Олег ДОРОГАНЬ «ЕСЛИ ПЕРВЫМ УЙДУ...»
Олег ДОРОГАНЬ «ЕСЛИ ПЕРВЫМ УЙДУ...»
О своих современниках писать и легко, и трудно. Они где-то рядом живут и дышат, их тревожат похожие мысли о судьбах страны, о её взлётах и падениях, и в то же время они не всегда зримы и осязаемы. Я жил и служил в Караганде в те же годы, что и Владимир Шемшученко, однако ничего о нём не знал. А узнал впервые не так давно, делая рецензию на поэтический сборник "Звуки неба", выпущенный под редакцией В.Широкова. Там было представлено стихотворение автора "Караганда". Прочитав его, я как будто вновь оказался среди пыльных пустынных пространств казахстанской степи, отделяющих один район города от другого, среди шахтёрских городков и копров.
А теперь у поэта вышла итоговая книга: "...И рука превратится в крыло", в которую вошло всё лучшее, что им написано за годы творческих поисков и деяний, и само название её хорошо передаёт пластику авторского лирического стиля. А уже ставшее хорошо известным стихотворение о Караганде в ней стоит одним из первых:
Дождь прошёл стороной, и вздохнул терриконик –
Сводный брат нильских сфинксов и сын пирамид.
Смерч подбросил листву на беспалых ладонях,
Зашвырнул чей-то зонтик на мой подоконник,
И умчался в притихшую степь напрямик.
Вечер сыплет крупу антрацитовой пыли
На усталых людей, доживающих век.
Город мой, ведь тебя никогда не любили,
Твои сказки похожи на страшные были,
И кровит под ногами карлаговский снег.
Здесь, в Карлаге, отбывали сроки великий поэт Николай Заболоцкий и великая певица Лидия Русланова. И чувство сопричастности их судьбе драматически врывается в стихи автора.
Взглядом православного человека на советское прошлое очень точно вырван из контекста времени образ-символ, веющий пустотой и неприкаянностью: "В этом городе улицы в храм не приводят. Да и храмов самих в этом городе нет" . И всё же остаётся щемящее ощущение родства и душевной близости.
А вслед за этими мучительными рефлексиями следуют ещё более ранимые: "Ни отцу не помог я, ни деду, Вот и мучает память меня" . Нет, не мог он помочь им тогда, и не мог бы, даже если бы стал уже взрослым и признанным поэтом. В те годы не щадили даже таких поэтических гениев как Павел Васильев, "русский степной беркут", ставший певцом казахстанских степных далей.
"Раскулачили – значит, судьба" . ("Увели их по санному следу...")
Вот и у А.Т. Твардовского раскулачили всю семью, а он не мог за неё и словечка замолвить...
Владимир Шемшученко посвящает целое стихотворение "Умученным поэтам", приводя эпиграфом строку О.Мандельштама: "Власть отвратительна, как руки брадобрея".
На взволнованной волне вины поэт выходит к высоким художественно-лирическим обобщениям. А подвижнические порывы поэта превращают риторические высказывания в пророческие призывы и предостережения:
Слышащий – да услышит.
Видящий – да узрит.
Пишущий – да напишет.
Глаголящий – повторит.
Всяк за своё ответит.
Каждому – свой черёд.
Слово, если не светит, –
Запечатает рот.
Синкопическая ломка ритма ничуть не портит его поэзию, а только усиливает напряжение мысли и силу обострённых чувств. А философское проникновение в почву, в глубины бытия получает сильные эмоциональные импульсы. И это приводит к поразительным формулировкам, которые сродни прозрениям: "Отворяющий кровь не спасётся – Кровь возврату не подлежит" .
Естественно-непринуждённо высказываются, словно выдыхаются, и неожиданные проникновения в смыслы жизни и смерти: "Жизни на всех не хватает, Смерти хватает на всех..." Смерть он понимает по-христиански с верою в спасение души.
