Честное зерцало / Искусство и культура / Спецпроект
Честное зерцало / Искусство и культура / Спецпроект
Честное зерцало
/ Искусство и культура / Спецпроект
Андрей Дементьев — о тех, кто влез в историю на плечах Горбачева, о мессии по имени Жерар, о семейном ГУЛАГе и прозрении Глобы, о трех ребрах, сломанных в Святой земле, о манкуртах и «Собачьих яйцах», а также о клизме с граммофонными иголками, которой регулярно пользовали главреда «Юности» на Старой площади
Если попробовать составить рейтинг цитируемости отечественных деятелей культуры за последние полстолетия, одну из верхних строчек займет Андрей Дементьев. Многолетний главный редактор журнала «Юность», секретарь правления Союза писателей СССР, лауреат всевозможных премий и орденоносец, поэт и телеведущий популярных передач, корреспондент Российского телевидения на Ближнем Востоке, радиожурналист и автор песен, которые пели, поют и будут петь, еще и член Общественной палаты... А теперь еще «уважаемый юбиляр». Андрею Дементьеву восемьдесят пять! Ну кто бы мог подумать...
— Андрей Дмитриевич, как вас увидел, сразу вспомнилось восемнадцатое августа девяносто первого. Париж. Теплый вечер. И я, в ту пору собкор «Литературки» во Франции и автор «Юности», повез вас с журналисткой Анной Пугач, вашей будущей женой, на Монмартр...
— Да, чудный был вечер! Кого только мы тогда там не встретили. Даже экс-президента США Ричарда Никсона, который, как выяснилось, отправлялся в Москву. А наутро ты позвонил нам в гостиницу и сказал срывающимся голосом: «Беда-то какая! Танки в Москве...»
— Помню, первой вашей реакцией было: «Надо лететь в Москву». Но я сказал, что ситуация непредсказуема, Михаил Сергеевич арестован — по крайней мере, так сообщали парижские газеты.
— И мы поспешили в студию Радио Свобода на авеню Рапп. Да, было время! Советский посол передавал французским властям послание от руководства ГКЧП, а мы звучали без конца по всем радио- и телеканалам: «Перестройку не убьешь! Демократия все равно победит...»
— Помнится, вы буквально выкрикнули в эфир такую фразу: «Путчисты не понимают: Горбачев человек такой силы, что стоит ему только громко прикрикнуть на них, как они упадут». А вот Михаил Сергеевич не прикрикнул — ни на заговорщиков, ни на тех, кто их в «Матросскую тишину» отправил... Неужто вы так ошибались в этом человеке, которого и по сей день называете близким другом?
— Все очень сложно. Однозначно в истории ничего не определишь...
Я знаком с Горбачевым давно и близко. Всегда говорил ему в глаза все. Михаил Сергеевич всегда меня понимал. Он знал, что в развале Советского Союза есть немалая толика и его вины. Думаешь, случайны у него нынешние проблемы со здоровьем? Пять операций — одна за другой?.. Я был единственным человеком, который вместе с Горбачевым встречал в аэропорту самолет с гробом Раисы Максимовны. Я прекрасно знаю настоящего Горбачева, фигуру героическую и трагическую. Однажды, выступая в Большом театре, я сказал: «Единственное, что нас еще спасает и что всегда будет нравственно, это искусство, литература: все остальное, и в частности политика, безнравственно». На банкете Горбачев подошел ко мне и выдохнул: «Как ты прав, Андрей, политика действительно безнравственна». Я спросил: «Что же тогда вы в нее пошли?» Горбачев вздохнул: «Так ведь я старался ее изменить».
Тут включаю на днях зомбоящик и слышу, как кто-то из мелкотравчатых чиновников кричит в телевизор про Горбачева: «Надо прикусить ему язык...» Кто дал вам право влезать на чужих плечах в историю? А что, остальные великие мира сего, начиная от Александра Македонского и Бонапарта, не совершали ошибок? Нельзя стаскивать с пьедестала людей, которые столь много сделали для нашей страны.
— Разве можно быть вне критики?
— Когда меня критикуют за мое творчество, я прислушиваюсь ко всем словам. Но — не ко всем людям, а только к тем, которые идут ко мне, чтобы помочь, а не унизить меня. Так же я отношусь и к критикам отечественной истории. Чтобы знать ее, надо ее уважать. А человек, не желающий знать своего прошлого, не имеет и будущего. Вот приехал к нам триумфально, чуть ли не на ковре-самолете, Жерар Депардье. Нет слов: прекрасный, талантливый актер. Ему сразу и квартиру дали, и почетным гражданином его сделали, и чуть ли не пост министра предлагают... Вы что, ребята, заболели? Я — председатель попечительского совета музея «Дача Шаляпина». Когда Федор Иванович приехал в Париж, он сантима ломаного не получил от французов. Ничего! И это сам Шаляпин, великий из великих!.. Он трудился, отдавая весь свой талант людям. А тут появился, как мессия, Депардье, и у нас — переполох и бесконечная радость. Я написал об этом:
Видно, наша жизнь идет ко дну,
Если мы заезжим кинозвездам
Можем бросить под ноги страну,
И свое достоинство, и гордость.
