Золото Рейна

Золото Рейна

Литература

Золото Рейна

Евгений РЕЙН

«Прости нас, Миша!..»

Давным-давно, в конце пятидесятых годов, в Ленинграде все литературные гонорары выдавались через одну кассу. И находилась эта касса на третьем этаже Дома книги на Невском проспекте. Как раз в альманахе «Дружба» напечатали несколько моих детских рассказов, и я вместе со своим приятелем Виктором Голявкиным, тоже опубликовавшимся в этом альманахе, направился в Дом книги за деньгами.

Перед кассой стояла солидная очередь, и мы с Голявкиным пристроились в её конце. Как вдруг я заметил, что в этой очереди перед нами стоит Михаил Михайлович Зощенко. Я никогда его раньше не видел, но прочёл множество его рассказов и повести, и даже отдельное издание

«Голубой книги», и почитал его за великого писателя. А узнал я его по нескольким портретам, что попадались мне в его книгах и в старых журналах.

Сомнений быть не могло – перед нами стоял живой Зощенко. Выглядел он плохо: был бледноват, и я бы сказал, насуплен, но я знал обо всём, что произошло с ним после ждановского постановления 1946 года, и этому его пасмурному виду нисколько не удивился.

Я незаметно толкнул Голявкина и прошептал: «Зощенко…» И Голявкин согласно кивнул мне в ответ.

Тем временем Зощенко подошёл к кассе, расписался в ведомости и получил некоторую пачку денег. С этими деньгами он отошёл в сторону и аккуратно пересчитал их, после чего вытащил из кармана пиджака пустую пачку от папирос «Казбек» и также аккуратно сложил туда деньги.

Тут я не выдержал, вышел из очереди и подошёл К НЕМУ.

– Здравствуйте, Михаил Михайлович, – сказал я робким голосом, – разрешите представиться…

Я назвал фамилии – свою и Голявкина. Зощенко посмотрел на нас безрадостными, усталыми глазами.

– …Мы молодые писатели, – продолжал я, – очень ценим ваше творчество и хотели бы с вами поговорить, если это возможно.

Зощенко долго молчал, наконец словно пересилил себя и ответил:

– Отчего же невозможно, это, конечно, возможно.

– А когда? – настырно продолжал я.

Он опять надолго задумался.

– Приходите в два часа на той неделе. Адрес знаете? – И он продиктовал нам свой адрес в известном писательском доме на канале Грибоедова.

На следующей неделе, во вторник, я и Голявкин собрались в гости к Зощенко. Мы пришли ровно в два часа, и встретила нас жена писателя. Пока мы снимали пальто, она предупредила нас, что Михаил Михайлович неважно себя чувствует и что наш визит не должен продолжаться более получаса.

Я почти не помню, о чём мы тогда говорили с Зощенко. Он казался ещё более усталым и подавленным, чем накануне у кассы. Помню, что он спросил нас, почему мы занялись литературой и нет ли у нас на всякий случай другой профессии. Через полчаса мы ушли…

А в следующий раз я увидел Михаила Михайловича уже в гробу. Кто-то предупредил меня, что в таком-то часу, такого-то числа в Доме писателей на улице Воинова будет панихида, и я отправился туда. Народу было не очень много, но всё-таки не безлюдно. Я ещё почти никого не мог узнать в лицо и выделил только резкий профиль Михаила Слонимского, потому что я дружил с его сыном Серёжей. Вёл панихиду председатель Ленинградского Союза писателей Александр Прокофьев, делал он это как-то уж слишком казённо и напряжённо. И было заметно, что он торопится всё закончить поскорее. Выступило несколько человек, в том числе и Слонимский. Все они говорили очень осторожно и сдержанно, пожалуй, Слонимский несколько теплее остальных. Наступила пауза, и чувствовалось, что Прокофьев сейчас всё это прикроет.

И вдруг пожилой, благообразный человек, который стоял недалеко от меня (потом я узнал, что это был знаменитый ленинградский писатель Леонид Борисов), высоким, надтреснутым голосом громко крикнул: «Прости нас, Миша!»

Прокофьева как будто током ударило. Он дёрнулся и тоже закричал: «Панихида закончена! У гроба остаются только члены семьи!»

