II КУЛЬТУРА —НЕ ГОСУДАРСТВЕННОЕ ДЕЛО
II
КУЛЬТУРА —НЕ ГОСУДАРСТВЕННОЕ ДЕЛО
БЕЗУМЦАМ СВОБОДЫ
Всякое революционное действие требует власти. Но лишь только власть получена, революция замирает. Требовавшая уничтожения государства, революция сама превращается в государство. То есть руководителями государства и самим государством становятся вожди революции. Заявляя о себе как о новом обществе, государство от общества отделяется.
Свобода, за которую будто бы так боролись, уничтожена. Братство, любовь стали вещами презренными и смехотворными либо чем-то вроде «мелкобуржуазной сентиментальности». Именем мифической так называемой пролетарской революции власть держат и слово имеют только руководители. «Критикой у нас больше не занимаются,—говорил мне на одном международном совещании советский министр культуры.— Маркс пришел, революция свершилась, кто против нас—тот против общества».
На самом же деле общество вовсе не здесь. Именно из общества, то есть из глубинных недр души народной, поднимаются героические слова протеста или протест молчаливый. Государство имеет, конечно же, своих пропагандистов, своих конформистов, своих слуг.
Но большая часть страны терпит. Всеобщее подчинение стало правилом, вошло в историю и передается из века в век. Всякий, кто осмелится сказать слово, выступить с критикой устоев, становится предателем, преступником или сумасшедшим.
Кто же сегодня эти «безумцы»? Сахаров, Солженицын, Амальрик, Синявский, Даниэль. И многие другие.
Но на деле сумасшедшие стоят у власти. А святые духом, герои, мученики — все в оппозиции. Их много, их и раньше было много, пресловутых этих сумасшедших, которых власти гноили в тюрьме или просто сжигали. Они-то и были хранителями единственной истины, той самой, которую слишком часто удавалось задушить всем существовавшим инквизициям. Как существует сегодня антиреволюция, которая тщится прослыть революционной, так существовало и антихристианство, что называло себя христианским. И это было гениальным прозрением Достоевского. В его времена, при царях, свободы, однако, было больше, чем в нынешней России. Ни Достоевский, ни Толстой, ни Гоголь от цензуры не страдали. И если царский режим их преследовал, то это потому, что они были в заговоре против царя; творений же их не трогали, и в свет они выходили. Сегодня произведения больших русских писателей в России запрещены. А поборники свободы уничтожены либо находятся под угрозой уничтожения.
Давно уже покончили с собой Есенин и Маяковский, в отчаянии наблюдавшие, как после революции началась реакция. Они были и останутся совестью и честью России. Сегодня (после Пастернака и Мандельштама) на смену им пришли Солженицын, Сахаров, Буковский, Амальрик, Григоренко, Даниэль, Синявский, Рипс, Горбаневская, Новодворская, Борисов, Кузнецов, Фейнберг, Яхимович, десятки и сотни других, имена которых менее известны, защитники гражданских прав, свободы, подлинного личного призвания, которые составляют честь России.
Главы государств и политические деятели—все сплошь обезумевшие маньяки, которым не хватает только размаха. Даже и сегодня на совести у них столько убийств, столько массовых уничтожений. Это в основном моральные уроды. Но именно им принадлежит мир. Эти поистине сумасшедшие, демоны зла стремительно влекут нас к Апокалипсису. Да, здесь они смеются вам в лицо, если вы произносите слово «любовь» или слово «душа». В России или в Китае они вас просто убивают.
Убивают, бросают в тюрьмы, истязают тех, кто является воплощением всего духовного и подлинно высокого в человечестве. Но им все же не удалось и никогда не удастся убить человека полностью, дабы восторжествовал хам. Человек возрождается вновь и вновь. Люди продолжают рождаться. И пусть они делают вид, что человек существует лишь «вообще», как абстрактная совокупность, факты говорят нам о том, что он—единственная очевидная и конкретная реальность.
Я с тревогой задаю себе вопрос, как бы я стал реагировать, если бы пришлось испытать на себе лично давление, преследования. Сумел бы я выстоять? Тем больше, тем искреннее мое восхищение теми, кто безумно страдает в России во имя идеала, что кажется абсурдным в глазах посредственности. Порою я слышу, как вокруг меня говорят: «Это все происходит где-то там, мы-то что можем сделать? Нужно устроиться самим, нужно укрыться от опасности, нужно не обращать внимания». Они говорят так и об Израиле, который борется за свое существование, и по поводу арабской молодежи, которая идет умирать на войну, что не может решить экономических и социальных проблем; они говорят это, закрывая глаза на то, что происходит сегодня в России.
Но не все так говорят. Не все безразличны .к: той смертельной опасности, что грозит Духу. Надежду внушает то, что есть еще много людей, много сознаний, которые не попирают духовных интересов ради собственной выгоды. Интересы личные, так же как и государственные, должны быть подчинены общечеловеческим интересам. Отчего поднимается русская интеллигенция, в то время как, будь она посредственностью, вполне могла бы поладить с властью и жить спокойно? Да оттого, что для русских интеллигентов подлинные ценности сохранились и существуют. Идеалы моральные и духовные касаются их лично.
Я жду, что А. Д. Сахаров либо Солженицын станут в своей стране министрами Духовности и Свободы и работать под их началом будут все «сумасшедшие», запертые в психиатрические лечебницы. И задачей их будет стать функционерами против функционеров, а единственной заботой — защищать и поддерживать всякую инакомыслящую оппозицию.
Интеллигенты, ученые, артисты всех стран, соединяйтесь во благо народов!
