ОГОНЬ-МУЖИК

ОГОНЬ-МУЖИК

Александр Синцов

На редких фермах, основанных в горбачевские времена и выстоявших до сих пор, “взошло” теперь уже второе поколение хозяев — и эти молодые мужики воспитаны в жестокой борьбе за выживание.

Есть у меня в Вологодской области хороший знакомый Николай Брагин, двадцати пяти лет от роду. Я побывал у него, узнав о смерти отца — скоропостижной, от отека легких. Приехал с соболезнованиями и любопытством: как теперь будет парень выкручиваться в лесной глуши? И поразился прежде всего тому, до чего же глубоко проник в него разбой, криминальный уклад всей нашей жизни — в этого самого, казалось бы, праведного русского человека — трудягу, червя земного. Выходит, и в деревне теперь не прожить без автомата?

Не так много времени прошло после моего предыдущего наезда к Брагиным, когда старший был здоровехонек. Тогда я жил у них два дня. Помогал вытачивать бревна на станке (единственный прибыльный бизнес для нынешнего северного крестьянина), ходил ночью сплавлять лес. Потом ехал с отцом и сыном на грузовике попутно в Москву. Они гостили у меня, звонили с моего московского телефона… И вот теперь уже не скажешь: они. Сын остался в одиночестве.

* * *

Вижу, как наяву, последний день жизни знаменитого на Вологодчине мужика. Тот осенний вечер, когда березовыми трескучими дровами пламенело в доме Брагиных устье русской печи. А рядом на тумбочке пылал в цветном телевизоре мир Божий.

За большим столом Николай-I сидел напротив Николая-II. Оба одинаково шумно ссасывали с ложек жирные, огненные щи.

Прислуживала мать Зоя. Злое, знойное имя это никак не вязалось со слезливой бабой, задерганной бесконечной работой и двумя крутыми мужиками. Она мстила неудавшейся жизни одеждами — до нелепости дорогими, не к случаю напяленными на себя: управлялась с ужином в бархатном платье, блестя золотом на пальцах с обгрызанными ногтями.

— Мы, мать, только первого похлебаем. Остатки запакуй сухим пайком. Мы сейчас на Волбицу двинем.

— Приспичило вам на ночь-то глядя?

— В пятницу надо в Москве быть. Там суббота, воскресенье — дни пропащие. В воскресенье-то мы уж здесь другой сруб должны основать.

— Как же в такую дорогу и не спавши, Никола-ай?

— Ничего, мы за рулем попеременке. За тыщу верст наотдыхаемся.

— Совсем ты, отец, на старости лет голову потерял…

Мужики встали, засунули в карманы пакеты с хлебом и ушли. А Зоя, сидя, повернулась к божнице и стала молиться, утирая слезы передником.

У крыльца, белый от изморози, громоздился грузовик с горой точеных бревен в кузове. Машина просела на рессорах. Мужики стояли у колеса и рассуждали: доедут ли до Москвы при такой перегрузке.

От мочи валил пар в черное небо, раскрывшееся над фермой до самого господа Бога. Звезды унизали голые ветки на березе вместо опавших листьев. И первой метелью уже завивался Млечный Путь. Долго еще этот вихрь будет кружиться в недосягаемой выси над фермой, прежде чем настоящий снег засыплет эту лунку на земле, называющуюся фермой Ям, но уже сейчас, светя и мерцая в вышине, он ознабливал мужиков предчувствием долгой зимы.

Они шагали по лесной дороге с двумя длинными баграми на плечах. Свежезаточенные крючки вспыхивали при луне голубоватыми огоньками, а замасленные фуфайки бликовали, будто кожаные.

Лужи по дороге были подернуты слюдой первого заморозка. Лезвием бритвы ледок чиркал по резине бродней.

Километров через пять отец с сыном свернули в лес. Огоньки на копьях потухли и вновь вспыхнули у реки.

Омоченные в воде багры ужалили громадный плот. Черенки прогнулись дугой. Тяжко освобождались бревна из вязкого ила. Обширный омут, чернеющий бездонно, волновался под луной. По нему бежали белые круги, ломаясь и крошась далеко на течении.

Первым прыгнул на плавучую твердь старший Брагин. И, охнув, сразу просел между бревнами. Багор спас. Иначе бы провалился совсем, и сошедшиеся лесины накрыли, потопили.

