Иван Миронов ЗАМУРОВАННЫЕ-2 Продолжение. Начало — в N 5

Иван Миронов ЗАМУРОВАННЫЕ-2 Продолжение. Начало — в N 5

Единственное здание, не разрушаемое временем, не подвластное ходу истории, непоколебимое в войнах и революционных потрясениях, — это тюрьма. Тюрьма — неизменный символ своей эпохи, непременная изнанка государственного прогресса и просвещения, свободы и равенства, демократии и политического плюрализма. Историю Франции можно изучать по узникам Бастилии, историю Российской Империи — по шлиссельбургской крепости и Петропавловским казематам, а образы "подвалов Лубянки" и ГУЛАГа неотделимы от доброй половины лет советской эпохи.

Уже почти двадцать лет главным острогом, наводящим ужас на обитателей высоких кабинетов, является Федеральная тюрьма N 1. Суровый образ политической тюрьмы, как хороший коньяк, требует выдержки. Пройдут годы, и мрачная слава централа в Сокольниках затмит своих легендарных исторических предшественников. Снимут фильмы, напишут книги, сложат песни. Ведь эти стены обрекали на страдания гэкачепистов, опальных олигархов, проштрафившихся министров, зарвавшихся банкиров, главшпанов самых могущественных организованных преступных группировок. Все, по своей сути, — жертвы собственных преимуществ.

Название сего заведения уложилось в три цифры — ИЗ-99/1. Две девятки говорят о федеральном значении изолятора. Неофициально ИЗ-99/1 называют "фабрикой звёзд", "девяткой", "Абу-Грейб", "Бастилией", "Гробом". Сегодня здесь ждут своей участи фигуранты всех самых громких дел последнего десятилетия. Многие сидят годами, дорога отсюда на свободу в разы уже, чем на пожизненный остров "Огненный". 99/1 — это точка, реже многоточие в сумасшедших карьерах, блистательных биографиях, захватывающих боевиках и душераздирающих трагедиях. Это скала в море власти и успеха, о которую разбиваются судьбы их вершителей.

Посадочных мест на "девятке" не больше сотни, именно "посадочных", поскольку, как правило, им всегда предшествует стремительный взлёт. Избранностью клиентуры определяются индивидуальный подход и исключительная изоляция. Единственная связующая нить с родными — письма, насквозь пропахшие едкой парфюмерией цензоров, с размазанным, словно с медицинской справки, штампом — "проверено". Камеры, адвокатские, прогулочные дворики, продолы-коридоры от души нашпигованы подслушивающей и подглядывающей электроникой. Под запретом даже шнурки, и чтобы подвязать на подбитых баландой животах штаны, сидельцы плетут верёвки из сорочек от Бриони, Армани и Гуччи…

ПРОПИСКА

Проехав шлюз, "Газель" остановилась. Сквозь решётки "воронка" я смог разглядеть лишь кусок серой обшарпанной стены и нижний угол большого окна. Меня вывели на улицу. Зимнюю ночь угрюмо разрезал масляный лунный серп. Навстречу милицейскому конвою вышли трое в зеленой пятнистой форме: потертый безразмерный камуфляж, сбитые ботинки, небольшие ростом, с отекшими лицами, и, словно лейбл на этом человеческом материале, на рукавах красовался шеврон "Министерство юстиции. ГУИН".

Поднявшись на третий этаж, ведущий постучал ключом-"вездеходом" по железной двери, провёл рукавом по чёрному электронному датчику, на котором, пискнув, зажёгся зелёный диод, далее три оборота ключа, и дверь впустила нас на этаж. Не успел я оглянуться по сторонам, как оказался в четырёхместной камере-сборке.

Пара двухъярусных шконок, между ними стол, вместо параши в углу возвышался унитаз, обнесенный бетонной оградкой высотой в метр, над раковиной для мыльно-рыльных принадлежностей топорщился зеркальный пластиковый ящик. Размером хата пять метров в ширину и три в длину. Зато потолок высокий — метра под четыре. Окно тоже "приятно" впечатляло: решётка снаружи, решётка изнутри, матовая плёнка на стёклах.