«Фигаро» 27 октября 1973 г.
«ВСЕХ В ОДИН МЕШОК!»
Интервью по поводу «Макбета»
Вы действительно впервые отправляетесь от уже существующего произведения и от «идеи»?
Я в самом деле в первый раз адаптирую, в общем-то достаточно вольно, и исхожу из определенной констатации. Мне хотелось написать пьесу «о» безумстве власти. Я вспомнил вначале о том, что на эту тему, по поводу Макбета, написал критик Жан Котт.
Как и он, вы думаете, что плохой является всякая власть или по крайней мере скверным—любой человек, стоящий у власти?
Это не только мой тезис. Это идея Шекспира, хотя и в образе Макбета исторически предстает довольно хороший король...
...и Генрих V или Лир в какой-то мере автором «спасены»!
Да, но именно в той мере, в какой теряют свой трон. Я убежден в том, что амбиции бывают двух родов: страсть самовыражения, свойственная артисту...
Невинная?
...Почти, и жажда превосходства над другими, неизменно преступная, параноическая мания. Это начинается на уровне муниципального советника, и, если нет контроля в виде оппозиции или прессы, всякий политический деятель становится чудовищем. Убийство во имя достижения власти у нас правилом не стало, но в других местах этим еще пользуются и есть современные эквиваленты. Все правители одинаково хороши, и всех их нужно посадить в один мешок.
Вы не видите разницы между президентом Помпиду и Мао?
Если бы власть президента Помпиду осуществлялась в тех же условиях, что и Мао, один от другого нисколько бы не отличался.
Ваша пьеса не говорит, кому нужно было бы в идеальном случае доверить власть. Что вы думаете по этому поводу?
Наименьшим злом было бы возложить ее на тех, кто иметь ее действительно не хочет, подобно мудрецам Платона или наследникам королевской монархической власти, ибо им не приходится за нее бороться.
Вы сказали однажды, что меньше зла было бы от компьютеров.
А почему бы и нет, если уж на то пошло? Это было бы вполне осуществимо. Людей бы тестировали, дабы убедиться, что они не амбициозны... Я признаю, что, конечно же, все это несерьезно. Идеи меня не так уж и интересуют. В конечном счете с ними не очень-то и считаются. Посмотрите на Пиранделло: психоанализ совершенно изменил его концепцию личности, безумства и т.д., а он, однако, остается благодаря порожденным им театральным структурам. Если мою пьесу будут играть лет через двадцать, в мире умиротворенном, то поддерживать ее будут не идеи, а особенная ее конструкция.
Поэтому не нужно искать слишком глубокого смысла в том, например, факте, что ваш король исцеляет больных?
Это напоминает некогда существовавшую убежденность в том, что король — помазанник Божий, осененный, как и священник, Божьим благословением, даже если он изверг, и обладает даром свыше, превосходящим его возможности как человека. На самом деле мне казалось, что этот эпизод даст нечто очень сильное сценически.
Значит, вы думаете, что театральная идея самодостаточна уже сама по себе?
Полагаю, что да.
«Монд» 3 февраля 1972 г.
ЮНЕСКО, ИЛИ КУЛЬТУРА ПРОТИВ КУЛЬТУРЫ
Международное совещание ЮНЕСКО, или «Межправительственная конференция по культурной политике в Европе», состоялось в июне 1972 года.
Дискуссии продолжались с 20 июня до конца месяца; там были сотни делегатов, функционеров и администраторов изо всех стран Европы, пленарные и специализированные заседания. Комиссии и подкомиссии и еще другие подкомиссии собрались, чтобы писать доклады за докладами и чтобы собрать горы всяких бумаг. Но что же такое культура? Поскольку никто и не помыслил попытаться дать определение культуре, дебаты становились только жарче, противоречивее и хаотичнее.
Согласились как с одной стороны, так и с другой только в одном, что «культура»—это предмет, которым весьма трудно управлять, вещь двусмысленная и опасная, довольно-таки подозрительная, обоюдоострая, а то и с тремя или четырьмя лезвиями, которые нужно направлять и убирать в ножны, что вырабатывают ее люди науки и артисты—народ, среди прочих, пожалуй, самый сомнительный. И если можно еще было худо-бедно договориться по поводу того, кто есть люди науки, то уж вовсе невозможным оказалось определить понятие «артист». Поняли также или подумали, что поняли, и то, что культура может быть дополнительным оружием в руках политиков и администраторов.
Симона Вейль[101] считала, что культура—«это инструмент, которым управляют профессора, чтобы делать профессоров, которые в свою очередь будут делать профессоров». Культура в наши дни похожа на орудие, которым манипулируют функционеры, чтобы произвести функционеров, которые будут производить функционеров. Это, в сущности, как и думала Симона Вейль,—противоположно культуре. В действительности, говорит нам Ален[102], «культура не передается, быть культурным—это значит в каждом витке восходить к источнику и пить из собственных ладоней, а не из заимствованной у кого-то чаши». Но для функционеров и администраторов культура—это набор традиций или консерватизма, который на Западе несколько мягче («Культура есть лишь в той мере, в какой устраняется возможность познания»,—говорил Башляр[103]); у других же она стала идеологией, религией, принуждением, образом мыслей или скорее формулировка-ми, которые правители навязывают своим подчиненным.
Никто, казалось, не хотел понять, что истинная, живая культура есть созидание, разрыв, изменение, эволюция и даже революция. От запада до востока, от юга и до севера официально культура служила в любом случае каждодневным хлмля бюрократов, монополией и дубинкой тоталитарных политиков.