Можно обожать и уважать Депардье как актера, но при этом нельзя забывать свое Я, нашу идентичность. Гордость надо иметь не только каждому человеку, но и всей нации как таковой. Россия — наша страна, и мы ее никому не имеем права отдавать. И нельзя разрывать связь поколений, отрывать будущее от прошлого. В последнее время появилась такая вредная тенденция — считать, что Россия страна молодая, будто ей всего двадцать лет от роду. Я не мог не ответить тем, кто так утверждает:
Двадцать лет исполнилось России...
До чего ж Отчизна молода!
Но откуда мудрость в ней и сила,
Если так малы ее года?
Я наивно думал, что Россия —
Это очень древняя страна.
Были у нее свои мессии,
И была великая война.
Жили на ее земле когда-то
Пушкин, Достоевский и Толстой,
Но забыли умники про даты,
Те года оставив за чертой.
Не вписалось прошлое в айподы,
Не вместилась Память в Интернет,
К русской славе и к ее невзгодам
У манкуртов интереса нет.
Потому историю России
И хотят начать они с нуля.
Словно бы об этом попросила
Их многострадальная земля.
Молодые воины Полтавы
И сыны с равнин Бородина
От обиды из могил бы встали,
Если бы забыла их страна.
Сколько бы веков ни миновало,
Мы не только будущим живем.
Нам всегда былого будет мало,
Потому что наша слава в нем!
А у манкуртов только одно заклинание на уме: «Бабло, бабло, бабло!..» Культуру у нас не гнобит только ленивый, почему-то, по спеси или по недоразумению, называющий себя политиком, вот она и находится в бедственном состоянии. Как можно для такой огромной страны, как Россия, выделять всего 0,7 процента бюджета на культуру? Для сравнения — только в маленькой Австрии порядка двух процентов. В других странах — больше... Возьмите эпоху правления Александра III — сколько делалось для развития образования, науки!.. А сейчас? Музейщики, библиотекари, преподаватели институтов, учителя получают сущие копейки, но несут эту многострадальную российскую культуру на своих хрупких плечах.
Когда избрали Бориса Ельцина, один журналист спросил меня: «Что бы вы сделали, если бы стали президентом?» Я ответил, что посадил бы за круглый стол всех олигархов и сказал бы: «Господин Такой-то, я не спрашиваю, откуда у вас 19 миллиардов. Но пять из них положите, пожалуйста, на образование». Которого, кстати, сегодня у нас практически нет из-за всех этих сомнительных ЕГЭ. Потом бы я добавил: «А вы, господин Имярек, у которого 18 миллиардов «зеленых», отдайте-ка миллиардиков эдак пять на спасение нашего здравоохранения. Оно занимает сегодня одно из последних мест в мире...» И так далее — по всему российскому списку «Форбса». И многие проблемы страны были бы решены, поверь мне... Как я написал:
В России отныне есть два государства.
Одно — для народа. Другое — для
барства.
В одном государстве шалеют от денег.
В другом — до зарплаты копеечки
делят.
— Помню-помню эти стихи... А в девяносто четвертом вы афористично определили: «Мы рождены, чтоб сказку сделать болью, но оказалось, что и сказки нет». Впрочем, биография каждого из нас — это всегда немножко сказка...
— Семья моя из крестьян Тверской губернии. Отец, Дмитрий Никитович, был родом из деревни Старый Погост. Из самых что ни на есть бедных землепашцев. Но сметкой обладал незаурядной. Был и парикмахером, и гримером в театре... И вот решился однажды поехать в Москву и поступить в Тимирязевскую академию. Окончил ее с отличием и был направлен работать на опытную станцию в Калинине (так тогда называлась Тверь). Начал печататься в местных и даже центральных изданиях. К тому же на все свое суждение имел, а одно это — по сталинским временам — уже было опасно и подозрительно для властей.
Заядлый рыбак, завел мой отец дружбу с одним художником, который также на опытной станции работал. Ходили они вместе рыбачить на Волгу и, пока с удочками сидели, за жизнь — как полагается у рыбаков — разговаривали. Шутки, анекдоты... Все это потом и всплыло на суде. Оказывается, этот лживый человек все за отцом записывал, а потом отправил донос по чекистским инстанциям. И загремел мой отец на третий день войны — других забот тогда у государства не было — как враг народа по 58-й статье. ГУЛАГ из моих родных прошел не только он, но и четыре отцовских брата, двое из которых домой из зоны не вернулись. И дед мой погиб в тюрьме... Отец возвратился иссохшим и поседевшим после пяти лет на лесоповале, а потом еще на протяжении трех лет был поражен в правах.
