IV. ODI PROFANUM VULGUS

IV. ODI PROFANUM VULGUS

Когда теперь перечитываешь все десять томов стихотворений Бальмонта, так ясна их связь с пережитым. С эпохой, со всей тревожной, бесстрашно рвавшейся еще недавно к свету и благу русской общественностью. Бальмонт — поэт нашей современности, и каждое его увлечение, каждая мечта или причуда мысли, все в нем дышит теми же самыми грезами, какие рождались и искрились в сердцах его современников.

В последний юбилей смерти Некрасова в Новом пути появилась статья Бальмонта в его славу. Тут впервые было сказано, как близок Некрасов поэтам «новых веяний», и тем самым эти неисправимые поэты-западники, внесшие в русскую поэзию такие мотивы, что считались ей чуждыми: символизм, изысканность и изощренность формы, упоение красотой речи и природы, красками, звуками и линиями, эти опрокидыватели самых заветных ценностей, вводились в русло русской поэзии. Многое переменилось с тех пор; одни друзья Бальмонта, как главный и самый сильный его сподвижник Валерий Брюсов, обратились к «прекрасной ясности» Пушкина, другие, как Вячеслав Иванов, щеголяющий славянизмами и трудной образностью эллинской мифологии, как будто зовут и еще назад, к напрасно забытой торжественной и тяжелой, но прекрасной в своих словообразованиях поэзии XVIII века; но основная струя, все эти три более молодых поэта, каждый по-своему: Александр Блок, Андрей Белый, Сергей Городецкий — разве они не некрасовцы? Городские, обыденные, любящие речь живую, речь пригородов, речь, уснащенную совсем новыми словами, лишь вчера возникшими, они своим творчеством уже воочию доказали, что прерванное непонимание чисто формальной стороны творчества Некрасова, его влияние должно было когда-нибудь сказаться вновь. Перестали даже поэтически одаренные русские люди понимать «музу мести и печали» в ее великолепной художественной правде и красоте. Надо было настать, наконец, тоже замолченному обаянию Тютчева и Фета, чтобы возродился их великий современник, несравненно больший, чем они, мастер стихотворной звучности. Завершен был круг, как это всегда бывает в искусстве, кольцеобразным движением вперед русской поэзии. Даже те, кто вовсе не склонны к историко-литературным выкладкам, смутно чувствуют в Бальмонте ласковую грусть Некрасова.

Однако даже до сих пор Бальмонт — «проклятый поэт», и знает он отверженность и одиночество. Он говорит о себе в «Будем как солнце»:

Я шел один пустынями, и шел во тьме лесов,

И всюду слышал возгласы мятежных голосов.

И думал я, и проклял я бездушие морей,

И к людям шел, и прочь от них в простор бежал скорей.

Где люди — там поруганы виденья высших грез;

Там — тление, скрипение назойливых колес.

Оттого любил поэт обращаться к ветру с приветом:

Ветер, о, ветер, как я — одинокий.

Да и может ли поэт не быть одиноким? Где угнаться за ним и как может ему быть по себе среди людей? Не у них, а у стихий учится он жить и чувствовать:

Я спросил у свободного Ветра:

Что мне сделать, чтоб быть молодым.

Мне ответил играющий Ветер:

«Будь воздушным, как ветер, как дым».

Я спросил у могучего Моря:

В чем великий завет бытия?

Мне ответило звучное Море:

«Будь всегда полнозвучным, как я».

Я спросил у высокого Солнца:

Как мне вспыхнуть светлее зари.

Ничего не ответило Солнце,

Но душа услыхала: «Гори!»

Не сохранять вечно молодость, не быть полнозвучным, не «гореть» солнечным сиянием, увы, удел людей. Поэт для них всегда отверженный, и нет такой гуманности, что удержала бы поэта от присущего ему odi profanum vulgus.

Бальмонт не сатирик, но если мы спросим себя, почему это так, что людьми «поруганы виденья высших грез», то ответ найдем в одном из весьма немногочисленных сатирических стихов Бальмонта:

ЧЕЛОВЕЧКИ

Человечек современный, низкорослый, слабосильный,

Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин,

Весь трусливый, весь двуличный, косоушный, щепетильный,

Вся душа его, душонка — точно из морщин.

Вечно должен и не должен, то — нельзя, а это — можно.