У меня перед глазами — проект доклада одной комиссии по двум основным темам повестки дня: роль и место артиста в европейских обществах и подготовка администраторов и культмассовых работников. Они, говорится в проекте доклада, составляют предмет раз-мышлений, имеющий диалектический характер, в который вовлечены уже давно «все те, кто занимается разработкой культурной политики и ее внедрением». И кто же занимается разработкой культурной политики и ее внедрением? Политики, конечно, и бюрократы. Если представление об артисте у них такое же смутное и противоречивое, как и о культуре, то функционеры, похоже, готовы считать, что артисты должны быть поставлены под сомнение (и особенно артист, который «мешает» больше, чем ученый).
К артистам относятся как к несовершеннолетним и считают, что за ними в любом случае нужно по меньшей мере приглядывать; никто и не подумал спросить у артистов, что же сами они думают о своей роли и месте, которое занимают в европейских обществах и их организациях.
Следует «избегать», говорится в докладе, составленном делегатами целого ряда стран, повторения явлений изоляции или условий, которые способствовали «развитию искусства индивидуалистического, искусства ради искусства», «преувеличенному индивидуализму» или «деятельности некоторых артистов и писателей, стимулирующих насилие и войну». Хорошие или нет, но вот уже и приказные слова, инструкции, советы, которые нужно вбить в голову артистам.
Но как же всем удалось забыть, что великие теории насилия (оправданного или нет—это уже другая проблема) и войны как непременных двигателей истории были проиллюстрированы самими Марксом, и Лениным, и Брехтом? “Mein Kampf”, известная нам,— это произведение не артиста, разве только артиста неудавшегося, но как раз — идеолога-политика. О любви же нам говорят Толстой, и Достоевский, и Солженицын, и Пастернак, так же как и Диккенс, и Клодель; а то, о чем скорбит Золя,—это нищета и отсутствие любви.
Эсхил, Софокл, Еврипид, Гомер говорили о конфликтах, о битвах и войнах, но в конечном счете они говорили об этом с прискорбием.
Комиссия же, однако, продолжает думать, и она очень серьезно вопрошала себя по поводу «неизбежности» бегства артиста к искусству ради искусства в тот момент, когда он обретает «полную свободу самовыражения». То есть еще раз: нужно ли посадить артиста в клетку, нужно ли держать его под более или менее пристальным наблюдением? Именно «комиссия», то есть функционеры и политики воображают себе, что решить это должны они. Когда некоторые делегаты напоминают, что жить в обществе и не выражать его взглядов невозможно, им не приходит в голову спросить себя, является ли власть на самом деле подлинной выразительницей общественных взглядов, не существует ли она извне, не находится ли сверху, не является ли она душителем.
Новая эксплуатация человека человеком и новое безумство уже начинают прорисовываться в опасных формах: эксплуатация артистов бюрократами, которые станут нанимателями, хозяевами творцов, из которых сделают разносчиков своих мыслей, торговцев сведши идеологиями.
И что же это за идеологии, каковы эти доктрины, каковы традиции? Именно те, что были заложены революционными мыслителями и творцами в определенные исторические эпохи, необходимые для этих эпох, усвоенные, наконец, с великим опозданием нашими сегодняшними бюрократами уже после того, как стали музейными экспонатами.
И если, как говорится в проекте доклада, между артистом и обществом существует диалектическая связь, то диалектика эта означает не что иное, как противостояние. Мне кажется совершенным извращением, чтобы творцы работали на функционеров, которые ду-мают за творцов, тем более что пешки эти — бюрократы, политики — в действительности лишь повторяют то, что в иные времена было задумано другими творцами.
Сделать культуру режимной и управляемой—вещь соблазнительная и опасная. Со стороны западной этим делом занимаются наши бюрократы, может быть, более либерально, но так же по-иезуитски и еще более лицемерно, тогда как в других странах они действуют по крайней мере откровенно и грубо — наступают тяжелым сапогом.
Творец, даже если остается один, никогда не изолирован. Именно он, сознательно или бессознательно, выражает нужды, желания, истину, еще неясные для большинства людей, но в конце концов они их признают. Самое главное — нужно, чтобы функционеры как раз не управляли, а защищали и гарантировали «независимость» творца, его абсолютную свободу. Иначе воцарится посредственность, затем начнется удушение и смерть. Это и есть артист: творец или созидатель новых миров, первооткрыватель, чародей; это он должен ставить под сомнение организацию, общество, культуру и даже саму цивилизацию.
Представьте себе, что бы произошло, если бы Джойса, Кафку, Пруста, Флобера попросили не быть асоциальными, если бы самого Маркса попросили не быть врагом общества, если бы истина Галилея не восторжествовала, если бы Рембо и Арто не поставили перед собой фундаментальных проблем нашего существования?
Я кипел от бешенства, когда видел и слышал, как в Хельсинки эти делегаты и эти делегации, с их воротничками и галстуками, обсуждали точки и запятые, полные самодовольства и не осознающие собственной посредственности, утонувшие в бумагах, чуждые какой бы то ни было истины и любви, жаждущие управлять тем, чего сами не понимали,— драмой существования, человеческой трагедией, проблемой последнего предела.
Тревога, вера, отчаяние, надежда—все это иссохло в запертых ящиках, разложенное по полкам культуры; ложные ценности, ложные решения и особенно преграды для истины и для жизни. Это им нужно идти за творцами и слушать творцов, а не творцам слушать их.