— Наверное, не все наши читатели знают, что это такое...
— Пораженец не мог селиться в Москве и вообще в крупных городах. Не имел он права и трудиться по специальности. Отец мой, умелец и работяга агроном, соорудил точильный станок и точил на заказ ножи и ножницы. Всё тайком. Когда милиция обходила нашу улицу, отец мигом спускался в подвал, где и отсиживался, словно преступник. Он не имел права жить в Калинине.
В начале шестидесятых отца реабилитировали. Помню, он был тогда с мамой в Кургане, у ее брата-фронтовика. Я позвонил и бате бумагу эту казенную зачитал. Господи, как же отец разрыдался в трубку!.. Как ему было обидно за погубленную молодость... Какой глобальный негодяй придумал эту формулировку — «враг народа»? Разве мог мой отец быть врагом того самого народа, из которого он вышел и частью которого он всегда оставался?
Каинова печать отпрыска врага и на мне стояла. Когда при поступлении в институт в анкетах при подаче документов в графе «Были ли вы или ваши родственники репрессированы?» я честно писал: «Да» — мне тут же возвращали документы. Отец видел мои мучения и прекрасно понимал, почему моя принципиальность очень рискованна: я был без дела, а все время продолжались посадки. Он сказал мне: «Андрюша, соври!» — «Ты что, батя! Ты же сам учил меня не врать... Хочешь, чтобы я тебя предал?» — «Соври, сынок! Ты же видишь, что творится...» И я в первый раз в жизни соврал: написал в анкете, что никто у меня в ГУЛАГе не сидел, и только после этого поступил в институт.
— Ложь во спасение... Кто из нашего поколения не заполнял эти дурацкие анкеты из семи десятков вопросов? «Находились ли вы или ваши ближайшие родственники на оккупированной территории?» или «Имеются ли у вас родственники за рубежом?»...
— Все благополучно врали, понятное дело. Но все равно у меня тогда в неокрепшей душе боль сидела: неужто обязательно требуется соврать, чтобы справедливость восторжествовала?.. О тех страшных временах, за которые никто у нас по большому счету так в ответе и не оказался, забывать нельзя хотя бы потому, что история современна. Ты берешь историческую фигуру, а она открывает тебе недостатки нашего дня. Молодежь этого не знает. Да ей-то и забывать нечего, потому что ее не учат узнавать и думать. Когда молодежь не ассоциирует себя с прошлым своей страны, это большая опасность. Без этого нет нации как таковой.
История — это не просто интерес к «делам давно минувших дней», а интерес к самому себе: как бы ты повел себя в других условиях, при иных обстоятельствах? Хотим мы того или нет, но мы не можем жить, не оглядываясь на прошлое. А в школах продолжают внедрять из-под палки это срамное ЕГЭ. Мальчишек и девчонок осознанно отучают думать, заведомо отупляют, сужая их кругозор, а значит, и их жизненные перспективы. Вот и получается, что Великую Отечественную войну, в их понимании, выиграл Михаил Кутузов:
В России стали мало читать,
А книги читать — не бабки качать...
— Что вы больше всего цените в людях?
— Доброту... Я учился в школе, когда шла война. И мы, мальчишки, худющие, голодные — школа-то была только мальчиковая, — ходили на Волгу, вытягивали из воды бревна, сушили их и пилили на дрова. Чтобы не мерзли зимой люди. Тягостная атмосфера войны, и при этом всюду была разлита удивительная доброта. Царила круговая порука доброты.
Сергей, мамин младший брат, был старше меня всего на четыре года, и я считал его своим старшим братом. Он ушел добровольцем на фронт и погиб под Орлом. Как сейчас помню: к нам пришла похоронка, мама сидела и плакала, я тоже ревел... И вдруг в наш маленький деревянный домик входит весь мой класс! Пятнадцать или двадцать четырнадцатилетних мальчишек. Голод был дикий. Триста граммов мокрого хлеба с мякиной по карточкам — и все! А нам тогда давали в школе булочку и стакан сладкого чая. Мы занятий, наверное, не пропускали еще и потому, что могли съесть эту заветную булочку. И — представь себе! — все пацаны положили перед моей мамой на стол свои булочки и отошли в сторону. Отдали самое дорогое, что у них только было, и лишь одно слово сказали: «Держитесь!»
Страну, где ты такое пережил, покинуть нельзя. Не так давно я в который раз от кого-то услышал, что Дементьев уехал жить в Израиль. Какая чушь! Я никогда не покину Россию, я за нее в ответе, за эту землю. Я никогда не был и не стану предателем, ведь уйти — это предать самого себя:
Все — суета, и только жизнь —
превыше,
Когда она достойна и чиста.
И кто-то в ней уже на финиш вышел,
А чья-то жизнь лишь только начата.
Все суета: престижный чин и кресла...
Пускай другие бьются за металл.
