Аркадий Ипполитов Нора

Аркадий Ипполитов

Нора

Поэма о евроремонте

Для того чтобы посетить Нору Клеммель, надо собраться с духом. Нора, несмотря ни на что, обаятельна, умна, остра, но при всем при этом она чудовищна, как только может быть чудовищна богемная девушка в возрасте графини Ростовой. Она пишет очень приличные композиции с ардекошными юношами и девушками в духе Тамары де Лемпицка и фильма «Строгий юноша», весьма декоративные и в меру эротичные. Они как бы иронизируют над тем, что в них восхищает, и в то же время иронизируют над иронией, к которой приходится прибегать, чтобы вас не поймали на восхищении тем, над чем положено иронизировать всем приличным людям, читавшим Сьюзен Зонтаг, и читавшим ее не просто так, для галочки, а весьма вдумчиво, и поэтому воспринимающих иронию Зонтаг весьма иронично, и так до бесконечности, я уже сам запутался, - в общем, картины Норы очень даже ничего. Меценаты из новых любят украшать ими свои интерьеры. Нора при этом большой мастер находить модели обоего пола для своих произведений, так что ее мастерская просто кишит весьма соблазнительными девушками и юношами, готовыми для искусства на многое, хотя и не всегда на все - это уж как получится, зависит от тебя самого и тех аргументов, которыми ты искусство можешь подкрепить. Принадлежа к типу тех еврейских красавиц, которым счастливо удалось не растолстеть, она внешне слегка освободилась от возраста, хотя внутренне все же осталась у него в плену. Богемные девушки в пятьдесят или уже окончательно доводят свой вамп до состояния вампуки, или украшают себя школьными бантами, а Нора совмещала весьма художественно обе крайности, что придавало ей выразительности, поэтому на юношей и девушек она действовала безотказно. Когда она находила время их рисовать, для меня остается загадкой, я всегда заставал их за весьма однообразным занятием: Нора вещала и острила, а они млели. Потом все постепенно напивались до полного бесчувствия, что столь же соблазнительно, сколь и утомительно, поэтому я всегда уходил до начала самого интересного, тем более что все равно мало что запоминается, а голова болит.

Вещала Нора замечательно, и сквозь ее сумбур время от времени пробивались настоящие перлы. Мое сердце она завоевала окончательно и бесповоротно тем, что однажды, когда я как-то неуклюже оправдывался, что не занес ей одно эссе, как обещал, она мне заявила: «Ты что, думаешь, мне твое эссе нужно? Нет, мне просто твоя задница нравится». Лучшего комплимента моему литературному таланту я не слышал никогда в жизни. Вообще, ее суждения всегда отличались крайней разумностью, подчеркнутой острой приправой ахинеи; так, про одного доморощенного Барта она сказала: он так долго шлифовал свои мозги, что стер их до основания, - замечание невероятной точности. Но еще большая верность чувствовалась в ее подлинном восхищении моим творчеством, хотя я уверен, что она никогда не прочла более двух страниц моих писаний. «Чтобы не отвлекаться от жизни», как она замечала, - но именно поэтому ее восхищение и остается подлинным. Я любил, люблю и буду любить Нору.

Любовь жизнь не облегчает, а усложняет. Нору я готов любить раз в три месяца, не чаще. Собравшись с силами, я решил доказать свои чувства подвигом нанесения визита, что произошло в то время в начале года, когда уже вся страна устает от обилия языческих, католических, православных и всяких других праздников и начинает скучать по будням, как раб по кнуту, проститутка по панели, Сальвадор Дали по чреву матери. Вся страна, но только не Нора.

Подловив момент завтрака, где-то около двух, я весьма четко договорился вместе отобедать и устремился к ней довольно рано, так, чтобы успеть к вменяемому времени, до обычной сходки моделей и их потребителей, - к 6 p. m., - но все равно опоздал. У нее, правда, никого не было, даже ее молодого любовника, но Нора уже успела вдеть. Программу я знаю наизусть, и если любишь, терпи, вот и терпел обычное остроумное злословие, признания в том, что до тридцати она была девственницей (если не считать рождения ребенка, оговорилась она для приличия), затем жалобы на творческий застой, слезы по поводу того, что все ее потребляют (чистая правда, кстати), требование, чтобы я сказал, что она хорошо выглядит, я сказал, что мне, трудно что ли, дикий смех и блистательно сальный рассказ про ее новый роман с драгдилером. Одно только меня смущает, поведала мне Нора, его год рождения - 1989-й.