По окончании конгресса я рассказал одному деятелю из ЮНЕСКО, что одна советская делегатка упрекала одного писателя из ее страны, который на самом деле ничего такого не сделал, за то, что он посягнул «на достоинство русского народа». Смеясь, я заметил этому высокопоставленному французскому чиновнику, что если бы во Франции захотели арестовать писателей, которые плохо высказывались о своей стране, то половина писателей у нас сидела бы по тюрьмам. Высокий чиновник сухо ответил мне, что «лично он счел бы это вполне нормальным».
Вот как любят нас те, кто хочет управлять творцами и использовать их. Не говорил ли я вам с самого начала, что они всех нас хотят пересажать?
Я должен сказать, что французский министр по делам культуры Жак Дюамель прекрасно осознавал опасности, к которым могут привести эти недопонимания и политико-бюрократические аппетиты, он прекрасно понимал значение ставки. Но он думал, что диалог, пусть и такой двусмысленный, может все-таки оказаться плодотворным. Разум имеет шанс. Но Жак Дюамель—смелый оптимист. Хочется верить, что он прав.
Да, действительно, ЮНЕСКО может помочь в обучении грамоте, например, или в спасении от нищеты. Она это делает. Правда, делает недостаточно. Однако в настоящий момент ЮНЕСКО нужно остерегаться: ее амбиции и ее тщеславие выдвигают и иные требования. Мы отвергаем любую культурную политику любого государства.
«Монд» 12 июля 1972 г.
КУЛЬТУРА —НЕ ГОСУДАРСТВЕННОЕ ДЕЛО
Мне несколько раз приходилось участвовать в международных театральных конгрессах: в Реймсе, в Хельсинки, в Токио и недавно опять в Хельсинки. В первый раз это происходило в Хельсинки в 58-м году. В последний—снова в Хельсинки, в 1972-м. В 1972 году речь шла не только о театре, но и о проблеме организации и распространения культуры. Большинство совещаний проходило под эгидой ЮНЕСКО.
В 1958 году я был почетным приглашенным и мне предстояло представлять то, что тогда называли и что было театром авангарда. В те годы пьесы, которые я написал и которые продолжал писать, казались очень и даже слишком смелыми. Впервые в такого рода совещаниях участвовал и Советский Союз.
Мне пришлось отражать нападения, которые обрушились со всех сторон. Свое выступление я закончил следующими словами: «Авангард—это свобода». Не-возможно представить себе, какой скандал разразился вслед за этой маленькой репликой. Западные представители за подобное утверждение на меня не нападали. Они ополчились по другим причинам, имеющим отношение к морали, и, кроме того, осуждали так называемый «авангардный» театр. Говоря проще, они в нем еще ничего не понимали. С той поры в театре происходило много разных вещей, и уже другая смелость, «нового» нового театра, опрокинула не столько даже тексты, ибо новые драматические авторы так с тех пор и не появились, сколько саму постановку и спектакль. Действительно, между 50-м и 60-м годами новое вносили авторы. В последние же десять лет дело взяли в свои руки режиссеры-постановщики.
Больше всего удивляло меня, до какой степени похожи между собой взгляды на театр официальных лиц обоих блоков. В своем языке, в выразительных своих средствах театр не мог быть ничем иным, как только реалистическим, моралистическим, психологическим и т. д., короче говоря, шаблонным и буржуазным. Я даже заметил, что представители «социалистического» театра были, пожалуй, еще буржуазнее, нежели деятели собственно буржуазного театра.
Русских, которые до сей поры помалкивали, уступив слово своим сателлитам, пригласили выступить последними. На этом совещание и закончилось. Советские делегаты наговорили только массу глупостей. Они заявили, к примеру, что в их стране театр кризиса не переживает, потому что в России-де существует сколько-то там, не знаю, сотен театров и столько-то сотен тысяч актерских столовых, что каждый год они публикуют и ставят сотни и тысячи пьес и это значит, что количество неизменно переходит в качество, а десятки тысяч второразрядных пьес вдруг превращаются в шедевры. Потом они обрушились и на меня, уклоняясь, впрочем, от обсуждения по существу. Русские делегаты
утверждали, что я, безусловно, болен и что у них для асоциальных писателей открыты специальные психиатрические лечебницы. И что они, русские, могут вылечить меня и могут вылечить, так же как всех недомогающих, болезненно эксцентричных и бунтующих авторов.
Тогда я впервые услышал о советских психиатрических больницах для артистов и работников умственного труда. Представьте себе, они уже существовали. Но верил я в это лишь наполовину. Мне казалось, что все это—лишь разговоры, шутка. Отныне мы уже знаем, что все это существует.
Однако я получил и большое удовлетворение. Я не только ощущал себя неизмеримо выше жалкого лепета театральных деятелей с Запада и соглашателей, представлявших американский театр, и не только почувствовал всю нагловатую ограниченность и невежество русских делегатов—мое выступление и мои ответы сопровождались аплодисментами со стороны делегатов многих стран-сателлитов, которые, чтобы аплодировать мне, прятались за колоннами большого зала, где все это происходило. А несколько позже, уже не в зале, многие подходили ко мне с поздравлениями, хотя и очень робко.
В июне 1972 года я снова поехал в Хельсинки на конгресс, организованный ЮНЕСКО, как обозреватель ОРТФ[104] . Там не было только делегатов из между-народного института театра. Дискуссии проходили гораздо более широко, делегаты были гораздо многочисленнее, для участия в обсуждениях приехали министры культуры и послы всех стран. Там проходили общие дебаты, были созданы комиссии и подкомиссии, которым надлежало рассмотреть особые или более частные проблемы, чтобы позже представить их результаты на Генеральную ассамблею.