Спустя минут сорок ввалился тучный прапорщик в сопровождении двух сержантов. Личный обыск и опись вещей прошли довольно быстро. Отобрали почти всё, взамен выдали квитанцию "о приёме изъятых вещей у арестованного", в правом углу которой в графе "наименование органа" от руки было вписано "ФГУ ИЗ-99/1". Название тюрьмы мне пока ни о чем не говорило. Тщедушный сержантик притащил положняковую казёнку — старый матрац, грязную подушку, комплект застиранного постельного белья и картонную коробку, запаянную в целлофан с куском хозяйственного мыла, зубной пастой и щеткой. Матрац — в одну руку, миску, кружку — в другую, двинулись по продолу.

Подойдя к хате, находившейся почти в самом конце продола, вертухай приказал мне встать лицом к стене, открыл глазок и, не отрываясь от него, несколько раз повернул ключом в замке. Тормоза, громыхнув, открылись, насколько позволяли фиксаторы. Из камерной утробы ударили дискотечные басы на полную мощность работающего телевизора. Боком обогнув "тормоза", я зашел внутрь. По планировке хата была аналогична "сборке", но из-за обжитости выглядела гораздо теснее — нечто среднее между комнатой в общежитии и продуктовым складом. В нервном ожидании воплощения художественных представлений о тюрьме с её "прописками" и "пресс-хатами" я стал рассматривать публику.

По краям верхних шконок в одинаковой позе лотоса, словно сфинксы, застыли два внушительного вида и габаритов сидельца. Хмурые лица, бритые затылки, спортивная заточка, в тучных фигурах проглядывало многолетнее самоистязание железом. Один слегка переваливал за центнер, другой мог не вписаться и в полтора. Этот сиделец весь был запартачен цветными картинками. Он опирался на изуродованную руку, на которой отсутствовали указательный, средний и безымянный пальцы. Киношный образ пресс-хаты разрушал третий сокамерник — несуразно сложенный высокий очкарик. Толстые диоптрии, облегающая водолазка и кальсоны цвета хаки, подчеркивавшие рахитизм фигуры, нелепость движений, неосознанно подгоняемых под музыку, невольно вызывали улыбку. К тому же шконку этот хамовато-интеллигентного покроя танцор занимал, по моим вольным представлениям, самую почетную — правую нижнюю, возле окна.

— Здрасьте, — механически бросил я, озираясь по сторонам.

Кто-то поздоровался, остальные лишь молча кивнули, пристально всматриваясь во вновь прибывшего. Свободные нары были заставлены, но тут же сверху пошла команда: "Заяц, убери вещи". И парень в камуфлированных кальсонах, не сбиваясь с музыкального такта, ловко принялся рассовывать и утрамбовывать баулы, пакеты, мешки в пустые щели камеры.

Когда я, наконец, бросил на освободившееся пространство матрац, началось знакомство с круговым рукопожатием. "Заяц" представился Севой, остальные оказались Сергеями.

— Что за беда, Вань? — поинтересовался Сергей с погонялом Алтын.

— Чубайс.

— Да, точно, — подпрыгнул танцор Сева, изобразив на лице необъяснимое удовольствие. — По ящику тебя видели и фотку твою в газетах пропечатали.

— А что у вас за дела? — спросил я в ответ.

Алтына грузили убийством в составе банды, беспалого тяжеловеса по кличке Бубен судили за организацию наркомафии.

Сева-Заяц назвал свои статьи.

— Это куда? — для меня цифирь Уголовного кодекса начиналась и заканчивалась убойной сто пятой.

— Вымогалово шьют, — развел руками Сева и, театрально выдержав паузу, добавил: — Я — "Чёрный плащ". Слышал?

— Не слышал, — за последнюю неделю я впервые рассмеялся.

— Значит, здесь такая постанова, — вполголоса напутствовал Бубен. — Живём людским, шнырей нет, на тряпку упасть не западло. О своих делюгах не базарим. Собрался на "дальняк" — распрягаешь занавеску, если в хате кто-то ест — дождись, пока закончит. В остальном по ходу разберешься.

Камера дружно закурила. Тренировать волю натянутыми до предела нервами не было сил. Сигареты мне хватило на три жадных затяжки: отпустило, согрело, расслабило.

