В. Ф. Одоевский. Сцена из Петра Пустынника

В. Ф. Одоевский. Сцена из Петра Пустынника

Объясните мне, Милостивые Государи, то чувство, которое возбуждается в нас драматическим представлением? От чего ты бываешь в одно время и на сцене и в креслах? Актер, с которым мы говорили за минуту до начала спектакля кажется на сцене нам совсем другим лицом? Каким образом мы в одно и то же время принимаем живое участие в судьбе действующего лица — и судим об нем, как об человеке?

В Итальянской Опере давали «Петра Пустынника». Мне досталось сидеть в ложе возле самой сцены, пред моими глазами театральная природа была во всей наготе своей: разрумяненные лица, поддельные волосы, мишура, нарисованные морщины; по косым квадратам были намалеваны сусальным золотом бог знает для чего разной величины колонны, и сквозь холстинных сводов Египетской залы видны были обломки деревьев, модных окошек, надгробных камней, там между щитами крестоносцев мелькали лица в сертуках и в чепчиках; мусульманин крестился, уверяя машиниста, что не он задел чалмою лавину, зазвеневшую в то самое время, когда примадонна разливалась в руладах a piacere62*, и пока Оросман предавался оранию, перукмахер в белом переднике расчесывал бороду Нурредина. Прибавьте к этому неловкость актеров, их остроконечные жесты и гримасы, шепот суфлера — вокруг лишь лица, взоткнуты на галстуках, которые и без того каждый день встречаешь в гостиных пополам со стульями, лампами и столами, прибавьте простодушных зрителей, коим издали все бывшее на сцене казалось прекрасным, и кто не поверит, что я то смеялся, то негодовал, смотря на эту пеструю картину, на эту насмешку над очарованием. Но более всех смешил меня актер, представлявший лицо Петра Пустынника: он был высокого роста, в длинной схиме, подпоясанной веревкою, полотняный лоб разливал безжизненность по длинному лицу его; вероятно, желая изобразить спокойствие своего духа, он оборачивался не иначе как всем туловищем, рассекал воздух косыми углами и на все кудрявые крики Оросмана и на все отработанные вопли Агии отвечал холодными звуками. Это забавное страшилище ходило и выходило мерными тяжелыми шагами, как каменный гость в Моцартовском Дон Жуане, важно повелевало холстинным громом и молниею, не обращая никакого внимания на терзания любовников, которые в свою очередь смотрели больше на капельмейстера, нежели друг на друга, и лишь изредка склонялось к маленькому Лузиньяну illustre Gavaliere63* с женою, которые так же, как казалось уже издавна, смертельно надоели друг другу. Хор крестоносцев в бумажных латах не слушал ни почтенной четы, ни Петра Пустынника и повторял итальянские высокие речи самым чистым простонародным наречием. Наконец наскучило мне смеяться; беловатый свет от тусклых ламп жег мне глаза, и, чтобы они не мешали ушам, я спрятал лицо в воротник квароги и уселся в дальний угол ложи. Между тем в оркестре инструменты бушевали, свистали гобои, глухой голос четырех валторн отдавался, как из могилы, от резкого звука труб дрожь пробегала по нервам, и трепещущие перекаты тромбона делались чаще и яснее, буря разыгрывалась час от часу сильнее… слышите? взрыв за взрывом, громада за громадой… все падает… рушится… прекратилось течение времени, годы и дни, люди и природа смешались, прошедшие века возвращались и с удивлением смотрели на настоящее…

…Вокруг меня развалины, степи, гранитные скалы, равнодушные свидетели венных переворотов, глубокие расселины, в них многочисленные слои растений и животных, некогда полные жизни и на остатках которых развивались новые миры, спешили существовать и снова уступали место новому поколению, возле меня Петр Пустынник — старец тысячелетний, исполин, борода до колен, седая, покрасневшая, как лентие жертвоприносителя, лунный свет в ледяных главах, вековой снежный мох на челе — пред старцем на коленах бледная, трепещущая дева, как лилия, крутимая ветром при подошве утеса, звуки ее голоса разрывали сердце.

«Я люблю Оросмана, — говорила она, — еще недавно привыкла любить его. Не разлучай нас! Не называй мою любовь преступлением, — совесть меня не тревожит, это преступление сделалось моей жизнию, моею добродетелью, другой я не знаю. Тысячи повинуются тебе, замечают твое движение, следуют за тобою, презирая и скорби, и болезни, на что тебе еще и мои страданья? разве без них мало тебе наслаждений на свете, а я еще только в сию минуту узнала, что я была счастлива.»

Старец не отвечал ни слова и длинною рукою угрюмо показывал ей отдаленный берег и волны морские.

«Что мне до моей родины? на что мне свобода, которую ты даровал мне. В счастливые дни моего плена, когда Оросман приходил ко мне, когда огонь его души сжигал мою душу, — я не спрашивала его, кто он, неверный или христианин, Египтянин или Рыцарь Храма, мы и не говорили об этом, я лишь спрашивала, любит ли он меня?»

«И перестань, Агия, — говорил Лузиньян, — вспомни, что он никогда не может быть тебе законным супругом, он неверный, он мусульманин, вспомни, что ты княжеской крови и принадлежишь к одной из лучших фамилий. <…>65* твой никогда этого не ожидал так».

«Безумная, — говорил Пустынник Агии, — ты любишь изверга, изувера — он коварством выманил власть, он обманул произведшего его на свет, пожертвовал тысячами, мечтал сопротивляться мне и удовлетворить своей страсти».

«Тебя не трогают ее слезы, — говорил Оросман, — Старец Неумолимый! И ты еще ругаешься над ними, но не слез ожидай от меня. Так, я верю твоему могуществу, я испытал его и его презираю и не страшусь, а презираю тебя. Ты грозил мне позором, смертию! Любить ее всею силою души моей, находить в ее сердце отголосок чувств моих — всю жизнь мою — другой я не понимаю. Позор? но я уже отдал тебе на жертву кровь моих подданных, я презрел благо родины, я обманул любовь отца, радуйся! Ты заставил меня осушить до дна чашу злодейства, ты заставил меня низойти в те мрачные вертепы преступлений, где исчезает самый гнев, последняя искра души благородной. Но ты не разлучишь меня с Агией, кто дал тебе на нее право? говори, что есть общего между тобою и нами? Ты пришел из иноземных пределов, едва понимаешь язык наш, едва можешь дышать нашим воздухом — и хочешь быть судиею души нашей. На моем блестящем престоле я был один, но я узнал Агию — нас природа, судьба и провидение создали друг для друга, они влили в нас одни мысли, одни чувства; и ты думаешь так легко разлучить нас потому только, что мать родила ее на свет несколькими шагами дальше от моего чертога, нежели от твоего мрачного вертепа, ты мнишь оторвать ее от моего сердца, насмеяться над нашим блаженством?»

«Блаженством, — повторил холодно Старец. — Безумцы! — сочтите дни этой болезни, которую вы так гордо называете жизнию — несколько мгновений пройдет, не успеете назвать их блаженством, и все исчезнет, и могильные черви высосут ваше сердце, теперь полное страстей и желаний».

— А тебе бы и эти краткие мгновения обратить в тяжкую муку, — воскликнул Мусульманин.

— Я женщина — для меня и преступления и добродетель равны за могилою, говорят мудрецы Востока. Не отнимай моего сладкого преступления, — вскричала Агия и в отчаянии поверглась на землю.

Но и взора более старик не удостоил ее; он потрясал землю, низводил гром небесный, воздымал ураганы, и все так спокойно и так холодно — даже злобной улыбки не видно было на устах его, казалось, напротив, что страдания любовников еще более успокоивали его душу; но чем более холодел он, тем больший огонь воспламенялся в сердце Оросмана. Так с вышины мрачных сводов тайного судилища падают на главу страдальца капли ледяной воды, с каждой каплею жилы его туже напрягаются, пульс бьется сильнее, и пламенная кровь сильнее клокочет в распаленном мозгу его.

Тщетно Петр Пустынник силою неба и земли хотел разлучить любовников, они называли друг друга самыми нежными именами, клялись в вечной любви и в вечном терзании. Между тем Лузиньян с своею женою почтительно преклонили колена пред Пустынником, и толпа Крестоносцев укоряла любовников в непослушании. Оросман ломал руки свои, бросался в объятия своей подруги; кровяные слезы катились из глаз его, он обнимал Агию, крепко сжимал ее в своих объятиях и обессиленный падал на землю. С досадою смотрел я на зрителей, которые наводили на нас лорнеты и хладнокровно рукоплескали нашим страданиям, — вдруг смотрю на свою ложу — и с ужасом вижу самого себя: я тоже смеялся и иногда также хлопал в ладоши с другими. Но этот ужас скоро уступил место другому — Крестоносцы с неистовством влачили по земле злополучную Агию. Отец удерживал Оросмана. Гордый наследник мусульманского трона собирает последние силы, презирает страшное могущество Пустынника и в забытии бросается на него, но Петр возводит руки, гром грянул, и Оросман мертв, и впервые улыбка раздвинула уста ненавистного старца.

«Особы непринадлежащие к театру не имеют права входа в оной во время репетиции», — проговорил кто-то возле меня — я проснулся, уже было утро — пустый Театр едва освещался свечою Суфлера, луч утреннего солнца преломлялся с колонны, — на сцене повторяли какой-то водевиль, режиссер хлопотал, работники тащили через сцену половину Египетского обелиска…

ь. ъ. й. [4]