Не занимать бы лишь чужого места,
Не млеть от незаслуженных похвал...
Все суета: и клевета, и зависть,
И неудача в собственной судьбе...
Лишь одного я вечно опасаюсь —
При всех властях не изменять себе.
— Ну а в Израиле все-таки как вы оказались? Честно говоря, для меня стал сенсацией ваш отъезд в Землю обетованную.
— Помнишь, в начале девяностого года я звал тебя идти работать в редакцию «Юности». Ты отказался, предпочел остаться в «Литературке». И оказался прав, получается... Десятого июня девяностого мы праздновали в Дубовом зале Центрального дома литераторов сорок пять лет журнала. Собрались все наши ребята, авторы, члены редколлегии... Выпивали, выступали с речами, пели... И вдруг слово берет бородатый цыганистый парень. Оказалось, что это знаменитый Павел Глоба, астролог и предсказатель. Начал он свой спич за здравие «Юности», а кончил за упокой. Сказал, что в скором времени журнал ждут нешуточные испытания и что через два года я уйду с поста главного редактора.
Вот тебе на! Я, конечно, превратил все в шутку, произнес игривый тост, но на душе кошки скребли: «А вдруг все — правда?» Самое странное было в том, что предсказание Глобы сбылось один к одному в назначенный срок. И в коллективе произошел раскол, и я ушел из «Юности», где проработал главным редактором двенадцать лет. Оказался без работы и без гонораров: когда журналом занимался, писать было некогда, значит, и издавать было мало чего. А потом Эдуард Сагалаев, тогдашний председатель ВГТРК, предложил мне стать тележурналистом: «Поезжай-ка в Израиль! Как классно — поэт в Святой земле. Новые стихи напишешь...»
В общем, и правда: не боги горшки обжигают! Вскоре я стал шефом бюро Российского телевидения в интереснейшем регионе: Израиль, Египет, Иордания. И работа была захватывающей, и люди потрясающие. Израиль сделался моей поистине второй родиной:
И хотя еврейской крови
Нет ни в предках, ни во мне,
Я горжусь своей любовью
К этой избранной стране.
«Пока я боль чужую чувствую...» — так называется мой новый сборник стихов. Так вот, в странах Ближнего Востока, где я работал, я старался пропускать боль людей через себя. Мотался по стране, не боясь подвергать риску съемочную бригаду. Однажды оказались мы в деревне, где незадолго до нашего приезда израильские солдаты расстреляли несколько арабов, и попали прямо на митинг: оголтелая разъяренная толпа! В нашу машину принялись кидать камнями. Мы кричали во весь голос: «Москва! Москва!», но это мало помогало... А в другой раз я оказался на сборище одной экстремистской организации. Несмотря на то что мою машину охраняли четверо полицейских, ее все равно разнесли, а мне сломали три ребра... Смерти я не боюсь. В молодые годы не раз смотрел ей прямо в зрачки и с тех пор превратился в убежденного фаталиста: кому суждено быть повешенным, тот не утонет.
— Что это: суеверие или вера?
— И то и другое. Отец мой умер в девяносто лет, мама не дожила всего несколько месяцев до этого же возраста... Жизнь дается нам свыше, наше дело распорядиться ею так, чтобы не было стыдно. Я лишь единственный раз дал слабину: пробовал покончить самоубийством. В Калинине, в четырнадцать лет. Бесконечная война, отец в тюрьме, похоронка, изможденная мать и бабушка после инсульта... И голод до звона в ушах! Безнадега кромешная. Я нашел патрон, которых после оккупации у нас было навалом, и вставил его между спиралями электрической плитки. Написал маме прощальное письмо с просьбой о прощении, надел чистую рубаху — надо же: все продумал! — и включил в розетку плитку, подставив под воображаемую траекторию пули грудь. Спас меня случай: бабушка, ушедшая в магазин за пайкой хлеба, неожиданно вернулась. Она открыла своим ключом дверь, и я инстинктивно отпрянул в сторону. Патрон грохнул, пуля пролетела мимо меня и ушла в форточку. Бабушка так ничего и не поняла, а письмо маме я разорвал и никогда ей об этом не рассказывал.
Оглядываюсь назад и ловлю себя на мысли, что по молодости лет я не раз и не два испытывал свою жизнь, чтобы потом жить долго и интересно. И в полынье едва не утонул подо льдом, и под трамвай мальчишкой угодил, когда прыгал на ходу на подножку, и под дулом пистолета уголовника стоял... Страха за себя, любимого, я не испытываю — это мерзкое, парализующее чувство, — больно переживать за близких тебе людей, за дорогое тебе дело, терпящее крах.
— Я читал, что после одного из ваших авторских вечеров в Израиле, куда люди уезжали, увозя с собой как самую сокровенную ценность подшивку «Юности», на вопрос одного из присутствующих, что стало с этим журналом, вы ответили: «Кончилась «Юность»...» А как вы оказались в «Юности»?