— Подрубили, гады, связку, — хрипел он. — Колька, веревку кидай. Да не ко мне! За плот кидай. Я обведу. Захомутаем, покуда на теченье не вынесло.

И он, хватаясь за торцы, поплыл в черном дегте к крайним лесинам, чтобы удержать их на тихой воде.

Потом у берега бродил по горло и сращивал перебитую проволоку, ором, матом запрещая сыну лезть в реку на подмогу. Когда плот был снова собран, хотя и жидко, но прочно, он опять первым прыгнул на него. Мокрый, закостеневший, вдруг осип. Трудно было разобрать, о чем он кричал-пищал, отталкиваясь багром от берега.

— Ну его к Богу, батя! Неделю тут стоял и еще пускай, — сын налегал на багор против воли, страшась ночной проводки.

— Засекли нас, Колька, — едва слышным грудным фальцетом высвистывал отец. — Связки подрезали, понимаешь? Знак это. Или сейчас уведем, или прощай тридцать лимонов.

— Тогда ты давай, батя, домой бегом. Я один в принципе справлюсь. Сухое одень, стопарь рвани — тогда ко мне навстречу. Иначе заколеешь.

— Один упустишь, Колька! Расползутся в теснине! Ночь. Не собрать. Пропадет лес.

Они плыли мимо деревни, в чьих владениях вырубили делянку. Домов в темноте было не видать, но даже мраком от них веяло враждебным. Шептал теперь и сын.

— Батя, это здешнего Витьки Бушихина дело. Это он, гад, за прошлогоднего лося с нами рассчитался. Его лось-то был. Он его месяц прикармливал. А мы завалили на дармовщинку.

— И лось наш, и лес наш, Колька!

Плот брюхом скрежетал по камням переката. Летом бы какая-нибудь бессонная старуха обязательно высунула голову в окошко и засекла татей лесных. Но через два стекла не слыхать было в домах ни плеска, ни скрежета.

Только на длинном плесе за деревней старший Брагин стащил с себя мокрую одежду. Некоторое время он, голый, белый, парил в темноте, как утопленник, пока не облачился в фуфайку сына и в его сапоги, а парень остался на бревнах босой.

Река сужалась, деревья на берегах сращивались ветвями, цепляли ветками за лица мужиков.

Будто в тоннеле плыли.

Желтой одинокой звездочкой зажглась, наконец, впереди лампочка на крыльце фермы. Теперь пора было мужикам сверлить баграми песчаное дно, прижимать корабль к берегу — попадать в рукав старицы на отстой.

Если бы не купанье отца — одно удовольствие было бы от такого ночного плаванья. И перебрел бы старший Брагин к дому через реку, не задумываясь. Но он так застудился, так ослаб и пал духом, что согласился ехать на закорках.

Ноги Кольки от ледяной воды анестезировались, пятки не ощущали боли от острых камней. Спиной он чувствовал, как трясет отца лихоманка.

— В принципе я один могу в Москву сгонять, батя. Ты бы не дергался.

Сиплым голосом отец свистел на ухо сыну:

— С таким грузом тебе и не поддомкратить-то, если шина лопнет. Ничего. В кабине отогреюсь.

Сын ссадил всадника на крыльце, и пока отец переодевался, завел мотор у грузовика. Уютно, призывно горел огонек в просторной кабине с бахромой поверху окошек, с фотографиями голых девок на стенках.

Отец необычайно тяжко, устало забрался в кабину и уполз за спинки сидений под одеяло.

На крыльце в свете фонаря в финской дубленке внакид и в ночной рубашке до пят стояла мать Зоя и крестила грузовик. Задним ходом машина продавливала темноту, одолевая первые метры длинного пути.

Грузовик долго и печально загудел — прощались с плаксивой хозяйкой.

Она долго стояла на крыльце, крестилась, слушая удаляющийся рокот мотора.

Когда стало тихо, она впустила собаку в дом и заперлась.

…Кабина лязгала, дребезжал капот, брякала железная кружка в бардачке. Одуревший от рева мотора Колька рулил тупо, гнал под девяносто, будто дорога просматривалась до горизонта, хотя впереди стояла чернильная ночь. Только в зеркале заднего вида начинал дрожать голубой рассвет.