Брак законный, спрос и купля, облик сонный, гроб сердец,

Можешь карты, можешь мысли передернуть — осторожно,

Явно грабить неразумно, но — стриги овец.

Монотонный, односложный, как напевы людоеда:

Тот упорно две-три ноты тянет-тянет без конца,

Зверь несчастный, — существует от обеда до обеда, —

Чтоб поесть, жену убьет он, умертвит отца.

Этот ту же песню тянет, — только он ведь просвещенный,

Он оформит, он запишет, дверь запрет он на крючок.

Бледноумный, сыщик вольных, немочь сердца, евнух сонный, —

О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!

Такими некрасовскими стихами бичует Бальмонт жалкий и немощный род людской, неспособный к подвигам, напетым рокотом и грохотом великих стихий, красотой и яркостью полуденного солнца. Неужели же не воскликнет он: odi profanum vulgus? Как бы ни был поэт любвеобилен, готов отдать себя за «великое дело любви»:

Безумцам отдал бы я все свои тела, —

Чтоб, утомясь игрой убийственного пира,

Слепая их душа свой тайный свет зажгла —

неизменно возникнет в самых затаенных глубинах его самосознания проблема «поэта и черни», и теперь, после хохота «Веселой науки», после развенчания мещанства, станем ли мы смешивать, как делали это прежде, каждый раз, как речь шла о «Поэте и черни» Пушкина, гордость поэта с высокомерием властелинов над людской сутолокой или знати человеческой?

А презирающий чернь людскую поэт — ее жертва, ее невольник, закованный в цепи и брошенный на поругание истязателям. Хорошо знает это Бальмонт, и выбирал он себе из сонма древних и современных поэтов именно тех, кого терзали люди. Бальмонт с молодых лет облюбовал чопорную и строгую в морали, совершенную в своем мещанстве Англию. Англия?! Почему именно она? Чтобы понять это, стоит лишь вдуматься в смысл, какой таится за сопоставлением этих имен: Кристофер Марло, Шелли, Оскар Уайльд. Это имена очень английские, потому что судьба всех трех этих поэтов характерно английская. Один в эпоху королевы Елизаветы, тогда, когда в соседней Франции Рабле начертал на дверях своей Телемы: «fais ce que voldra», второй в начале XIX века на следующий день после Великой Революции, когда еще не успокоился и вдыхал немецкий романтизм, третий в наше время, — все три испытали одну и ту же судьбу, и вот эта-то судьба всех трех поэтов привлекла к себе Бальмонта; не мог он оторваться от противоречия между их гением и оценкой этого гения со стороны соотечественников.

Бальмонт сказал о себе:

Я — жизнь, я — солнце, красота,

Я время сказкой зачарую,

Я в страсти звезды создаю,

Я весь — весна, когда кого люблю,

Я — светлый бог, когда целую.

Конечно, смеялись и смеются над ним немало в ответ и читатели, и еще больше, еще злее соперники по поэтическому ремеслу. Да и как не смеяться? Но ведь поэтическое самопознание — Голгофа. Сама решимость так говорить о себе есть уже проявление той «беспощадности»; которой он от себя требовал, отдача «безумцам всех своих тел», прохождение «к блаженству» «стезей мученья». Да, думается, дивно поэту —

Вздыхать, дышать, гореть, лелеять аромат.

Но дорого заставляют люди выплачивать за эти восторги. И не по невежеству, конечно. В том-то и дело, что вовсе не о невежестве речь. Образованное общество всегда особенно жестоко к пошедшим на поэтический подвиг. Именно образованные, знающие толк в искусстве и строго блюдущие хорошие нравы замучили Марло, Шелли и Оскара Уайльда, а могли это сделать потому, что Англия свободная страна, где общественное мнение властно и никто не смеет воспрепятствовать, чтобы оно осуществило свое право судить и карать.

В поэме Шелли «Леон и Синта» есть четверостишие, которое в переводе Бальмонта звучит так:

Когда свой страх в улыбке лицемерья

Скрывают притеснители-ханжи —

Змея с Орлом тогда во мгле эфира

Встречаются — дрожат основы мира!

Всего чаще и всего сильнее дрожат основы мира именно в Англии. Змея с орлом во мгле эфира — вот образ, который мог бы служить эмблемой истории английской поэзии. Мало мы знаем об авторе переведенного Бальмонтом «Фауста». Только поэт Драйден оставил о нем стих, где сказано:

Его поэтические восторги были воздушны,

огненны, и оттого так ясны его стихи.