— Земляческий рефлекс помог: Борис Николаевич Полевой, классик советской литературы и главный редактор «Юности», был тоже из Калинина. Мы с ним даже в одной школе учились, но с разницей в двадцать лет. Полевой приметил меня как поэта и журналиста, когда мне исполнилось чуть больше двадцати. Следил за мной, помогал по возможности... Мне вообще повезло на учителей. Это и Сергей Наровчатов, и Михаил Луконин, давший мне рекомендацию в Литинститут, и Евгений Долматовский, в поэтическом семинаре которого я занимался... Удивительной была сама атмосфера Института имени Горького. Ведь моими товарищами по учебе были Юлия Друнина и Константин Ваншенкин, Юрий Бондарев и Николай Старшинов... Фронтовики. Я смотрел на них снизу вверх, ибо был моложе их на долгую войну...
Пригласив меня в «Юность», Полевой сразу отдал мне на откуп всю поэзию в журнале. Как первый заместитель главного редактора занимался я и многими другими делами. Как я воспринял предложение Полевого работать с ним? Да как подарок судьбы! Сказочный, невероятный... Можно что угодно говорить про семидесятые годы, но для «Юности» это была пора открытия великолепных литературных талантов:
Скучаю по Советскому Союзу...
Не по тому, что нам держал петлю,
А по тому, что подарил мне Музу
И не сводил всю нашу жизнь к рублю.
Эти стихи я посвятил Нобелевскому лауреату Жоресу Ивановичу Алферову. Не сметь очернять ту эпоху! Старики тогда, в предвоенные годы, не умирали от голода, а дети ездили в пионерские лагеря... Романтика была. Молодежь отправлялась на БАМ не за длинным рублем. Негоже малевать жизнь только черной краской, так пишут только обезьяны.
— А правда ли, что занять пост главного редактора журнала вам помог Евгений Евтушенко?
— Недавно говорил с Женей, который сейчас лечится в Америке. По пути туда он выступил в Киеве. В зале, говорит, было битком. В основном молодежь! «Мы не зря жили, не зря писали», — признался мне Евтушенко. Из Великолепной Пятерки моих друзей-поэтов только он остался в живых. Андрей Вознесенский, Белла Ахмадулина, Роберт Рождественский, Булат Окуджава и он, Женя:
Пять легендарных имен,
Пять гениальных поэтов,
Вышли они из времен
Пушкина, Тютчева, Фета...
И, породнившись судьбой
С их поэтической силой,
Стали самими собой —
Как и задумано было.
Рядом их книги стоят:
Белла с Андреем и Роберт,
Женя и грустный Булат.
Час их бессмертия пробил.
Как одиноко теперь
Жене, с кем все начинали,
Возле нежданных потерь,
Около горькой печали.
Пять легендарных имен,
Пять гениальных поэтов —
Вспыхнул вдали небосклон
Пушкина, Тютчева, Фета...
Если же говорить о Евтушенко, то наши отношения с ним завязались в начале семидесятых вовсе не без напряжения. Мы познакомились после того, как я снял из номера стихи Жени. Я знал, что он выдающийся поэт, восхищался им, но те стихи, которые он принес тогда в «Юность», показались мне гораздо ниже его профессионального уровня и вообще звучали конъюнктурно. Все это я Евтушенко прямиком и высказал, а он к такому не привык. Вижу, Женя завелся, весь кипит изнутри... Но я говорил, что думал, чего мне бояться? Объяснил, что мы готовы его печатать, но — с другой подборкой. Так вскоре и произошло. И некоторое время спустя Евтушенко звонит мне: «Вы напечатали «Братскую ГЭС». Хочу дать вам и мою новую поэму «Северная надбавка», которая мне очень дорога».
Прочел я принесенную рукопись: здорово! Острейшая вещь, про простого парня, раздавленного беспросветной, бесправной жизнью... По тем временам это звучало более чем смело. «В номер!» — написал я на рукописи и поблагодарил Женю за прекрасную работу. Тот, обрадованный, улетел в Ригу. Это было в пятницу, а в понедельник мне, заменяющему Бориса Полевого — он лежал в больнице, — звонят из типографии издательства «Правда»: «Машины остановлены, журнал не печатается, и вас из-за этой поэмы вызывают туда...» Куда? Да на Старую площадь, в ЦК КПСС, — получать очередную клизму с граммофонными иголками.
Приезжаю, а меня уже ждут партийные идеологи. Отстаивая «Надбавку» перед ними, я уже собрался не на шутку завестись, как меня сбил Наиль Биккенин из идеологического отдела — кстати, будущий главный редактор журнала «Коммунист», философ, членкор Академии наук. Он больно наступил мне под столом на ногу... Я осекся, но все равно горячо говорил, убеждал цензоров. Когда вернулся в редакцию, мне позвонили из ЦК и вполне примирительно сказали: «Там два места есть в поэме — надо поправить». Евтушенко как раз вернулся из Риги, и я пригласил его прямо к себе домой. Женя был возбужден донельзя, настолько «Северная надбавка» ему была дорога.