И все стали выходить из зала и спускаться вниз, в вестибюль. Через десять минут обе створки дверей подъезда раскрылись, к подъезду подогнали автобус и задвинули в автобус гроб. Буквально через минуту автобус тронулся.

Я стоял на улице и глядел, как прах одного из лучших и благороднейших русских писателей увозят на кладбище Сестрорецка…

Вино любви

До переезда в Москву я жил в Ленинграде и был там членом профкома драматургов, который объединял многих, кто работал для кино, театра и эстрады. А председательствовал в этом профкоме Донат Исаакович Мечик, являвшийся, кстати, отцом Сергея Довлатова.

И вот однажды Мечик вызывает меня к себе и говорит:

– Я не доволен тобой, Рейн, ты не несёшь никакой общественной нагрузки.

Я печально промолчал.

– Так вот, – продолжает Мечик, – мы решили тебя нагрузить и дать тебе поручение. Есть в нашем профкоме одна одинокая старушка, а сейчас она даже болеет. Возьми в кассе двадцать рублей, купи приличную курицу, каких-нибудь фруктов и шоколада и отвези ей, адрес я тебе сейчас продиктую.

И он продиктовал мне адрес, оказавшийся невероятной далью, за Выборгской стороной, тем самым местом, что остроумные ленинградцы прозвали ГДР, то есть «гораздо дальше ручья». Больше часа искал я этот адрес и эту старушку и наконец нашёл.

Жила она в однокомнатной квартире, которая поразила меня крайней непохожестью на всё советское. В комнате стояла потрёпанная, старомодная, но явно не советская мебель, на стенах висели афиши на иностранных языках и какие-то фотографии в замысловатых рамках.

Старушка весьма аккуратная, в седых буклях и в каком-то лиловом капоте, очень обрадовалась моему приходу, курице, апельсинам и шоколаду, предложила мне присесть и принялась угощать меня чаем. Я сел в трёхногое плюшевое кресло и увидел, что прямо напротив меня висит на стене фотопортрет довольно большого формата и на нём запечатлён в полный рост человек в белом смокинге, на фоне балюстрады – не то балкона, не то веранды. Лицо у этого человека тоже было не советское: волосы расчёсаны на прямой пробор, уверенный взгляд, и я точно мог сказать, что никогда его не видел.

– Кто это? – не удержался и спросил я.

– Неужели вы его не узнаёте?

– Нет, – сокрушённо сознался я.

– А в своё время его все узнавали.

– А всё-таки?..

– Это – Пётр Лещенко.

И тут в моей голове что-то составилось. Заграничная мебель, эта мало на кого похожая женщина, старые фотографии.

– А кто же вы?

– Меня зовут Мария Станиславовна Квятковская, и я двадцать лет была его спутницей, и не только спутницей, это я сочиняла стихи для его песен.

– Так это вы сочинили тексты для всех его знаменитых танго тридцатых годов?

– Вот именно.

– Так это вы написали «У самовара я и моя Маша» и «Вино любви»?

– И не только.

«Боже мой, – подумал я, – вся страна поёт её стихи, а она доживает здесь, в ГДР, и радуется курице и плитке шоколада», – и я встал перед ней на колени на сильно потёртый коврик и поцеловал её старческую руку.

На ней, то есть на руке, был какой-то перстенёк, но не было обручального кольца. Старушка оказалась довольно проницательной и всё моментально сообразила.

– Да, мы не были с ним формально женаты, но двадцать лет жили вместе. Когда он во время войны решил открыть ресторан в Одессе, я так отговаривала его и ведь как в воду глядела. Я в Одессу не поехала, осталась в Бухаресте, а Петю Одесса погубила.

О печальном конце Петра Лещенко в лагере я знал и не стал её больше расспрашивать, не стал растравлять и без того незаживающую рану.

Потом Мария Станиславовна достала альбом с пластинками и завела ещё довоенный патефон. И я снова услышал всю эту ностальгическую музыку, стихи моей хозяйки и дивный тенор погибшего певца.

Поздно вечером на последнем автобусе я возвращался домой и невольно напевал: «Проходят и народы, и нравы их, и моды, но неизменно вечно одно любви вино…»

Да воистину так!

Прокомментировать>>>

Общая оценка: Оценить: 0,0 Проголосовало: 0 чел. 12345

Комментарии: