Татьяна Реброва Я ПОМНЮ...
Татьяна Реброва Я ПОМНЮ...
Десять лет тому назад ушёл из жизни Владимир СОЛОУХИН...
Владимир Алексеевич...
Это и промозглый московский вечер, когда в Знаменском соборе разноцветно, но не цветасто, а дивно, как радуга, величает Россию ансамбль Дмитрия Покровского. Это домик Корина, где его вдова оставляет наедине с Русью уходящей, неизвестной, запрещённой, как душа. Это тоскующий голос Николая Гедды в мастерской художника, когда над Москвой летит снег, не знаю уж какого столетья. Это принесённые из Большого театра пластинки с записями древних церковных песнопений. Это пережитые с ним вместе всё чудо и вся мощь русской культуры, её истории, её духа. Это... Но всё это могло быть и сможет быть, если каждый день пронизывается ими обычно и незаметно, как воздух нашим дыханием.
Не помню, то была ранняя пасха или поздняя весна. Сугробы и сосульки. Сумки, полные рыночной снеди, на вокзале Конакова подхватил Владимир Алексеевич, уложил в багажник серой "Волги". Заранее рад: разговляться будем вместе. Пасхальная ночь Воскресения. Не просто ночь тайны, но втайне от всех – запрещено воскресение-то Господне. Он воскрес, а нам влетит за то, что знаем это, верим в это, что с Ним в этом заодно мы. Соучастники мы Господнего таинства, вот и радуемся. И нельзя нам сейчас порознь.
Дом князей Гагариных. Покои Владимира Алексеевича в одном конце, мои в другом. И никого, кроме нас.
Вечером едем в Городище – сельцо, в котором на крутом берегу Волги старинная церковь. Ледяные, сырые сумерки всё гуще. По краю обрыва, по старому кладбищу, утопая в снегу, пытаемся обойти храм. И вдруг из мрака появляется священник. Он узнал Солоухина и пошёл за нами. Батюшка благодарит за "Письма из Русского музея", вспоминает какие-то стихи и рассказы, говорит с воодушевлением, и видно, что этот образованный добрый усталый человек любит Владимира Алексеевича и рад несказанно этой встрече! И мы втроём уже родные люди, ожидающие одного и того же. Батюшка приглашает нас обогреться. В простом бедном доме много детей, с которыми мы наполняем винегретом большой таз. А в церквушке деревянные, выскобленные, свежевымытые полы, печка истоплена, на скамейке шубёнки, пальтишки. Женщины с узлами разноцветных яиц, и пахнет куличами. И все иконы, как фотографии в деревенских домах, на которых всё свои, кровные, заступники ненаглядные. И матушка всех, как гостей, встречает.
И колокола над обрывом волжским, и свечи, свечи, и храм в тучах над рекою парит. А когда мы вернулись и начали разговляться, то те яйца, которые были разбиты в ночь разговления, были о двух желтках. Кроме них, все остальные оказались с одним. Кем нагадано? Что загадано? Но Духов День и день рождения Владимира Алексеевича в этом году в один календарный день праздновали.
Перекрестив друг друга, почили по своим покоям, и вдруг, не знаю почему, так стало жутко мне от этих маленьких окон, к чьим белым занавесочкам вплотную подступала дремучая тьма, и скованная льдом река, по берегам которой сплетались могучие старинные, седые от снега и странного снежного света, ивы. И пустой тёмный громадный старый дом, родовое гнездо старинное. Тишина. Господи, да неужели же нет рядом силы, что отгонит жуть ночи и времени? И так как-то сразу после этого вскрика моего стало мне спокойно, весело, и я впервые за много лет уснула так, как засыпала в детстве. С бессознательной надеждой на счастье.
А утром Владимир Алексеевич был расстроен тем, что обронил где-то кольцо, подаренное в Париже княгиней в часовенке домашней во имя Серафима Саровского. Кольцо-то с надписью-оберегом: "Преподобный отче Серафим, моли Бога о нас". И как обронил, если в то время с болью и трудом снять не мог? Как? Но вот что странно: впервые за много лет уснул, как в детстве с бессознательной надеждой на счастье. Я вздрогнула: слово в слово, чувство в чувство. И тут упал солнечный луч, и на серебристом паласе вспыхнула синяя капля. Обронённое кольцо? Кольцо-то носила женщина, которая умерла, а болезнь начиналась с боли в плече. И у Владимира Алексеевича плечо болеть незадолго до этого начало. Не знали мы тогда, что кольцо очистить надо было проточной водицей, да и вообще без специалистов в этом деле обойтись нельзя было. И вот какою силой было сдернуто оно с пальца? Как знак – не носи. И в то же время имя Святого испускало энергию защиты. Защита имени его и присутствия его и дало сон спокойный.
Вещь – одно, а имя – это другое. Имя его спасало от вещи, и от жути ночной.
Летом я писала свою книгу "Китежанка", жила уединенно в г. Чехове, недалеко от усадьбы Ланских. Владимир Алексеевич приезжал часто и всегда ранним утром. Солнце, река, щебет птичий, ранний завтрак, показ стихотворений мною и его рассказы и приветы. В один из приездов он отправился проведать знакомых, старых людей – мужа и жену. Часа через три вернулся и протянул мне подарок пожилой пары – жестяночку с написанным на ней Серафимом Саровским. Примитивно написанная иконка: старец в лапотках выписанных, с сумочкой холщовой, с посошком. Деревцо меньше его. Детский рисунок. Прямо Руссо из музея Пушкина. "Вот тебе прислали, очень им хотелось именно её подарить тебе. Как осенило вдруг. Достали и велели передать".
А потом была Александрова Слобода. В древнем храме шелушилась и осыпалась со стен старинная роспись. И вдруг в тяжелом, как спрессованное время, воздухе блеснуло озерцо с кувшинками, затерявшееся в лесной глуши. Мы подошли поближе.
У светлой водицы на камне коленопреклонённый Серафим Саровский протягивал руки. К небу? Нам? В вечное обещание помощи. Молодой священник, монах в щеголеватой, изящно сшитой рясе строго попенял нам, что мы громко начали разговаривать. А мы говорили, что на наших иконах святые и лошади, и березки, и кувшинки, и озёрца лесные. Мы вышли за ворота крепости Ивана, мы шли по траве детства, по спорышу, целебной траве. И Владимир Алексеевич вдруг сказал: "Когда уже я не смогу тебя защитить, тебя защитит от хворей и дурных людей простая русская травка. Не зря же она у ног Серафима на той жестяночке намалёвана".