Этот год ее смущал отнюдь не тем, что если бы они со своей дочерью поднапряглись и родили обе чуть раньше своего совершеннолетия, он мог бы вполне стать ее внуком, но тем, что он Змея по году рождения, как ее муж и молодой любовник. Не слишком ли много гадов в одном доме, как ты думаешь?… Они же меня зажалят…

Этого драгдилера я видел четыре месяца назад, и называть его надо скорее Драгдилером, так как это не определение профессии, а ласковое прозвище. Нора познакомилась с ним в сортире ночного клуба, притащила рисовать, и я как раз застал сложный момент юношеской жизни на распутье: его в одно и то же время обрабатывали и Нора, и ее друг, хозяин ресторана, предлагавший юноше работу официанта. Он был заинтересован и в том, и в другом предложении и похож на нежного волчонка, еще ни разу в жизни не линявшего. Нежного, но голодного, впервые вышедшего на охоту.

- Не давай ему, пока он тебя главным менеджером не сделает, - Нора ободряюще хлопнула волчонка по заднице, разрешив его сомнения, так как он понял, что ласковому теленку двух маток сосать не возбраняется. Чело его разгладилось, и он устремился вперед - как я теперь узнал, весьма результативно. Работу тоже получил.

Романтика Нору успокоила, она подкрасила губы и вывела меня поужинать в соседний китайский ресторан. Несмотря на мои вялые протесты, заплатила, заставив меня испытать приятное чувство пожилого жиголо по вызову «все, кроме секса», и, поковырявшись в утке, совсем пришла в себя, приободрилась, и уже новые радости ждали нас - ей позвонил некий американский коллекционер, «с которым я обязательно должна тебя познакомить». Отказаться не было никакой возможности, я это прекрасно понимал: во-первых, он няма, у него полно юношей, во-вторых, он меня покупает, мне нужно с тобой появиться, в-третьих, у него роскошная квартира и отличная мебель, ты же любишь мебель. Уговорить меня было не так уж и сложно, рассказы про американца были очень смачными, а с Нориной энергией я один явно бы не сладил, и страшно интересно посмотреть на новое поколение молодежи, в ночные клубы по лености и ветхости я уже давно не хожу, а жизнь проходит, да уже и прошла, или еще нет? Или прошла?

На лестнице дома Адамини, вполне благоустроенной - а я помню ее обоссанной, а она помнит меня молодым, когда я старательно изучал русскую неоклассику осьмнадцатого века, - нас встретили сразу четыре бугая, выставленные, видно, курить на площадку. Я даже в них не успел всмотреться, но не потому, что глаза забегали, а как-то резко меня поразило, что на площадке, у окна, стоял диван из карельской березы, обитый светло-оливковым плюшем. Поразительна была именно светлость оттенка обивки и то, что молодые люди, несмотря на наличие дивана, сидели на ступенях, встав при нашем появлении и чинно пожав мне руку. Пролетом выше уже ждал любезный хозяин, спортивный сорокапятилетний американец, весь в гуччи, милый, насколько может быть мил владелец одного из самых дорогих и самых уродливых видов в Петербурге, вида на Спас-на-Крови. Впрочем, виден был и восхитительный Конюшенный двор Стасова, и, если исхитриться, даже Михайловский замок, и квартира была такая же, смесь карельской березы и продукции итальянского «Домуса», нечто во вкусе русского AD, с отличной копией «Смерти Клеопатры» Гвидо Рени в спальне, куда меня, конечно же, повели (дань американского чувства приличия русскому гостеприимству).