— Насколько понимаю, ситуация сложилась совершенно двусмысленная. По существующей тогда практике вы не могли ни словом проговориться Евтушенко, что именно на Старой площади от журнала потребовали корректуры. Получалось, будто вы сами сняли из номера поэму, которую до этого триумфально подписали в типографию на глазах автора. Абсурд, да и только!
— Евтушенко, конечно, знал об остановке машин в типографии, кто-то ему уже все поведал... И тут мне благородно пришел на выручку Полевой. Позвонил из больницы: «Скажите нашему другу Евгению Александровичу, что я, старый дуралей, ничего не смысля в поэзии, прихоть свою показываю. Пусть не кипятится и уважит старика, внесет небольшую правку...» Полевой и меня таким образом выгораживал, и Женю призывал не ссориться со мной. В общем, мы с Евтушенко схитрили: поправили какие-то второстепенные строчки. Кто в ЦК толком помнил, что они там хотели подкорректировать?
Звоню на Старую и докладываю, что указания выполнены. Мы прореагировали, а по их железной логике именно это главное. Спрашивают нас для проформы: «А что вы поправили?» — «Что сочли нужным, то и поправили». — «Ну и ладно. Печатайте!» Евтушенко размяк: «Это дело требуется отметить. Поехали в ЦДЛ!» И мы рванули туда на Жениной огромной черной «Волге», похожей на катафалк.
Опустились за столик. Евтушенко заказал шампанского, а я вообще не пил. И тут Женю понесло: «Андрей Дмитриевич, хочу вам честно сказать, пока трезвый. Я не любил вас. Во-первых, потому, что вы пришли в «Юность» из ЦК ВЛКСМ, где занимались пропагандой. Во-вторых, потому, что вы не пьете — одно это уже подозрительно. В-третьих, потому, что вы всех называете на вы и по имени-отчеству. А в-четвертых, вы вообще мужик красивый». Я ему: «О чем вы, Евгений Александрович? Вам-то чего на меня и на жизнь обижаться!» Вдруг он предложил: «Давай на ты?» Я согласился: «Давай, Женя...» Мы допили на двоих бутылку шампанского и стали друзьями.
Потом, правда, Евтушенко мне заявит: «Эту поэму я все равно отстоял бы... Андропову позвонил бы». Может, и в самом деле отстоял бы: у Жени, уже тогда мотающегося по свету, всегда были особые отношения с властями. Мне же при нашем прощании Евтушенко скажет: «Того, что ты для меня сделал, взяв это все на себя, я никогда не забуду». Честно говоря, тогда я не придал особого значения этим словам, вспомнил о них немного спустя.
Через некоторое время Борис Николаевич Полевой ушел из жизни. Вокруг освободившейся должности главного редактора «Юности» — многотиражного, престижнейшего издания — образовался целый номенклатурный хоровод. Кто только не лелеял надежду возглавить журнал! И тогда Евтушенко послал лично генсеку Брежневу телеграмму: «Главным редактором журнала «Юность» должен быть, я считаю, только один человек — Андрей Дементьев».
— Неужели Евтушенко сам сказал вам об этом?
— Ничего подобного. Мне рассказали об этом несколько лет спустя люди, которые работали в архиве ЦК КПСС и своими глазами видели эту депешу. Иного объяснения моего назначения во главе литературного журнала с тиражом два миллиона в обход литературных тяжеловесов, рвавшихся в это кресло, найти мне трудно. При мне тираж «Юности» увеличился чуть ли не вдвое. Ведь мы печатали Василия Аксенова и Анатолия Гладилина, Фридриха Горенштейна и Фазиля Искандера, Георгия Владимова и Сашу Соколова... Приезжал к нам в редакцию и Владимир Максимов, прекрасный писатель и издатель журнала «Континент», за чтение которого раньше можно было легко попасть в места не столь отдаленные.
Кстати, о кроликах. Когда я захотел напечатать «Удавы и кролики» Искандера, меня вызвали в очередной раз в ЦК. Я почему-то не смог, и туда отправился мой заместитель Алексей Пьянов. Возвращается и говорит: «Просили передать. Будут бить до кровавых соплей». Я ответил: «С соплями сами разберемся» — и мы напечатали... Мы ничего не боялись и делали все, чтобы литература восторжествовала. Я всегда помнил фразу, сказанную Александром Твардовским одному из цековских небожителей. На угрозу: «С вашими взглядами вы не будете главным редактором», издатель «Нового мира» ответил: «А с вашими взглядами вы не будете иметь великую литературу».