Я вспомнил, что шесть дней ничего не ел. Тут уж по-хозяйски уважил Бубен. После недолгого колдовства над электрочайником по шлёнкам было разлито что-то очень вкусное, сочное, жирное.

— Может, чифирнём? — спросил Бубен.

— Можно, — Алтын лениво приподнялся со шконки. Пластиковое ведерко из-под повидла Бубен наполовину засыпал чаем и залил до краев кипятком. Минут через двадцать густую жирно-бурую, словно отработанное машинное масло, жидкость он слил в другое ведерко, которое пошло по кругу. Каждый, сделав по три-четыре глотка, передавал "братину" следующему. Вкус немного тошнотворный, отдающий тупой горечью.

— Ну, как? Бодрит? — поинтересовался Заяц, явно хорохорившийся передо мной своим семимесячным тюремным стажем.

— Ты вообще заткнись! — за меня ответил Алтын.

За разговором закончился чифирь, оставив на дне бледно-ржавый осадок.

Заяц, узрев во мне благодарного слушателя, ударился в вольные воспоминания, смакуя их пополам с тюремными байками.

Севе Зайцеву было двадцать четыре года. Еврей по национальности, манерам, взглядам и суетливо-юркому уму, он учился, с его слов, в двух аспирантурах, подавал большие надежды отечественной науке. Себя Сева относил к золотой молодёжи высшей пробы, в кругах которой был известен как "Сева-ГАИ". Хвастался близкой дружбой с Митрофановым и Кирьяновым… Погоняло "Сева-ГАИ" получил за способность решать любые проблемы, связанные с ГИБДД, на чём, собственно, и погорел. Подвела жадность. При обысках на квартирах у него нашли под лимон вечнозелёных, тридцать чистых "непроверяек", форму майора ФСБ с липовой ксивой хозяина погон, выписанной на Севу, и главную реликвию Зайца — комплект автомобильных номеров с надписью "Чёрный плащ".

Устав тарахтеть, Зайцев достал "дембельский альбом", где вперемешку с похабными распечатками из Интернета он расфасовал личные фотографии.

— Вот этих, — причмокивая, Сева водил пальцем по фотографиям, — Листерман подгонял… Это мы в Барвихе… Это в Куршавеле год назад.

— Ты чего, сука, меня не понял? — свой вопрос сверху Алтын сопроводил гулким ударом по шконке, от чего затряслась вся конструкция.

— Зачем стучишь? — весь передёрнулся Заяц.

— Я тебе сейчас по чердаку стучать буду, — взбеленился Алтын от наглости соседа.

Отношения Зайца с Алтыном не задались с первого дня их знакомства. Когда Алтынова, Бубнова и вора Леху Хабаровского перекинули с пятого этажа в 308-ю, там уже прописался Сева Зайцев. Войдя в хату, вор и авторитеты увидели похабно развалившегося на нижнем шконаре юношу.

— По какой статье? — ошарашил молодой человек вопросом вошедших.

— Я жулик, — растерянно пробормотал вор.

— Двести девятая, сто пятая, — по инерции прожевали блатные.

— Ну, с тобой всё понятно, — Сева взглядом оттеснил Хабаровского. — А вы, значит, людей убивали?! За деньги?!

— Да, — буксанул Алтын, по делу будучи в полном отказе.

— С каких группировок? — с прокурорским задором продолжил Заяц.

— Я тебе, псина, покажу группировки! — первым очухался Алтын, нога которого в хлестком щелчке прошла в сантиметре от головы юноши, но тот успел вжаться в дальний угол шконки.

— Раскрутка голимая, Серёга, — Бубен грудью заслонил Зайца. — А если постанова оперская?

С тех пор Сева жил под страхом неминуемой расправы, несмотря на то, что грел хату едой и куревом, закупаемыми через казенный ларёк на несколько тысяч долларов в месяц. Однако страх не останавливал Зайца в его стремлении поравняться с сокамерниками. Однажды Сева доверительно сообщил Бубну, что имеет твёрдое намерение встать на блатную стезю.

— Масть — не советская власть, может поменяться. Для начала надо закурить. Без этого никак не получится, — авторитетно заявил бродяга некурящему юноше.

Заяц начал курить. Много и часто, одну за другой просмаливал до фильтра и на последний вздох зажигал от него новую. Бывало, по две-три сигареты за раз, до сильного кашля, до зеленых обмороков. Было решено переходить ко второй ступени посвящения в уголовники.

— Слышь, Заяц, надо качать режим, — как-то на прогулке заявил Бубен.

— Как же его раскачаешь, на нашем-то централе, — почувствовав недоброе, пролепетал кандидат в блатные. — Ни дорог, ни телефонов, и хрен до кого достучишься.

— Вскрываться будем, — с похоронной торжественностью объявил Бубен. Стоявший рядом Алтынов одобряюще мотнул головой.

— К-к-как вскрываться? — Сева начал заикаться.

— Как-как, всей хатой, — раздраженно уточнил Алтын.

— Утром перед поверкой заложим доминошками тормоза, чтобы цирики не вломились, — продолжал мысль Бубен. — Дружно суициднемся. Часа на три нас должно хватить, подтянем журналистов и выставим требования.

— Требования?! — Севу перекосило.

— А как же! Телефоны, дороги, бухло, наркотики.

— Я не смогу суици… суиции… калечить себя, — простонал Чёрный плащ.

— Эх, ни своровать, ни покараулить. Ладно, ты не волнуйся, мы тебя сами вскроем. Вот так, — Бубен провел ребром ладони по сонной артерии юноши.

— У моего папы сердце больное, он не переживёт, — Севу колотило.

— Зато по телевизору тебя увидит, — без намёка на иронию подбодрил Алтын.

— Не гоните жути. Может, всё еще обойдется. Условия примут, врачи успеют… — зевнул наркобарон.

Сева лег на лавочку и не поднимался до конца прогулки.

По возвращении в хату день пошел по новой кривой. Алтын с непроницаемым видом взялся точить пластмассовый нож. Мерный скрежет пластика о железные нары звучал в ушах Зайца нарастающим набатом. Он давился куревом и панически перебирал в голове возможные варианты срыва. Увы, ничего подходящего в голову не приходило. И вдруг осенило! На свет была извлечена "Работница", выписываемая Зайцем в числе множества журналов, с иконой Михаила Архангела на одной из страниц. Аккуратно вырвав образ, Сева умиленно обратился к блатным:

— Смотрите, это Сергей Радонежский. Ваш святой!

— И чего? Соскочить хочешь? — Бубен всегда старался смотреть в суть проблемы.

— Я?! Нет! — замялся Заяц. — Просто, если погибну, папа не переживет. И на вашей совести будут две смерти. Грех большой.

— Ты когда это верующим стал? — заинтересовался Алтын и, не дожидаясь ответа, аккуратно снимая с ножа пластиковую стружку, продолжил. — Заяц, ты от греха подальше засухарись до утра, а то вскроем тебя не по расписанию.

После отбоя потушили свет. Зэки завалились на шконари. Сева, дабы не раздражать общество, тихохонько сидел за дубком в засаде на сокамерников. Он твёрдо решил, что не сомкнёт глаз, угроза Алтына звучала как приговор. Чтобы бодрствовать, Сева методично уничтожал недельные запасы растворимого кофе и курева. Храп, раздавшийся сверху, стал для него сигналом к действию. Достав из баула блокнот, он судорожно вырвал страницу: "Утром камера вскроется, заблокируют дверь, вызовут прессу. Меня хотят убить! Помогите!!!"

Засунув маляву в кальсоны, Заяц налил в кружку кипятка, сжал зубы, зажмурился и плеснул на руку. Завыл так, что вертухаи застучали в "тормоза".

— Позовите врача! Я руку обжёг, — выл Заяц, прижавшись щекой к "кормушке".

— А ну-ка иди сюда, — сонный Бубен заподозрил подвох. — Покажи руку!

Но всё было чисто. В натуральности ожога и искренности страданий Севы сомневаться не приходилось.

Через десять минут "кормушка" отвалилась, и в амбразуре замаячила медичка.

— Что у вас? — докторша поморщилась от вида покалеченной руки.