У меня была возможность прочитать кучу протоколов и предложенных решений. Некоторые из них у меня еще сохранились, другие попали в архивы, государственные или министерств культуры всех стран. Я был напуган. Мне было страшно за будущее культуры. В них прорисовывалось очень отчетливое намерение государств и министерств управлять культурой.
Мы знаем, что дух и культура могут жить только в свободе. Западные министры и послы в своих резолюциях поднимались, разумеется, не более чем до предложений, рекомендаций; они скорее «советовали» следовать им или принять артистам и писателям. Решения мирового масштаба министров культуры и послов Востока становились исключительно приказами, неукоснительно строгим регламентом. И на этот раз снова во всем этом ощущалось закоснелое интеллектуальное невежество, стремление политиков к строгому управлению культурой, и все это, конечно же, во имя самых что ни на есть буржуазных принципов: уважать мораль, быть националистом, служить государству, которое они, сознательно или нет, путали с обществом. Писателям же и артистам платило государство, и им надлежало быть только его слугами. Поэтому никак нельзя было заниматься «апологией» войны или насилия, кроме, разумеется, тех случаев, когда насилие служило «праведному» и благородному делу.
А решать, что же является делом праведным, должны были уже цензоры, политики и чиновники. Писателю или артисту не полагалось иметь ни своих идей или идеологий, ни каких-то особенных чувств, кроме тех, что предлагало и приказывало ему иметь государство. Нет нужды говорить о том, что писатели и артисты уже сами по себе являются подлинными врагами войны и насилия; вполне понятно и то, что насилие и агрессии, оправданные справедливостью и моралью, исходят от правителей и политиков. Что же до критики Общества и Государства, то она должна быть «положительной» и цензором разрешенной.
На этом съезде «избранных» против цензуры не прозвучало ни слова. От России и других стран Востока исходило лишь вполне очевидное намерение— заковать, запретить какую бы то ни было свободу мысли, любой вопрос, затрагивающий социальное, политическое и экономическое устройство. Политики, бездарные и ни к чему не пригодные, считали себя, однако, единственными, кто способен думать за других. И было это вполне определенно заговором, чтобы заставить шагать дружно и в ногу всю интеллигенцию.
Самым же неприятным было то, что генеральному директору ЮНЕСКО хотелось, по всей видимости, склонить чашу весов на советскую сторону. Я уже наблюдал определенную попытку подрыва, которую предпринимали в ЮНЕСКО коммунисты и симпатизирующие им. Некоторые чиновники международного театрального института в ту пору начинали выступать и бурно протестовать против действий определенных стран, например Португалии, которые отказали в выездных визах направлявшимся на конгресс писателям и артистам оппозиции. Эти протесты были бы вполне нормальными, если бы защищали обе стороны.
К несчастью, звучали они только в одном ключе. Никто не протестовал против ущемления свобод интеллигенции стран Востока, тех, кто и самого паспорта не имел, а то и вообще отбывал срок в заключении.
В общем, вполне очевидно, что организация ЮНЕСКО прогнила вся, до основания. Ведь, по существу, в состав делегаций, постоянных или временных, входят исключительно надежные люди, официальные лица, представляющие культурную политику государств, верные слуги. На самом деле идеальным было бы обеспечить на этих совещаниях значительное представительство оппозиции режимам, находящимся у власти. И я считаю, что это восстановило бы равновесие оппозиции с правительством, непременное для подлинного прогресса культуры. Сейчас это возможно лишь во Франции, в Швейцарии, в Англии — в странах, открытых для серьезных дебатов, к которым они сами стремятся и которых не боятся. Французские и американские делегаты зачастую бывают даже открыто враждебны к своим правительствам.
Под покровом идеалов морали, братства, служения обществу и т. п., решений, предложенных представителями стран с авторитарным режимом, скрывались в действительности только запреты и еще раз запреты.
К событиям 68-го года я отнесся без особого энтузиазма. Как можно быть за или против, если тенденции и мотивы всего этого многоликого и беспорядочного волнения были столь многочисленны, разнородны и часто очень противоречивы. Запомнил я лишь одну фразу, которую поддерживал и считал действительно прекрасной и очень выразительной: «Запрещать — запрещено». Конечно же, нет обществ без запретов, и все-таки нужно, чтобы запретов было как можно меньше.
На приеме, который устроили в парке посольства Франции, в Хельсинки, мне удалось обменяться несколькими словами с одним из главных французских руководителей в ЮНЕСКО. Я напомнил ему, что среди главных запретов, которые хотели наложить социалистические государства, был и такой: артисты и писатели должны быть патриотами и не должны критиковать свою страну.
Жуткий национализм! Я заметил своему собеседнику, что, если бы подобный запрет был установлен во Франции, по меньшей мере половина французских пи-сателей угодила бы в тюрьму.
То, что можно сказать о ЮНЕСКО, всего лишь несколько лет назад можно было сказать и о ПЕН-клубе, который отфутболивал всех эмигрантов, всех противников режимов и не принимал уже никого, кроме чиновников и официальных писателей этих режимов. И лишь совсем недавно, это нужно признать, с тех пор как президентом его стал Пьер Эмманюэль[105], организация пытается защищать свободу культуры.
Президент, предшествовавший Пьеру Эмманюэлю в ПЕН-клубе, был занят исключительно реверансами и отвешивал поклоны как великим, так и поменьше и даже совсем маленьким сбирам и чиновникам коллективистских государств. В 1963 году в Реймсе, на съезде членов ПЕН-клуба писателей, которые не находились под защитой своих государств, сослали на задние ряды зала, где съезд проходил, и они не осмеливались или не имели права взять слово. По сути, люди из ПЕН-клуба давали слово лишь тем, кто отказывал в нем другим.