Он расслышал голос-хрип отца сзади и подумал: “Ого, прорезалось! Значит, все в порядке”.

Выключил приемник.

— Чего говоришь, батя? Громче давай!

И не дождавшись ответа, молодой водила опять врубил музыку, подумав: “Ну и хрен с тобой, батя. В принципе лег, так спи”.

Напомнили ему стон эти звуки из-за занавески, будто бредил отец с перепою — такое с ним случалось. “С устатку рванул лишку старик и сломался. А я хоть бы хны, — хвастливо подумал Колька. — Да. Вот так вот власть-то и забирается. Конечно, в принципе куда он денется. Еще с десяток годков поупирается, и ко мне в помощнички”.

Грузовик буравил тупым лбищем утренний туман, ливень, затем простой чистый воздух осени. Пролетали по бокам деревни. Степенно поворачивались тремя стенами церкви с голубыми куполами. Поля тяжко взмахивали бирюзовыми крыльями озимей. Большие города выставляли впереди себя свалки на объездных дорогах. Посты ГАИ встречали бетонными дотами времен чеченского террора. А на скоростной подмосковной дороге стали подбивать под колеса грузовика тушки раздавленных собак — от розовых, свежих, до сухих, выдубленных шинами.

Вторая ночь загустевала под высокой насыпью в тени иллюминирующей кольцевой дороги. Напоследок ознобило грузовик, и мотор остановился. Но еще долго что-то урчало и переливалось под капотом, как в брюхе старого рабочего коня.

— Батя, хорош дрыхнуть! Приехали!

Никто не отозвался.

— Я за водой, батя. Бревна сверху ополоснем, наведем продажную видуху.

Колька ведер десять выплеснул на кругляки из кювета. В золотом свете с дороги точеные в бока смотрелись как лакированные. Колька с подножки еще полюбовался на товар и нырнул в кабину за занавеску.

— Батя, я на биржу. Насчет цен разведать.

Он отвел ситцевую занавеску, и лицо отца лимонно-желтое с коричневым оскалом растворенного рта — кричаще-мертвое, притянуло его и парализовало жуткой новостью своей.

— Е!..

Рука отца, холодная и твердая, как деталь машины, была вцеплена в спинку. Лопаточки ногтей вонзились в кожу сиденья, тонкие черенки пальцев были остро переломлены. Видимо, перед концом он пытался дотянуться до Кольки, толкнуть, проститься.

— Бляха-муха, папка!..

Парень не слез, а стек на сиденье совершенно расслабленный, вялый. Рот его тоже растворился и глаза выпучились в крайнем изумлении — живая копия отца.

Тело Кольки звенело от бешеного тока крови, губы сохли, проступал на них меловой ободок и щетина на небритом лице как-то вдруг нехорошо загустевала.

Новогодний, праздничный московский свет с кольца понемногу разживил взгляд. Ноги вывалились из кабины, будто кукольные. Они не держали, и парень тяжко плюхнулся задом на подножку.

Потом он на коленях полез обратно в кабину. Челюсть у него все еще была отвисшей, но глаза уже напряженно сощурились. Он как бы вопил беззвучно, закрывая ладонью глаза отцу, и тщетно подбивал ему под деревянный подбородок ком одеяла. Словно толстую ветку согнул в плече руку отца и вдавил за бортик вдоль тела. Затем решительно кинул одеяло на покойника и выскочил из кабины.

Вскарабкался по насыпи и на дрожащих ногах пошагал по обочине вращающегося автомобильного обруча к лесной бирже на пересечении с Осташковским шоссе.

Прежде робкий, стеснительный среди беспощадных московских дельцов, привыкший отступать за спину отца, теперь он, сжатый сверхдавлением горя и страха, креп с каждым шагом.

Вот и биржа.

В грязи пустыря стоят десятки грузовиков с бревнами, прицепы, полные бруса, высятся штабеля досок под пленкой. Орут грузчики, пьют водку какие-то бродяги-поденщики. Шныряют агенты оптовиков.