— Ошпарился, доктор! — причитая, Сева здоровой рукой незаметно просовывал в "кормушку" записку.

— Сам ошпарился? — скинув маляву в карман халата, недоверчиво уточнила врачиха, брезгливо натягивая перчатки.

— Сам, сам, — облегченно вздохнул Заяц. — Случайно получилось.

Обработав сваренную руку, медичка удалилась. Заяц обмяк, сполз по стене на корточки и уставился в пол.

Ровно в семь включили свет. Все мирно спали. Один лишь Заяц, одев под утро толстый шерстяной свитер с воротом под горло, куртку с капюшоном и сверху замотавшись шарфом, изо всех сил таращил глаза, борясь с одолевающей дремотой. В тишине с продола отчетливо доносилось шуршание, сопение вертухаев. Ждали представления, оно не начиналось. Настало время поверки. Под лязганье замка арестанты попрыгали со шконок, все еще пребывая в сонном забытьи. Вместо дежурного офицера в хату ввалился "резерв" — тюремный спецназ при полной амуниции: маски-каски, щиты, дубинки. Из-за щитов появилась рожа капитана.

— В камере четверо. Всё нормально, — доложился Бубен, накануне назначенный дежурным.

— Точно всё в порядке? — оскалился капитан.

— В порядке — спасибо зарядке, — ошарашенный взгляд Алтына разрывался между ощетинившимися гоблинами и закутанным Зайцем.

Ощущения от происходящего в первую неделю на тюрьме очень разные, яркие, в большинстве своем тягостные. Здесь это называют гонкой. "Гоняют" все, кто постоянно, кто периодически. Неимоверно трудно смириться с мыслью, что тюремная реальность отныне данность, которой не избежать, что жизнь резко и безвозвратно сменила русло, течение по которому не остановит ни одна плотина. Гулкой болью бьёт по вискам звук топора в саду, который ты сажал, лелеял, сберегал. Всё, чем дорожил, что наполняло радостью и смыслом твое существование — теперь безжалостно рубится и выкорчёвывается, оставляя лишь пустырь и пепелище. Словом, "Вишневый сад", только без антрактов, оваций, театральной бутафории. От тоски рецепта нет, тоска — самый суровый приговор, вынесенный тебе судьбой. Как спастись? Мысленно отречься от свободы, определить, что хорошего может дать тебе тюрьма, и постараться не вспоминать, что она отнимает.

…В первую ночь в новой обстановке я заснул быстро под телевизор и густой табачный смог. Часа через четыре проснулся от холода. Натянул на себя всё, что было: куртку, шапку, перчатки, — и снова провалился в сон. Ровно в семь утра разбудил треск накаляющихся галогенок — подъём! Чтобы не загреметь в карцер, надо заправить шконку и одеться, хотя и так все спали в одежде. Минут через двадцать, словно передёрнутый затвор, громко лязгнул металл.

Дверь отворилась и порог переступил низкорослый, с отвислым мамоном капитан, за которым толпилось пятеро в камуфляже.

— Доброе утро! — офицер огляделся по сторонам.

— В камере четверо. Всё в порядке, — доложил Алтын.

— Вопросы есть? — продолжил капитан.

Хата лениво мотнула головами.

— Тогда по распорядку, — служивый забрал стопку заявлений и вышел из камеры.

Камера ожила. Поставили чайник. По шлёнкам запарили овсяные хлопья, добавив в разбухшую серую массу немного тертого сыра. На пробу было непривычно, но вкусно. После трапезы повели на прогулку, перемещения по тюрьме — руки строго за спиной. Прогулочные дворики на верхнем этаже не больше камеры. Бетонный колодец метра четыре глубиной сверху накрыт мощной решёткой и железной сеткой. От дождя, снега, солнца и неба арестантов укрывает высокая оцинкованная крыша, под козырьком которой дефилирует вертухай.

Дружно закурили.

— Женат? — спросил Бубен.

— Теперь уже не знаю, — грустно хмыкнул я в ответ.

— Сел в тюрьму — меняй жену, — назидательно изрек Алтын.

— Они редко дожидаются, — добавил Бубен.