Я был единственным, кто вступился за ущемляемых, и сделал это, увы, неудачно, ибо оратор я неважный. Меня все же поблагодарили. Должен ли я думать, что западные представители из Международного института театра, из Международной ассоциации переводчиков, из ЮНЕСКО, от которого, впрочем, зависели и те, другие организации, должен ли думать я, что все эти ужимки и реверансы были дипломатическими попытками завербовать меня?
Я возвращаюсь к нашей проблеме, которая заключается главным образом в следующем: куда они лезут,
во что вмешиваются все эти министры, все эти чиновники, все эти узурпаторы культуры? Во что вмешиваются педагоги из ЮНЕСКО, многие из которых— руководители по призванию и дилетанты в интеллектуальной жизни. Есть, конечно, в этих организациях и творческие люди, и настоящие мастера, но они лишь на вторых ролях.
Я видел и слышал их в 72-м году в Хельсинки: ничего сами по себе не представляя, они из кожи вон лезли, представляя своих политических хозяев и тиранию под личиной морали и разных идеологий.
Жак Дюамель приехал лишь к концу съезда. Он дал мне понять, что игра опасна, что никаких иных возможностей в данный момент не существует, что заключить можно разве что чудовищное пари и что, если разум силен, ничто не потеряно. Но кто же будут представители этого разума, интеллектуального контроля, критики, правил? Среди этих чиновников, робких и боязливых, таких не было. Один лишь лорд, британский министр искусств, энергично и с великолепным упорством противостоял всем выпадам против культуры; выпадам, в которых воедино сплетались глупость и злая воля, что и демонстрировали официальные лица с Востока, коим не осмеливались перечить функционеры из ЮНЕСКО, одни —чувствуя себя виноватыми, другие —уже продавшись, третьи — будучи слепыми.
Именно это и было самым тревожным: искусство не было представлено подлинными артистами, литература— писателями, философия—философами. Они же все не сомневались и не сомневаются, что им грозила и продолжает грозить величайшая опасность—их смерть. Или их молчание, что одно и то же.
Чиновники от культуры выказывают наглую и идиотскую уверенность в том, что артисты—это дети и что их нужно воспитывать и учить тому, как и что они должны говорить. Я бы хотел, чтобы все услышали мой крик: писатели, артисты, ученые, люди свободного духа всех стран, соединяйтесь! Но увы! Тот, кто в веке минувшем бросил призыв, который я перефразирую, и есть самый первый и самый большой виновник угнетенного и рабского состояния интеллекта и воображения в сегодняшнем мире.
Что же делать? Может быть, нужно взорвать международные организации культуры и министерства по делам культуры всех стран? Но не сами ли мы против воли своей служили им и угождали? Можно ли что-нибудь сделать?
Наверное, можно. И да позволят мне быть утопистом.
В надеждах моих ЮНЕСКО уже не будет давать директив, философских, литературных и прочих. ЮНЕСКО должна будет просто бороться с неграмотностью, помогать строить школы, растить учителей и преподавателей и пропагандировать все, что является культурой. Но безо всякого права выбора. Или по крайней мере ориентируясь исключительно на качество интеллектуальное, художественное, научное—тех произведений, которые будет публиковать. Это не так уж и сложно. Достаточно минимального критического осмысления, чтобы, к примеру, вычеркнуть из списка романы Делли[106].
ЮНЕСКО должна будет распространять как труды Маркса и марксистов, так и Библию и другие религиозные произведения. Как Ромена Роллана, так и Гомера, как Арагона или Поля Элюара, так и Солженицына, Мандельштама и Пастернака, как Борхеса, Кафку, Беккета и других, так и Мишо[107], и Бодлера. Как Нормана Мейлера или Шолохова, так и Сартра.
Моему интеллекту более привычна литература, нежели какие-то иные произведения умственного труда. В любом случае заботой пропагандистов культуры должна быть духовная свобода. Но если я выделяю литературу, на то есть своя причина. Был период, когда я уже просто не знал, зачем нужна литература и нужно ли продолжать ею заниматься.
Сегодня я верю в то, что она необходима. Так считает и большинство научных работников определенного уровня. Они чувствуют, что она влечет их, они ощущают потребность читать романы или эссе, ходить в театры, на концерты, жить в окружении картин. Литература помогает инженерам и политикам не превратиться в невежественных и грубых хамов. И сделать это может только опыт «пережитого». Жизненный опыт, знания человека и его душа могут быть выражены только через литературу, искусство, поэзию, музыку. Литература не позволяет людям быть равнодушными к другим людям.
Сколько политиков в мире, правящих империями и нациями, жаждет с помощью литературы продлить свою власть, сколько среди них видящих в литературе лишь орудие, которое им нужно закабалить и заставить служить! Политики, презирающие литературу, одержимы лишь безумством власти, паранойей. Любой политический деятель, если он не гуманист, не очеловечен искусством и литературой, должен быть устранен. Я должен сказать, что во Франции положение несколько получше. У нас есть и были главы государства, министры, которые знали греческий и латынь, были и сами писателями или, уж во всяком случае, весьма тонкими знатоками литературы.