По его стихам можно проследить, как приходит к нему православное осознание бессмертия души: "Я нынешней ночью счастливым умру – Мне страшно несчастным проснуться" .
Так он обнаруживает в себе страх Божий перед смертью, робея и не боясь. Грешному умереть страшно из боязни Господнего суда, но и безгрешному страшно умереть, так как и ему предстоит предстать перед Божественные очи, как на последний ответственейший экзамен. Уныние и угрюмый несчастный вид для человека здесь менее всего подходит. Но и улыбчивость на себя не так-то легко навести.
Видно, как поэт всё это в себе переживает, соизмеряя и приводя в состояние гармонии. А главное – есть у него отчётливое осознание того, что божественной любовью можно победить роковое небытие: "У Господа я всепрощенья себе не прошу, Я только молю, чтобы сердце наполнил любовью" .
Поэт нашёл то место, которое наполняется благой энергетикой, сумел настроить себя на волновые приливы вестей, наполняющие его душу сокровенным знанием. Но, как бы извиняясь за такие неожиданные мысли, автор пытается горестно отшутиться:
Меня не били смертным боем
За дилетантские стихи.
Меня водили под конвоем
За настоящие грехи.
В.Шемшученко любит показать свою поэтическую культуру, ценит рельефный образ, граничащий с метафорой: "Зачерпнуть котелком отраженье луны И в рюкзак уложить тишину и усталость" . Иногда она, эта культура, начинает отдавать академической холодностью: "Я чашу раскаянья радостно выпью до дна, Чтоб сын, повзрослев, из неё не отпил ненароком" . И всё же искренность всё пересиливает. При этом заметим, что если чаше раскаяния, очищения и причащения Ю.Кузнецов придаёт более модернистский формат "черепа отца", то В.Шемшученко остаётся в традиционных рамках.
Тем не менее, автор безбоязненно переосмысливает цитаты любимых поэтов, хороших и разных. В триптихе "Москва, Москва..." есть что-то цветаевское – и в образном осмыслении, и в художественном оформлении, в ритмике и соразмерности:
Мироточат иконы.
Кровоточат слова.
Колокольные звоны
Над тобою, Москва.
Я устал торопиться
И перечить судьбе –
Окольцованной птицей
Возвращаюсь к тебе.
Постою у порога,
Где толпится народ.
...Кольцевая дорога
Никуда не ведёт.
Всё возвращается на круги своя – возвращаются боль и обиды, беды и несправедливость; они движутся по кругу, не находя выхода в райскую метафизику счастья. Однако сам он испытывает её предвосхищение, пусть несбывшееся, но словно сбывающееся: "А за окном такая жизнь, Что впору изойти стихами!"
И тогда от отстранённого академического строя стихов не остаётся и следа: "Лунный свет я за пазуху прячу, Чтоб его не спалила заря" . Это действительно поэтично – не надуманно, органично, вдохновенно.
Он хотел бы определиться в поэзии так же, как некогда определил место С.Есенина В.Маяковский: "у народа у языкотворца... звонкий забулдыга-подмастерье", – только отходя, отрешаясь от забулдыжничества и "пошлин бессмертной пошлости" (М.Цветаева), преисполняясь православной кротости и терпимости:
И светла моя грусть, и легка.
Отрекаюсь от пошлых мистерий.
Я – смиреннейший подмастерье,
Данник русского языка.
Здесь и грусть по-пушкински, по-православному светлая ("Мне грустно и легко. Печаль моя светла..."), и решительный жест отрешения, и не менее решительная интонация самоутверждения.
О месте поэта в современном мире, полном смут и волнений, он размышляет подолгу и всерьёз, своё слово стремится подтвердить действием: "Ночь зачитана до дыр И заштопана стихами" . Он всегда помнит блоковское опреде- ление, что слово поэта – это дело его. И разрыв между словом и делом остро переживает, не позволяя ему проникнуть в своё духовное бытие:
А я всё хмурю брови
И лезу напролом –
Поэзия без крови
Зовётся ремеслом.