И большой коллекцией Нориных работ. В квартире сидела секретарша американца, полная очкастая русская дама лет тридцати пяти, все время улыбавшаяся и очень милая, чья нелепая фигура придавала всему содому что-то уж совсем феерическое. Нора бросилась с ней обниматься, потребовала шампанского, появились и «Советское», и «Моэт», мы с американцем пили пиво, и, к моему удивлению, из четырех парней появился только один, остальные растворились, видно, просто приходили другана проведать.

Здравствуй, племя младое, незнакомое, - я с жадностью вглядывался в юношу и ничего не мог понять. Не хулиган, не бл*дь, не шпана и не приличный мальчик, не менеджер, не балетный, не студент, не парикмахер, не мужественный, не женственный, удивительно нормальный до анормальности и совершенно без признаков социума, даже без малейшего признака асоциальности. Родился в 1989-м, при Советском Союзе жил два года. Изъясняется на грубом, но внятном английском и на таком же грубом, но внятном русском. Нора ласково называла его воришкой, на что парень реагировал с полнейшим безразличием, так же как и на все остальное. Нору же прорвало, бокал, еще бокал, один разбила случайно, несла смешную непристойную околесицу, которую не понимали ни мальчик, ни американец, блистала, как могла, и все было немного тошнотворно, ведь понятно же, что в своей Америке ни за какие деньги не получить этому пригучченному парню Синди Шерман, а моя Нора ничем Синди не хуже, а может, и лучше, уж душевнее во всяком случае, а вот должна сидеть здесь, хлебать «Моэт» и закусывать его копченой колбасой, выставленной американцем согласно ему только ведомому русскому обычаю, такого изыска даже в AD не найдешь.

Я корчил из себя доброжелательного, но стороннего наблюдателя, а американец был даже и обаятелен, и когда Нора прошлась насчет любви юноши к «Ласковому маю», он вдруг внутренне расцвел и поведал специально мне историю о том, как на одном огромном party в Акапулько его паша-слава неожиданно подошел к микрофону караоке и заказал песню «Белые розы» «для моего американского друга», и спел ее, и никто ничего не понял, и все зааплодировали, и во время рассказа он весь светился счастьем, и наконец я понял, что приехал он сюда не только потому, что Синди дешевле и мальчики, конечно, из-за, но не только, и когда я поспешил раскланяться, то в прихожей, прощаясь, уклончиво отвечая на его предложение увидеться еще раз ничего не значащим «Обязательно увидимся», я с удовольствием поцеловал его в щеку, так как он явно хотел этого фамильярного прощания. К тому же я узнал, что мальчика свозили в Акапулько и что в Акапулько можно заказать песню «Белые розы». А мальчик тоже, конечно, из-за, но не только…

Придя домой, я как-то распереживался и позвонил в Москву, своему приятелю писателю, и долго-долго говорил ему, что все же это невыносимо, что мы так похожи на этого американца, и зачем все эти квартиры и ампир, и нет у нас в душе и за душой ничего, кроме культурного туризма, хорошо еще, что не сексуального, и уже почти все мы распродали и разбазарили, и не выход из одиночества все это, ни лемпицка, ни рукола, и как вообще можно так жить, и для чего, и что сегодня у меня был очередной опыт мартышки перед зеркалом, и что же делать, и все ушло и выхолостилось, потеряло смысл и чувство. Приятель долго-долго меня слушал, а потом повесил трубку.

Было без четверти два ночи. Я понял, что уснуть не смогу, и спустился из своей квартиры вниз, на первый этаж когда-то роскошного розового особняка в начале Невского, весьма потрепанного советской властью, и уселся в кафе под названием «Шаверма», почему-то там недавно открывшееся вместо книжного магазина между французской кондитерской и модным домом Giulia Kisselenko, пил пиво и смотрел на Зимний дворец за углом Генерального штаба, весь обсыпанный инеем, с дурацкой подсветкой, делающей его похожим на гигантскую вставную челюсть, вывернутую на асфальт, и убаюкивающей колыбельной звучало бесконечное шуршание шин. В кафе не было ни одного человека. Постепенно успокаиваясь, я почувствовал, что мне совершенно безразличны и наступающая старость, и смерть, и то, что у меня никого нет, и то, что меня нет ни у кого.

Все события и персонажи этого рассказа вымышлены, совпадения случайны.