2. Главный могильщик
2. Главный могильщик
Как это обычно бывает в истории, могильщиками режима стали совсем не те силы, которых режим опасался исходя из своего видения мира. По данным «Демографического энциклопедического словаря» (М., 1985. С. 437), к 1983 г. численность интеллигенции в СССР достигла 42 млн человек. У интеллигентов есть семьи, так что вместе их было не менее 100 млн, свыше трети населения коммунистической империи.
Уже цитировавшийся А. Н. Севастьянов справедливо заметил, что к началу перестройки интеллигенция представляла из себя ведущую общественную силу. Кремлевские мудрецы продолжали считать ее какой-то невнятной прослойкой, тогда как она по умолчанию (во всех смыслах) была классом-гегемоном.
Стало настойчиво возвращаться уничтоженное и, казалось бы, забытое. Оно прикрывалось второстепенным – резко вернувшимися в начале 60-х обручальными кольцами, модой на старые имена, на городской (он же мещанский) романс, настойчивым интересом к Серебряному веку. Появилась и масса подпольных стилизаций типа «Москвы златоглавой» и «Поручика Голицына». После полувека открещиваний и утаиваний люди вдруг стали кичиться дворянскими предками, нередко попросту придумывая их. Даже в идеологически выдержанных советских фильмах красные стали выглядеть мордоворотами, а белые – красавцами. Так выражала себя тоска по сказочному времени.
Доказательства того, что это время не было выдумкой, имелись в миллионах семей – фотографии на твердом паспарту: приличные люди, не чета потомкам – вицмундиры, пенсне. Или мягкие шляпы и перчатки. А то даже цилиндры и стоячие воротнички. Дамы были затянуты в корсеты и щеголяли страусовыми перьями. Даже мастеровые и крестьяне, снятые в ателье, выглядели молодцевато, их начищенные сапоги сияли, часы были выставлены напоказ. Бравые усатые мастеровые и телеграфисты, паровозные машинисты и конторщики, курсистки и сестры милосердия – ото всех исходил явный положительный заряд, по контрасту с гнетущей аурой, окружавшей людей на фотографиях 30-х и 40-х г.
А тут подоспели и многие социальные перемены. Массовое жилищное строительство, начатое еще Хрущевым, позволило миллионам людей покончить с проклятием безынтимного существования коммуналок, впервые познать счастье уединения. Великое изобретение, магнитофон, давало возможность слушать за закрытыми дверями запретных исполнителей, и спрос на запретное рождал предложение – разумеется, в частном порядке. А уж что позволила пишущая машинка! За закрытыми дверями быстро развязывались языки – почему-то в основном на кухне.
Сколько помню эти кухонные споры, самые нетерпеливые из собеседников всегда убивались по поводу того, что СССР – это такая страна, где ничего не происходит и ничего не меняется. Но раз кто-то напомнил, что в Темные века, когда варвары уничтожили в Европе все римское и стали жить своим умом, тоже должно было казаться, что прошлое оставило лишь непонятные письмена, черепки и руины, да и они скоро исчезнут. Но античность не исчезла, она стала закваской, на которой много веков спустя взошло Возрождение. Точно так же не исчезла и Россия, ее закваска делает свое дело под корой коммунизма. Эта мысль, впервые сформулированная, поразила всех как откровение. Просвещенные слушатели тут же обрадованно вспомнили, что в Новом Завете слово «закваска» означало «учение», кто-то процитировал Послание к Галатам: «Малая закваска заквашивает все тесто», но потом все сошлись, что процесс, быть может, и идет, но безумно медленно, и результатов нам не увидеть. Однако биохимик, на счастье оказавшийся в компании, сказал, что заквашивание, сбраживание, ферментация – процессы на шкале времени не линейные. Если для приготовления закваски требуется условно час, то по прошествии 50 минут ее готовность не достигает даже одной четверти. Процесс, бурно ускоряясь, завершается за оставшиеся десять минут. Но чтобы это произошло, абсолютно необходимы предшествующие пятьдесят. Годы перестройки стали для России завершающими десятью минутами.
Подобно тому, как фрески, многократно замазанные побелкой, проступали в храмах, превращенных в склады и гаражи, так и былая Россия просвечивала буквально во всем – в нашей недисциплинированности и анархизме, старых и новых песнях, романсах и цыганщине, в неистребимой привычке к дачной жизни, долгих застольях и застольных спорах, обычае давать взаймы без расписки, в любви к чтению, доверчивости (Кашпировскому внимала вся страна), в важной многозначительности толстых журналов, в отношении к детям (мы их не перестаем воспитывать никогда), в тоске, которую у нас вызывают формализованные процедуры, и нашей готовности избежать их с помощью взятки, в малой бережливости, пониженной мстительности, тяге к приметам и суевериям, в отвращении к сотрудничеству с правоохранительными органами, свойстве загореться новой идеей и быстро остыть, в пословицах и поговорках, обожании анекдотов, твердом расчете на авось, в родственности, пожизненных дружбах, взаимовыручке, в многопоколенных семьях с непременными бабушками – порой даже когда есть возможность разъехаться. Конечно, все это больше не окрашивалось верой, мы были безбожными дачниками и безбожными заимодавцами. Семьдесят советских лет добавили немало люмпенского, лагерного, коммунального, а еще больше бытового хамства и глухоты к пошлости, но все это, как показывает опыт, изживаемо.
Когда эмигранты первой волны пытались представить себе встречу с родиной, люди скептические находили их представления наивными: «Нет в России даже дорогих могил, / Может быть, и были – только я забыл. / Нету Петербурга, Киева, Москвы, – /Может быть, и были, да забыл, увы. /Ни границ не знаю, ни морей, ни рек, / Знаю – там остался русский человек. / Русский он по сердцу, русский по уму, / Если я с ним встречусь, я его пойму» (Георгий Иванов). Однако поэт, как это часто бывает с поэтами, оказался прав. Внешне малоузнаваемый, подсоветский русский человек остался тем же по сердцу и по уму.
В интеллигентской среде достаточно рано стало признаком умственной ограниченности не высмеивать все советское – даже то положительное, что, без сомнения, имелось в СССР в науке, производстве, социальной сфере, образовании: уж слишком тесно все это переплеталось с советскими несуразностями и фальшью. Никто никогда особенно не верил официозу, а к 80-м неверие стало тотальным. Даже вполне правдивые утверждения советской пропаганды воспринимались как обычное вранье. Интеллигенция сквозь глушилки пыталась уловить, о чем говорит радио «Свобода», и беззаветно верила уловленному, члены КПСС рассказывали «антисоветские» анекдоты. В узких (а на самом деле широчайших) кругах на подобные настроения сложилась мода, а мода – это сила, противостоять которой невозможно.
Наружу фрондерские настроения почти не выплескивались, их продолжала сковывать инерция страха. Упиваясь своей принадлежностью к тонкому слою прозорливцев, интеллигент был уверен, что общество остается косным, высовываться бессмысленно, лбом стену не прошибешь.
Но даже отсутствие пассионарности в этой среде не отменяло простую истину: то, что советская власть обрыдла важнейшей и самой активной части общества, с неизбежностью обрекало эту власть на гибель, вопрос лишь – как скоро и по какому сценарию. Любой из этих сценариев мог стать смертельно опасным для страны и для человечества в целом. Реализовавшийся в жизни оказался щадящим. Частичное объяснение этой удачи состоит в том, что плохо знавший объект своего управления Горбачев в стремлении усовершенствовать социализм решил опереться в первую очередь на интеллигенцию.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.