Он понимает, что и молчание поэта – это действие его, поступок, противопоставленный суетной конъюнктуре. В молчании и вынашивается честное и чистое, веское и вечное слово его:
Переосмысливаю быт.
Переиначиваю строки.
Когда горланят лжепророки,
Поэт молчаньем говорит.
Поэт в этом мире чаще всего одинок. И своё одиночество Шемшученко очерчивает образами своего быта, возводя его до степени бытийности:
Третий день чёрный кот намывает гостей
И в истоме глаза закрывает...
Ниоткуда не жду я хороших вестей
И гостей у меня не бывает.
Однако одиночество его не отравлено отчаянием. И даже когда он испытывает разочарование от безответной любви, он не ожесточается, не теряет целомудренного взгляда на вещи.
Поэт-лирик находит проникновенные слова, чтобы выразить свои чувства к любимой, они исполнены грусти и нежности, светлой безнадёжности и тонкого такта:
Смахнул снежинки с тёмной шубы
И сразу понял – опоздал!
Тебя в обветренные губы
Мороз уже поцеловал.
Расставанье может быть неминуемым, но сродство душевное останется. И остаётся печальная радость и светлая надежда, признание и мольба, обращённые к самому дорогому существу на свете: "Приму, как высшую награду, Прикосновенье рук твоих" .
Волей судьбы поэт побывал в тех же местах, где бывал и я, и нашёл созвучные моей душе слова. Это и Киев, и заповедные места Киевско-Новгородской Руси. Он чувствует кровную связь с ними и, как бы присягая им на верность, не боится их отторжения за невольное беспамятство: "Если в ярости смутных времён Позабуду, кто я и откуда..." ("Киев").
Он путешествует по этим сакральным местам, чтобы вобрать в себя их энергетическую силу, и его стихи полны свежести и размашистости:
Ладога и Онега –
Вера, любовь и грусть...
Снега! Побольше снега!
Это зовётся – Русь.
Вот и прибалтийские окрестности он рисует живописно и в то же время очень точно, явно памятуя о том, что Русь пошла и от берегов и островов Балтийского (некогда Варяжского) моря:
Расскажи мне о море, расскажи о балтийских штормах,
О янтарной сосне, догорающей в топке заката,
О кочующих дюнах на острове Сааремаа,
О любви, что, как чайка, свободна, легка и крылата.
А вслед за этим, в другом стихотворении, лирически осмысливая геополитические изменения на карте великой страны, убеждённо восклицает:
Империя не может умереть!
Я знаю, что душа не умирает...
Империя – от края и до края –
Живёт и усечённая на треть.
Волей-неволей он задумывается над теми социально-политическими коллизиями и катаклизмами, которые привели к распаду державы, а теперь не дают русским людям жить справедливо и вольготно, светло и счастливо:
Бедным трудно. Богатым страшно.
А кому на Руси легко?
Нелегко народу, не легче и его поэтам, бедствующим не меньше его. Нелегко и новоиспечённым богатеям-буржуа земли Русской, расхищающим её богатства, теперь уже не так безоглядно, как в лихолетье 90-х. Эти богатые – не от Бога, а скорее, от сатаны, и грядущего страшного возмездия им над бы бояться больше всех.
Битый бытом, вечными нехватками и трудностями, Владимир Шемшученко не замыкается в себе, он непрестанно ищет в своём поколении соратников-единомышленников, таких же одиноких, как и он сам, таких, о которых Владимир Бондаренко написал исполненную понимания и сочувствия большую книгу "Поколение одиночек". Ищет и находит, и словно обращается к каждому из них, кто ещё жив среди нас, выдерживая высокую исповедальную ноту:
Если первым уйду – проводи до порога.
Если первым уйдёшь – я тебя провожу...