В этом есть и опасность: литератор или артист, ставший министром,— будет ли он еще и министром, любящим искусство? Как говорили когда-то: социалист министр—уже не министр-социалист. И в чем же будет состоять долг министра по делам культуры? Ему нужно быть меценатом во всех видах искусства, гарантом интеллектуальной свободы, человеком, который, придя из какой-то партии, уже не будет привержен только своей партии. Ему, безусловно, придется, несмотря ни на что, соблюдать определенный порядок. Но только тот порядок, какой соблюдал в своем саду поэт Жан Тортель[108], как он мне объяснял. Травы, растения имеют тенденцию занимать жизненное пространство других, душить их и убивать. Жан Тортель в своем саду защищал только те травы и растения, которым грозила опасность: развиваться в ущерб другим—этот инстинктивный и глубокий биологический империализм наблюдается и у растений, и у животных, и у человека, и у целых наций.
Министр по делам культуры должен преследовать только одну цель: защищать свободу духа, помогать рождению самых разных явлений в культурной жизни, препятствовать тому, чтобы одни пожирали других. В общем, помогать всем, не допускать уничтожения. Может быть, тогда он и превратит культуру в сад, в котором будут расти тысячи разных цветов?
Сколько средств во Франции выделяли и продолжают выделять врагам режима, сколько других противников власти входит в состав комиссий и комитетов по присуждению премий или каких-то других наград? Я должен также уточнить, что в настоящий момент во
Франции процент участия оппозиции наиболее высокий. Терроризм исходит от оппозиции, интеллектуальную цензуру вершит тоже она, ее вкусы отражают и мода, и литературная жизнь, так что опасность у нас существует скорее именно с этой стороны. Даже сама власть этим напугана.
Восстановить равновесие между противоборствующими движениями — вещь совершенно необходимая. Слышен должен быть каждый голос. И ничей голос не должен заглушать другие. Ставка здесь слишком высокая, а арбитраж почти невозможен. Как избавиться от страха перед терроризмом оппозиции? И как защитить тех, кто борется с оппозицией, да так, чтобы тебе не наклеили при этом ярлык махрового реакционера? И еще, как помешать консерватизму быть агрессивным и опасным, если он почувствует поддержку?
Министерство культуры должно быть министерством, которое возьмет под защиту всех людей, всех тех, кто окажется под угрозой с любой стороны. Без руководства, без советов и без предложений. Может быть даже, министерства культуры вообще не должно быть, а его бы заменило министерство снабжения, которое просто будет выдавать чернила и бумагу писателям, холсты и кисти — художникам, пленку— кинематографистам, а инструменты — музыкантам.
Какое бы великое дело свершилось, если бы была создана анти-ЮНЕСКО, состоящая из китайских противников Мао, русских противников Брежнева, американских— Никсона, алжирских — Бумедьена, этого супернационалиста! Все это очень утопично. Но я не могу не мечтать о такой утопии.
Когда я слышу, как высокомерно рассуждают о культуре все эти государственные мужи, политики, дипломаты с их набитыми делами папками, мне хочется вынуть свой револьвер.
Ибо куда они лезут, все эти директора ЮНЕСКО, во что вмешиваются эти политики и министры по делам культуры? Дела культуры—совсем не их дело.
«Фигаро литерер»
3 августа 1974 г.
ВСЯ КУЛЬТУРА СОЗДАВАЛАСЬ ВРАГАМИ КУЛЬТУРЫ
Ответ на интервью Мориса Дрюона, министра культуры
Заявление Мориса Дрюона, нового министра по делам культуры, будет вызывать и уже вызывает многочисленные и бурные отклики. И эти отклики будут тем более бурными, что заявления Мориса Дрюона беспочвенны. Они и в самом деле кажутся мне абсолютно недейственными. В таком либеральном государстве, как наше, авторитарность значения не имеет. Процесс исторический, социальный, политический, культурный идет своим ходом, и в один миг дать контрпар в котле невозможно. О том, переживает ли Запад обесценивание ценностей, кризис или упадок, трубят уже немало времени. Проблему эту можно было бы обсуждать бесконечно. С каких же пор начинается этот упадок? Многие философы-культурологи, религиозные деятели или метафизики ведут отсчет заката с конца средневековья — начала Ренессанса, то есть с того момента, когда гуманизм начал секуляризироваться и подменять собой сакральность. Исходным пунктом декаданса можно считать даже первородный грех, рассматривая при этом всю историю человечества как сплошное заблуждение и отрешенность от Бога и провидения. Один из крупнейших авторов нашей эпохи, Кафка, был бы, думается, того же мнения. Но пытаться найти традиционную чистоту в веке XIX — это кажется мне скорее странным. Разве Бодлер не был уже декадентом? И разве его не обвиняли, как и Флобера, и Золя, в том, что он возводит в «апологию деградацию человеческой личности»; а Бальзак, и даже Виктор Гюго, и сколько еще других — разве не были они врагами своего общества? Есть ли хотя бы один крупный писатель, который не был бы врагом или по меньшей мере критиком своего общества? Тот же Рембо, анархист, какой образ Франции давал он нам? Еще более беспощадный к Франции, чем Ницше к Германии, разве не желал он, чтобы страна его была раздавлена сапогом немецкого солдата в 1870 году? И Верлен считал, что современная ему
Франция подобна Римской империи в пору ее декаданса. Испытывая отвращение к своему времени, он и с собою покончил из отвращения; а Жерар де Нерваль[109] — разве не уповал он на возвращение язычества, отвергая не только свое время, но и всю историю с античных времен и христианскую цивилизацию, а значит, и Францию тоже?
Примеров великое множество. Произведения и имена сокрушителей своего общества, своей страны, человека идут сплошным потоком. Ожье и Мирбо, Лотреамон[110] и Жарри были не кем иным, как сокрушителями. Часто власть на них ополчалась, и процессы против них широко известны. Сегодня нет уже даже процессов. Значит ли это, что мы слишком свободны? Но во всей этой критике—социальной либо метафизической — всегда присутствовало, осознанное или нет, стремление к чему-то большему, нежели человеческое,—к абсолютному. Человеческое же изобличалось и бичевалось. Великий либерализм, именно он, и позволил существовать критике и оппозиции. Вся культура делалась врагами культуры. Вся история—это сражение против истории, и в этом ее парадокс и ее истина.