Я смолчал. К горлу подступил комок. Я поднял голову и отрешенно уставился в самую желанную полоску на свете — волю, зимней серостью растворявшую стальные заросли проволоки.

— Вань, здесь самое главное — не гонять, — нарушив моё тоскливое созерцание, Алтын протянул сигаретную пачку.

— Легко сказать…

— Это как гнилой зуб: дёргать больно, тянуть ещё больнее Чем дольше тянешь, тем сильнее и бесконечней боль. А резко выдрал, сплюнул, пару дней поболело, уже через неделю и думать забыл.

— Зубов до хрена, а сердце одно, не вырвешь.

— Мне здешнего головняка с лихвой хватает, чтобы еще о вольных заморочках гонять.

— Неужели всё так скучно?

— Этот централ — единственный в своем роде. Считай, что научно-исследовательский институт. Разбирают и собирают каждого по молекулам по нескольку раз.

— Как это?

— Начинают с пассивного составления твоего детального психо-физиологического портрета, а кончают провокациями, направленными на изучение принимаемых тобою решений в состоянии аффекта. Мы здесь, как собаки Павлова: то жрать дают, то глотки режут. Всё во имя науки и правосудия.

— Мрачновато, — я недоверчиво покосился на собеседника.

— Скоро сам всё поймешь. Каждое твоё движение, слово — точкуются. Ни одна хата не обходится без суки: постоянно прививают изжогу… Ещё опера просчитывают твои болевые точки и начинают на них давить. Как правило, это родители, жена, дети. Вот и получаешь ты письма от всех, кроме них. И так месяц, два, три, полгода. Называется — "сколько можно мучиться, не пора ли ссучиться".

— Люто!

— А ты как думал. Всё бы отдал, чтобы с прожарки этой сорваться, — Алтынов помолчал, сделал пару затяжек. — Случайностей здесь не бывает. Одна сплошная оперская постанова. Через полгода сдают нервы, начинаешь точить клыки. Уже и кормушку ногой выбивали, и продол заливали, и оголённые провода на тормоза кидали.

— Ну, и?

— Ничего. Списали с лицевого счета пятихатку за ремонт кормушки. Воду убрали. А то, что какого-то сержанта — сироту казанскую трошки током тряхнуло, вообще мало кого заботит. Неделя, две карцера — и всё по новой. Короче, поплаваешь здесь до весны, сам во всем разберешься.

— Благодарю за науку.

— Судьбу благодари! — Сергей усмехнулся.

Мы потянулись на выход к заскрипевшим тормозам.

С прогулки — обратно на этаж. Перед заводом в хату традиционный обыск: "руки на стену", удар берцем по внутреннему ребру ступни, чтобы раскорячить тебя, как натянутый парус, тщательное прощупывание одежды.

Сегодня суббота. Все оперативно-следственные мероприятия отложены до понедельника. Бубен принялся кашеварить. Своими кулинарными талантами он гордился и вовсю пользовался на радость всей хате. Серёга утверждал, что он по специальности повар. Местную баланду есть невозможно — макароны, перловка, пшено, сечка, ячка, разваренные в склизкую кашу, обильно сдобренную комбижиром, годились лишь на корм скоту. Частицы мяса, случайно попадавшиеся в этом месиве, баландерши называли "волокнами". Отсюда оригинальное название блюд: перловка или макароны с волокнами. Обязательные в арестантском рационе супы обычно порошково-гороховые, щи или борщ из мороженной почерневшей капусты и гнилой свеклы, отчего бульоны отсвечивают серо-бурой радугой. Вся надежда на передачи-"дачки", да на ларёк.

Бубен неутомимо трудился над дубком, разгоняя тоску и с пользой убивая время. Плиту, кастрюли, сковороды заменял классический советский металлический двухлитровый электрочайник с медной спиралью. В доведенную в чайнике до кипения воду забрасывалась мелко нарубленная морковь, минут через десять — нашинкованный лук, затем капуста. Добавлялись растительное масло и соль. В овощную суповую основу вместо мяса кидались кусочки нарезанной колбасы. Чайник выдергивают из розетки, накрывают стол… Однако периодически передачи заканчиваются, ларька приходится ждать по два месяца. День-другой разгрузочной "голодовки" и на "ура" идет баланда.