От безысходности, от ужаса совершившегося в кабине он не почуял в повадках двух подвернувшихся биржевиков ничего подозрительного. Сторговались мигом. Мясистый парень в широком кожаном пальто, с мокрыми от дождя волосами кликнул еще одного такого же громилу, бритого наголо, и они пошли “смотреть товар”. Некоторое подозрение все-таки слегка смущало Кольку. Уж очень все легко получалось. Отец сутки здесь околачивался, прежде чем ударить по рукам. Но Колька пять лимонов сбавил с рыночной цены, чтобы поскорее свалить груз и везти отца хоронить, потому, наверно, покупатель и оказался столь скорым на смотрины. Так он думал.

В куртке из кожезаменителя, в стоптанных полуботинках, Колька казался мальчишкой между двух этих жующих и плюющих воротил. Вел их обратной дорогой теперь уже против вращения автомобильного круга — торопливо, вприбежку, как бывает от избытка сил взбегает молодняк по спускающемуся эскалатору.

По откосу через заросли чертополоха они пробрались к грузовику в глубокую тень насыпи.

И Кольку сразу начали бить. Гонгом отозвалась дверца машины от удара его головы. Ловким пинком его переломили. Он скорчился, от следующего пинка закатился под кузов. Встал там в грязи по-собачьи на четвереньках и взвыл, рыдая:

— За что?!

— Цену сбиваешь, сука, а еще спрашиваешь.

— Мне срочно надо, ребята, срочно! У меня такое дело!..

— Даем пятнадцать лимонов, и сваливай.

— В принципе это же полцены, мужики! Вы что?!

Гололобый присел, чиркнул зажигалкой под бензобаком.

— Сейчас вместе с машиной тебя зажарим.

— Да говорите же, где сгружать-то!

Он вылез из-под кузова в глине по колени и по локти. Лицо было перекошено огромным волдырем под глазом. Подбородок залит кровью, спекшейся в щетине коркой.

— Хотя бы на бензин-то дайте. На обратную дорогу, — канючил он.

— За кого держишь, мужик? Получишь, что сказано. А в следующий раз только к нам. Дернешься — кремируем.

Лишь борт отомкнул — полвоза сами ссыпались.

Пока Колька скатывал остатки, купцы сидели на каких-то бочках и курили. Закрыв борта, Колька опять поскорее забрался в кузов, будто бы надо было подмести там. Они подошли и подали ему пачку денег.

“Сейчас или они меня пришьют, — думал Колька. — Или я их из двух стволов”.

Он присел на корточки, прежде чем протянуть руку за расчетом, чтобы не выдернули из кузова.

— Не ссы, мужик, — сказали ему. — В следующий раз спросишь Витьку Бриллианта. Не обидим.

Наощупь вроде бы настоящие были деньги. Колька пролистнул пачку — и “куклы” не оказалось. “Ну, держитесь, гады!”

Он юркнул в кабину. Мотор, еще теплый завелся сразу. Колька отжал сцепление, воткнул первую скорость и вытащил из-под сиденья обрез. Взвел курки. Опустил стекло. И, стронув грузовик с места, долбанул двумя зарядами картечи по кустам — скорее не в обидчиков, а так, куда-то за кольцо, в большие огни, в этот гигантский немеркнущий сполох над городом. И выстрелы вышли какими-то нестрашными, вполне можно принять за два хлопка в глушителе…

Первый снег штукатурил ветровое стекло. Дворники отваливали белые колбасы.

— Ничего, батя, — шептал Колька, понемногу сращиваясь с рулем. — Ничего, прорвемся.

Он мчал по самой противной для него слишком светлой, ровной, слишком ухоженной подмосковной дороге. Что-то новогоднее детское, со слезой невозвратимости виделось ему в белой сыпи впереди. Желтые и красные огни встречных напоминали елочные шары. И чем дальше гнал Колька на север, чем хуже, трясучей становилась дорога, чем гуще забеливалось впереди, тем ему было лучше…

* * *

Пока я со слов Николая Брагина-старшего описывал эту историю, от него пришло письмо: “Привет с хутора! Не могли бы вы прислать мне вырезки из московских рекламных газет, особенно насчет пиломатериалов… До ледостава успел выдернуть из старицы тот плот. Станок барахлит, но работает. Теперь у меня в напарниках Витька Бушихин… Ездил в леспромхоз, договорился насчет леса у них. Содрали с меня пятьдесят процентов. Недельки через три буду в Москве — позвоню. Мать хочет вам ягод послать…”