Морис Дрюон в принципе прав, протестуя против «апологии человеческой деградации», которую выражают «так называемые художественные» произведения. В принципе, говорю я, это хорошо. На деле же это утверждение опасно. Ибо может ли Морис Дрюон считать себя непогрешимым судьей того, что является художественным или им не является? Все новые формы искусства поначалу казались антихудожественными, и многие литераторы из самых крупных стремились создать и думали, что создают антилитературу, желая за пределами литературы достичь истины более глубокой, подняться до которой бессильны были академические штампы. Вся хорошая литература антилитературна; она становится литературной лишь с того момента, когда начинает себя исчерпывать, когда новый стиль стареет, а язык требует обновления. С этого момента другая антилитература, новое антиискусство будут восстанавливать для нас искусство и литературу. Гитлер тоже был против «апологии человеческой деградации» и поэтому заставлял сжигать картины Сутина и Пикассо. Нацизм как раз и являлся самой чудовищной попыткой убийства, унижения, деградации, дегуманизации людей. Для Сталина и его последователей, вчерашних и нынешних, шедевры модернистского искусства были и есть лишь выражение «капиталистического и буржуазного декаданса». Чем же они были заменены? Академической репой и литературой, которая возвращалась к исконно буржуазным образцам и стилю того же самого XIX века. В маоистском Китае долгие годы была запрещена публикация книг.
О таком ли фашизме справа или слева мечтает Морис Дрюон? Я так не думаю и не буду оскорблять Мориса Дрюона сравнением с теми, кого только что называл. Однако же, чудовище Фурцева, министр культуры СССР, тоже претендует на то, что она за свободу само-выражения, в то время как сегодня элиту русской души бросают в тюрьмы, отправляют на принудительные работы или в психиатрические лечебницы.
При этом я сам хотел бы надеяться на демарксизацию западной культуры. Мы хорошо знаем, что марксистская культура—это культура нетерпимая, управляемая, ограниченная; такую нетерпимость общество буржуазное навязать ни в коей мере не в состоянии.
С 1930 по 1940 год выдающиеся мыслители: Маритэн, Бердяев, Дени де Ружмон, Эмманюэль Мунье, Габриэль Марсель —пытались создать немарксист-скую левую партию. Единственную левую, которая могла бы быть либеральной. Конечно же, нужно признать, что сегодня существует цензура оппозиции, цензура почти столь же фанатичная и антилиберальная, что и та, к которой принуждают режимы тоталитарных государств. Для интеллектуальной жизни западная оппозиция гораздо опаснее самой власти. Ее характеризует нетерпимость, а большинство леваков уповают на установление тирании, диктатуры в культуре. Примитивные свежеиспеченные марксисты, начитавшиеся трудов Маркса и игнорирующие историю последних пятидесяти-шестидесяти лет, надеются еще на установление «диктатуры пролетариата», штамп хорошо известный, который привел к самому страшному обуржуазиванию и который на самом деле является, по выражению выдающегося философа Сартра, диктатурой «над пролетариатом».
Глядя на «парижскую интеллигенцию», теоретиков, критиков, журналистов, часть которых были правыми,
когда накануне последней войны быть правым считалось хорошим тоном и безопасно, как сегодня считается хорошим тоном и модным и так же безопасно быть левым; наблюдая, как они вводят карантин, исключают, оскорбляют, не обсуждают и отказываются принимать во внимание аргументы и идеи тех, кто с ними не согласен, видя все это, демон, которого я от себя гоню, так и склоняет меня возжелать, чтобы западная администрация по делам культуры имела побольше власти. Мне бы хотелось порой, чтобы люди эти, такие изнеженные, такие обидчивые, такие свирепые, причем когда их подавляют не физически, а противостоят им теоретически, в переносном смысле, узнали, что такое настоящие подавления и репрессии, о которых они говорят и которых здесь не существует. Избалованные дети, частенько из богатых, что фанфаронят и рисуются в литературных салонах с бокалом в руке,—хотел бы я увидеть их проходящими школу истинного подавления. Позволили ли бы они себе на Кубе либо в Москве, или скорее позволила ли бы им цензура восстать, сказать хоть единое слово против одного только слова власти?
Есть святые и герои в литературе и в культуре, есть просто герои. Но не у нас. Хотел бы я увидеть, как наши, доморощенные, будут бороться против цензуры и подавления. Хотел бы я увидеть, как они будут писать в несчастье и опасности, с угрозой для своей жизни и своей свободы. Они бы отреклись от искусства, ниспровергли культуру, развенчали идею свободы; сейчас же они занимаются лишь бесплодными литературными упражнениями, безопасной полемикой, бесславными демонстрациями, которые создают им славу.
Да, иногда я хочу, чтобы появился французский, может быть, и парижский Солженицын. К несчастью или к счастью, этому у нас не бывать. И, признаюсь, я не желаю, несмотря ни на что, чтобы у власти оказались фашисты с того края или с другого.
Я хотел бы закончить, напомнив следующее: министры V Республики дали дотацию, и по праву, Жану Вилару, своему идеологическому противнику, в то время как авиньонские бунтари плюнули в лицо нашему крупнейшему театральному деятелю[111], омрачая последние его дни и, может быть, ускоряя его кончину.