Да, советское время кончилось — и это прекрасно! — но оно меня страшно закалило. Без тогдашнего тренинга я не смог бы преодолевать трудности новой эпохи, жестокой и циничной. Если нам удастся поднять литературу на ту высоту, на которой она стояла раньше, в нашей стране, может, что-то еще и будет. А без интеллигенции, без науки и культуры, с одной лишь попсой Россия окончательно превратится в сырьевой придаток Запада. Деньги не могут быть единственным идеалом и ведущей силой общества. Неужели непонятно? При президенте РФ у нас есть сегодня самые разные уполномоченные — по правам человека, ребенка и т. д. А жизненно необходимо ввести пост уполномоченного по правам деятелей культуры.
— Иными словами, вы хотите сказать, что писателям и иже с ними сегодня не хватает того контакта с властями предержащими, который был у вас, скажем, с Михаилом Горбачевым или с Александром Яковлевым...
— До того как Горбачев возглавил партию, я не был с ним знаком. Конечно, с его приходом во власть мне стало легче. Меня не реже вызывали наверх, но разбираться с цензурой стало проще. Помню, мы опубликовали рассуждения Федора Раскольникова о культе Сталина, и вдруг получаю сразу на трех страницах записку от члена Политбюро Александра Яковлева на ту же самую тему. Главная мысль послания Александра Николаевича: «Будьте осторожны! Не все еще закончено...» События августа девяносто первого подтвердили справедливость его слов.
— Среди писательских имен, обретших всенародную популярность благодаря публикациям в «Юности», был и Юрий Поляков, нынешний главный редактор «Литературной газеты»: «Апофигей», «ЧП районного масштаба», «Сто дней до приказа»...
— Насчет «Ста дней». Каким-то образом в главном политуправлении Министерства обороны СССР проведали, что повесть готовится у нас к печати. Мне звонят и говорят: «Мы узнали, что вы собираетесь опубликовать клеветнический пасквиль Полякова?» Я возразил: «Почему клеветнический? Это его жизнь, он служил в армии и видел все это». «Значит, так, — перешел к угрозам голос на другом конце кремлевской связи, — мы готовим письмо в Политбюро, и, если вы только Полякова напечатаете, у вас будут огромные неприятности». А я ему так вежливо: «Хочу сделать вам встречное предложение: вы присылаете мне копию этого письма, и мы прилагаем его как послесловие к повести».
Только не надо полагать, будто в ЦК и в других советских властных инстанциях сидели одни лишь дуроломы и формалисты. Нет, среди партийной номенклатуры было и немало по-настоящему умных, творческих людей. С ними можно было говорить, их можно было убеждать. Если я хотел продавить какую-нибудь прорывную публикацию, то и очаровывал, и пороги обивал, и — как говорится — брал на себя...
О какой потерянной для «Юности» публикации больше всего жалею? О булгаковском «Собачьем сердце». Мы дали анонс, что в ближайшее время шедевр Михаила Афанасьевича будет опубликован у нас. Но на Старой площади решили, что для «Юности» с ее гигантскими тиражами это будет слишком жирно. И передали право публикации журналу «Знамя». Мне звонит его главный редактор Григорий Бакланов, мой друг со студенческих лет, и говорит: «Старик, ничего не могу поделать». Я его успокоил: «Сочтемся славой, Гриша! Главное, чтобы литература до читателей дошла». Дело в том, что незадолго до этого «Знамя» анонсировало в своих ближайших номерах булгаковские «Роковые яйца». И теперь в ЦК решили в порядке, условно говоря, возмещения причиненного «Юности» ущерба передать нам для публикации именно «Роковые яйца». У шахматистов это называется рокировкой. И у читателей быстренько родился анекдот, что в «Юности» начинают публикацию убойного романа — «Собачьи яйца».
— И «Чонкина» тоже вы открыли...
— Был я по каким-то делам на Старой площади, и тут мне помощник Горбачева говорит: «Андрей, что же ты хулиганишь?» И мне показывают последний номер «Юности», где на иллюстрациях у солдата Ивана Чонкина один в один лицо Егора Лигачева, второго человека в государстве. Я изобразил удивление: «Не может быть! И что теперь?» Мне говорят: «Да ничего. Егор Кузьмич — человек умный, с чувством юмора. Но все-таки зря вы это затеяли...»
Я в редакцию, собираю ребят. Повесть оформлял Андрей Сальников, талантливый молодой художник, но больно уж озорной. «Как же так, ребята, — говорю. — Я с таким трудом пробиваю эти вещи, а вы меня еще подставляете по чепухе». Приказал принести мне иллюстрации, выполненные для продолжения «Жизни и необычайных приключений солдата Ивана Чонкина» в следующем номере. Ба, а там Нюра, зазноба Чонкина, с лицом... молодой Надежды Константиновны Крупской! Это уже слишком!
— А с Борисом Ельциным вы были в каких отношениях?
— Лично? В нормальных. Но стихи о нем написал:
Вы когда-то в своем популистском
угаре
Лечь на рельсы хотели, коль цены
взлетят.
