и не более убедительный.

Оптимизм, понимаемый таким образом, не имеет в себе ничего суеверного или ребяческого. Он не предается бессмысленной радости, как крестьянин при выходе из харчевни, но он точно взвешивает то, что было, и то, что могло бы быть, все опасения и все надежды, и, если последние недостаточно тяжелы, он прибавляет к ним вес жизни.

Впрочем, выбор этот не необходим. Достаточно, чтобы мы сознали величие нашего ожидания. Ибо мы находимся в том величественном состоянии, в котором Микеланджело на удивительном потолке Сикстинской капеллы изобразил пророков и праведников Ветхого Завета: мы живем в ожидании и, быть может, в последние минуты ожидания. В самом деле, ожидание имеет много степеней, начинаясь чем-то вроде смутной покорности судьбе, еще не чуждой надежде, доходит до трепета, возбуждаемого близкими движениями ожидаемого предмета. Мы, кажется, уже слышим эти движения: топот сверхчеловеческих шагов, шум огромных открывающихся дверей, дыхание, ласкающее нас, свет, примчавшийся к нам, — мы сами не знаем. Но ожидание, достигшее этой степени, уже является пламенным и чудодейственным мгновением жизни, самым прекрасным периодом счастья, его детством, его молодостью…

Повторяю, у нас никогда не было столько мотивов надеяться. Да будут они нам дороги. Ободряемые меньшими мотивами, наши предки совершили великие дела, остающиеся для нас лучшим свидетельством о судьбах человечества. Они имели доверие, хотя находили лишь безрассудные мотивы для этою доверия. Теперь же, когда некоторые из этих мотивов действительно вытекают из разума, мы поступили бы нелепо, выказывая меньше мужества, чем те, которые черпали свое мужество из тех источников, откуда мы черпаем лишь свое уныние.

Мы больше не верим в то, что этот мир есть зеница единственного бога, внимательная к нашим малейшим мыслям. Но мы знаем, что мир управляется столь же могущественными силами, столь же внимательными законами и обязанностями, которые нам следует понять. Вот почему наше положение перед тайною этих сил изменилось. Оно больше не является страхом, но дерзновением. Оно больше не является коленопреклонением раба перед господином или творцом, но позволяет нам глядеть на мир, как равный на равного, ибо мы носим в себе нечто тождественное с самыми глубокими и великими тайнами.