Он сохранил то утонченное безумие, каким

по праву должна обладать душа поэта, —

но именно это «утонченное безумие» привело к беде. Еще дошло до нас одно известие об этом поэте XVI в., и это известие — донос. Да, типичный ханжеский донос, обращающийся не к властям, а к обществу, заявляя, что Марло — безбожник и не может быть терпим ни как человек, ни тем более как поэт. И погиб Марло рано, совсем молодым человеком на дуэли, подробностей о которой мы знаем мало. Значит, еще или, вернее, уже тогда, в XVI в., английское общество научилось мучить своих поэтов, как это было с Байроном и Шелли, за жизнью которых на Женевском озере следило ревнивое любопытство ханжей; и поэты эти умерли эмигрантами, не смея вернуться на родной остров, потому что там ждала уже настоящая травля. Это внутреннее противоречие характера английского народа, создавшего нежнейших поэтов, таких, как Марло, Шелли и многие другие, и в то же время преследовавшего этих поэтов с таким рьяным упорством, прекрасно выразил Бальмонт, когда в сборнике статей «Горные вершины» рассказывал о своих лекциях в Оксфорде и о том, как не смел даже произнести этого дорогого для себя имени: Оскар Уайльд.

В Англии, писал Бальмонт, «есть нежнейшие души, каких нет ни в одной европейской стране», но в то же время «ни в одной стране нет и таких каменных лиц и каменных душ, какие с ужасом можно видеть в Англии».

Однако и в этой проблеме о «Поэте и черни», как во всех прочих, что воспевала муза Бальмонта, его собственный, наиболее присущий ему вывод оказался оптимистическим. Восстал перед ним величественный облик Гете и очаровал своим спокойствием. О, Гете, тот никогда не был «проклятым поэтом». Как река полноводная среди тучных пажитей и поемных лугов, мерно и плавно протекала жизнь Гете. «Гете, — пишет Бальмонт, — видит вселенную под разными углами и может меняться как Протей, ускользая от тех, кто не умеет спрашивать, и говоря с мудрыми как предсказатель и мудрец. И потому в будущем, когда люди вполне овладеют землей, этой зеленой планетой, данной нам для блаженства, они будут подобны не Шекспиру и не Шелли, а гармонически властному Гете». Всего более поразило Бальмонта в Гете «отличие этого великого гения от целой группы поэтов, заставляющее нас, изнервничавшихся, утонченных и утомленных своей утонченностью, периодически возвращаться к уравновешенному Гете». Зачем? А именно потому, что и в этой проблеме: odi profanum vulgus, которую старались раздуть, как лягушку, подражающую волу, все индивидуалисты, эстеты, эксцентрики и декаденты наших дней, Бальмонт хотел остаться оптимистом гуманным и преданным людям. Он говорит о Гете, что отличие его от других поэтов «заключается в том, что он — резкая противоположность коренящемуся в нас трагизму. В нем враждебное человеческой природе, вступая в междоусобную борьбу и создавая лирические грозы, всегда приводит к радуге».

Трагедия — это то, что нужно превозмочь, — вот истина, которую никто с такой силой не доказывал, завершая каждый отдельный круг своих поэтических размышлений и своих «лирических гроз», как Бальмонт. Проблема о «Поэте и черни» разрешается поэтому в одном из наиболее оптимистических стихотворений поэта, из которых я уже привел одну строку:

ЖЕЛЕЗНЫЙ ШАР

Не говори мне: Шар Земной, скажи точнее: Шар Железный,

И я навеки излечусь от боли сердца бесполезной.

Да, Шар Железный с круговым колодцем скрытого огня

И легким слоем верховым земли с полями ячменя,

С полями ржи, с лугами трав, с зелеными коврами леса,

С громадой гор, где между скал недвижных туч висит завеса,

И с этой плесенью людской, где ярче всех — кто всех старей,

Кто мозг свой жадно расцветил на счет умов других людей.

Я только должен твердо знать, что жесток этот Шар Железный.

И пусть, и пусть. Зачем же грусть? Мы с ним летим воздушной бездной.

Зачем же мягким буду я в железный, в жесткий этот век?

Я меч беру — и я плыву — до устья пышных — пышных рек.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.