Чтоб спасти вас, мы рельсы, конечно,
убрали,
Но теперь нам без них ни вперед,
ни назад.
Если я вас обидел, прошу
снисхожденья,
Но от ваших трудов, от щедрот и утех
Ничего не прошу я — ни власти,
ни денег,
А прошу человеческой жизни для
всех.
— Это не о Ельцине, а о нашем времени.
— Нет, о времени — другое:
Великое время.
Ничтожные дни.
Посеяли семя,
А выросли пни.
— Неужто пора на лесоповал?
— Старик, совсем забыл! Отец, чудом выживший в ГУЛАГе, рассказал мне поучительную историю. У них на лесозаготовках был охранник, который систематически измывался над зэками, изливал на них свою злобу. И, когда несчастным стало совсем невмоготу, задумали они порешить негодяя: уж мочи не осталось! Так подпилили сосну, что она, падая, направилась прямехонько на костер, у которого этот охранник сидел. Когда дерево с треском пошло, мерзавец увидел его и успел в последний момент в сторону отбежать. Спасся! Но настолько испугался, что все понял: перестал куражиться над зэками, мучить их...
Для чего я об этом? Для того, что рано или поздно каждому из нас за все придется платить — людям или Богу, какая разница... До меня «Юность» возглавляли корифеи литературы: Валентин Петрович Катаев, Борис Николаевич Полевой. Как и они, я никогда не рубил с плеча: «Бред! Графоманство! Не пойдет...» Каждого потенциального автора старался выслушать и понять. «Никакой фальши!» — вот мой принцип. У меня в жизни нет места ни для приспособленчества, ни для отчаяния. В восемьдесят пять лет слово должно быть чистым и абсорбированным временем. И сильным, как кулак, резко бьющий в челюсть. Когда вижу, что творится сегодня вокруг, во мне вскипает добрая злость. Материться себе не позволяю, но кулаки сжимаю до синевы, до следов от ногтей.
— Вы в детстве дрались?
— То и дело. И крепко дрался... Приходилось заниматься этим и позднее. Кто не защитил честь женщины, тот трус. Никогда не подписывал никаких коллективных петиций и не говорил ни у кого за спиной. Самые неудобоваримые вещи — всегда в лицо! Могу сказать старому другу, предавшему меня, что он — дерьмо, а потом, придя домой, плакать тайком из-за этого... С годами все обширнее становится кладбище погибших друзей. Они порой и сами даже не знают, что для меня они давным-давно умерли. Надо уметь сокращать, чистить свою телефонную книжку, вычеркивая из нее «неправильные» имена. Это, безусловно, ужасно больно, но — увы! — гигиенически необходимо. Ведь режешь-то по живому.
— Считаете ли вы себя успешным человеком?
— Я — самый счастливый человек на земле. Я полон сил и замыслов, любим прекрасной женщиной и известен моему народу. Знаю, что это многим не нравится. Помню, как Сергей Михалков своим дрожаще-шелестящим голосом сказал мне: «Слушай, за что тебя любить-то? Красивый, молодой, талантливый, денег до хрена, песни твои в кабаках поют, бабы любят, книжки публикуются, физиономия с телеэкрана не сходит, журнал возглавляешь — полный счастливчик! Вот если бы ты был болен, и лучше раком, если бы книжка у тебя вышла одна и тоненькая, если бы жена ушла и дача сгорела — вот тогда можно было бы тебя любить...» Только дачу мою сглазил Дядя Степа — она и в самом деле сгорела, а в остальном у меня и по сей день, слава богу, все в порядке. Вопреки стараниям «доброжелателей»...
— Как собираетесь отметить восьмидесятипятилетие, Андрей Дмитриевич?
— И представить не могу, что мне столько лет... На моей малой родине, в Твери, готовится событие грандиозное: открытие Дома поэзии моего имени. Ведь я — почетный гражданин Твери и Тверской области. Возглавляю Тверское землячество. Когда мне исполнилось восемьдесят, у меня был вечер на берегу Волги. Там поставили специальную баржу, разбили сцену, устроили салют... Приехали звезды эстрады: Лариса Долина, Валентина Толкунова, Вячеслав Добрынин, Лев Лещенко... Не поверишь: по данным милиции, собралось до ста тысяч зрителей!
Удивительная была атмосфера. В Тверь приехали мои дочери, зять, младший внук Андрей, мой полный тезка — Андрей Дмитриевич Дементьев, известный киноактер. И, что самое удивительное, одновременно с тогдашним министром культуры России Александром Авдеевым приехали все бывшие послы РФ в Израиле. Я читал стихи и ощутил активное соучастие людей, которые на 30—40 лет меня моложе. Потрясающее соучастие! И тогда я окончательно понял, что поэзия поистине бессмертна. Слово вселяет надежду. В нашей стране в стихах всегда глаголет истина.
— Да будет так и впредь! С днем рождения, дорогой Андрей Дмитриевич!