Горячая еда — не только здоровье, это способ согреться. В середине декабря мороз не лютовал, но нас это не спасало. Внешняя стена промерзала насквозь, покрываясь ледяными пупырышками, словно гусиной кожей. И если днем греешься едой, куревом, чифирем, то ночью приходится худо, особенно с непривычки.

После обеда заварили чифирь — пустили по кругу.

— Давно сидишь? — интересуюсь я у Бубнова, закусывая шоколадом чайную горечь.

— Здесь уже одиннадцать месяцев и четыре в Загорской тюрьме.

— Как здесь народец?

— Необычный. Считай, почти по всем громким делам. Все из "Юкоса", кого еще не осудили, "Три кита", кингисеппские, орехово-медведковские: "Генерал", "Карлик", "Грибок", два "Солдата"… Кстати, Копцев Саша здесь недавно сидел.

— Это которого в синагоге порезали и еще дали, сколько не живут?

— Ага. Его сразу с Петровки к нам в хату закинули. Дело менты за неделю закрыли, уже на Петрах. Он мне так рассказывал. Представляешь, говорит, посадили меня на Петровке к двум жуликам. Они прямо так и сказали, мол, мы воры в законе. Саша, говорят, со следствием надо сотрудничать, и даже чистиху помогли написать. Подсказали-продиктовали, короче, за вечер уложились. Теперь, говорят, проблем у тебя не будет. Потом, вызывает его следак и говорит: "Саня, если бы не мои погоны, с тобой бы пошел жидов резать. Всё, что смогу, для тебя сделаю. Ты пока расскажи без протокола, по-дружески, что там случилось". Копцев и повелся на эту шнягу, исповедался перед мусором. А тот еще ему и говорит: мол, ты не обращай внимания, что я пишу, это совсем другое дело, зашиваюсь, ничего не успеваю. Потом просит его подписать там-то и там-то. Копцев спрашивает: "Что это?". Следак отвечает: "Справка, что ты у меня сегодня был". Саша и подмахнул собственный приговор. Жалко парнишку. Хотя воля для него беспросветней тюрьмы была. Ни работы, ни учебы, еле концы с концами сводил, на еду и то не хватало, да еще и сестра умерла… А паренек духовитый, на зоне может далеко пойти…

— Не скучно у вас.

— Теперь и у вас. Недавно с Мавриком месячишко скоротали.

— С каким Мавриком?

— Ну, с Мавроди.

— Он тоже здесь?

— Уже как четыре года. Сидится ему сладко, как никому. Личный повар с воли пожрать загоняет: медвежатину, оленину, устрицы, крабы. С администрацией договорился — лампу с переноской затянул. Днем спит, ночью хрень всякую пишет и пресс качает, как одержимый, по паре тысяч раз за подход. Чистый чёрт, носит разом по три пары носков.

— Зачем?

— Чтобы не поддувало. Носки-то все дырявые и протертые, но в разных местах. И так во всём.

— А чего его здесь держат?

— А где его еще держать? Такой заморозки больше нигде нет. С него бабки хотят получить, а он артачится.

— За свободу-то можно и поделиться. Надо же быть таким жадным!

— Жадный, но не тупой. Маврик когда граждан на билетах разводил, он наличку в квартирах складывал. Бабло считали комнатами. После раскулачки у него хата осталась, где маются семь миллиардов зелени. Ему чекисты говорят: давай два ярда и свободен. Понятно, что если им дать ключи от квартиры, где деньги лежат, они заберут всё, а этого демонюгу отправят зону топтать, и это при самых благоприятных для него раскладах. Маврик, естественно, буксует, тянет время, четыре года с мусорами компромиссы ищет.

— Крутоваты суммы.

— А какими же им еще быть. Полстраны выставил.

В девять над тормозами зажглась лампочка, на продоле загремели двери — вечерняя поверка. Через пару минут в хату вошел вертухай, в точности повторив утренний церемониал. С этого момента можно было лезть под одеяло. В 22.45 выключили свет. Мои первые сутки на тюрьме подошли к концу.

Продолжение следует