«ВОССТАНИЯ СВЯТАЯ БАРРИКАДА»

«ВОССТАНИЯ СВЯТАЯ БАРРИКАДА»

КРАСНО-КОРИЧНЕВЫЙ

     Я — красный. Я — с коричневым оттенком.

     Я тот, которого ногами вы лягали.

     Но я живой. Я вышел из застенка,

     Где вы на лбу звезду мне выжигали.

     Я красный, — в ранах кровь моя горюча.

     Коричневый, — она уж запеклась.

     Когда меня надели вы на крючья,

     Вы надо мной повеселились всласть.

     Вы мне кричали: "Коммунист проклятый,

     Ты нам сполна ответишь за ГУЛАГ!"

     Но это я в Победном сорок пятом

     Над куполом пробитым поднял флаг.

     В меня плевали: "Ты — фашист отвратный!"

     И жгли меня больней и горячей.

     Но это я свершил свой подвиг ратный,

     Избавил вас от огненных печей.

     Грозили: "Вырвем твой язык речистый!"

     Вонзали в рот отточенную сталь.

     Но появился звездолет лучистый,

     Унес меня в космическую даль.

     Коричневая русская икона.

     На ней краснеют крылья и покровы.

     Мне свят и дорог цвет ее исконный.

     То цвет России, обагренной кровью.

     "Я репортер, не летописец Нестор.

     Не знаю, кто прочтет мои листовки.

     В них пулеметы батальона "Днестр"

     И группы "Север" меткие винтовки.

     Спираль Бруно, ее резные кольца.

     Угрюмые солдаты в оцепленье.

     Вокруг Дворца шагают добровольцы.

     Военной песни слаженное пенье.

     Я с ними опускался в подземелье.

     Фонарик лучиком в лицо мне брызнет.

     Отдали все, что за душой имели.

     А многие из них отдали жизни.

     Зал заседаний, восковые свечи.

     Чуть теплый чайник, на свече согретый.

     Там собралось полуночное вече,

     Чтоб до утра писать свои декреты.

     В войска Ачалов посылал гонцов.

     Напоминал комдивам о присяге.

     Но каждый отворачивал лицо

     И только спирт тянул из горькой фляги.

     Руцкой и Хасбулатов приумолкли.

     Они на людях появлялись редко.

     Смотрели, как затравленные волки,

     Как два сапсана, пойманные в клетки.

     Останкинская башня, как змея,

     Вливала в нас смертельный яд и уксус,

     Над нами измываясь и смеясь.

     Мы умирали от её укусов.

     По городу расхаживали толпы.

     Их из конца в конец водил Анпилов.

     Казался город раскаленной колбой.

     Глаза народа ненависть слепила.

     Сначала шли размеренной колонной.

     Потом смешались, тяжко побежали

     К Москве-реке, блестящей и холодной.

     И на мосту все крепи задрожали.

     Ужасен вид разгневанной толпы.

     В ней рев цунами, взрыва мегатонны.

     И падали фонарные столбы,

     Бежали милицейские заслоны.

     Толпа бежала, чтоб спасти Дворец.

     Рвала "колючку" голыми руками,

     Прорвав заслонов несколько колец.

     Она пробила их грузовиками.

     Солдаты пленные, притихшие, как овцы.

     Их командир уныл, как сивый мерин.

     Кружились, как танцоры, баркашовцы,

     Из автоматов поливая мэрию.

     И в этом голошенье, в этой буре,

     Когда казалась радость безграничной,

     Передо мной на миг возник Бабурин.

     Его лицо белей, чем бинт больничный.

     О, счастье победившего народа!

     О, ликованье солнечной земли!

     Вдруг над Дворцом в лазури небосвода

     Курлыча, пролетели журавли.

     Но мало кто услышал звуки эти.

     Мы были веселы и бесшабашны.

     Нас Макашов в надвинутом берете

     Повел валить останкинскую башню.

     Потом в толпу стреляли пулеметы.

     В крови лежали старики, младенцы.

     Людей сметали огненные метлы.

     И некуда от смерти было деться.

     Потом стреляли танки по Дворцу.

     Дворец горел, как траурная роза.

     Размазывая слезы по лицу,

     Я наклонился к казаку Морозу.

     Молили патриарха о подмоге —

     Навстречу пулям вынести икону.

     Но он сослался на больные ноги

     И этот страшный день провел спокойно.

     Мы, пленные, из Дома выходили.

     Потом за нами выносили мертвых.

     Иных из нас в сторонку отводили,

     Тех, чье плечо прикладом было стерто.

     Я признаюсь, я выстрелил два раза,

     Когда сержант насиловал девчонку.

     Омоновец сказал другому фразу,

     И тот препроводил меня в сторонку.

     Я вам пишу прощальную листовку.

     Гремят на стадионе автоматы".

     ...Стрелок устало сдул дымок с винтовки,

     Отёр лицо и выругался матом.

      БАРРИКАДА

     Очистив Кремль от всей советской братии,

     Туда вселились праздничной оравой.

     Преподнесли нам розы демократии.

     Но эти розы хлюпали кроваво.

     Стреляли пушки тупо по Цхинвали.

     Горел Сухуми — здравница Кавказа.

     Так осетин грузины целовали.

     Так миловали тех грузин абхазы.

     Распяв страну, в нее вгоняли гвозди.

     Никто, казалось, не повел и бровью.

     Но вот в садах, где винограда грозди,

     Загрохотали пушки Приднестровья.

     В Москве взлетали тяжкие дубины.

     Солдаты порезвиться были рады.

     Им ветераны подставляли спины.

     Их не спасли военные награды.

     Парламент был похож на звонкий улей.

     В нем бушевали страсти и надежды.

     С трибун звучал надрывный голос улиц.

     Трещали власти утлые одежды.

     В парламенте дымилась трубка Хаса.

     Борис в седом Кремле звенел стаканом.

     У них скопилась разногласий масса.

     Все кончилось смертельным ураганом.

     Народ пошел за трубочкой чеченца.

     Войска привлек к себе стакан граненый.

     Так вместо мирных и любезных конференций

     Забрезжил ствол холодный, вороненый.

     Парламент был объявлен вне закона.

     Он отстранил от должности тирана.

     В Елоховской заплакала икона,

     А у Христа в ребре открылась рана.

     Баррикада, баррикада,

     Ты заступница от ада.

     Ты насильникам преграда.

     Стяг последнего парада.

     Её сложили у стены Дворца,

     Вблизи от золотых деревьев парка.

     Она была изделием творца.

     Созданием художников поп-арта.

     В ней были трубы ржавой арматуры,

     Пивные ящики, разбитый старый "телик".

     Обломки сталинской архитектуры, —

     Отбитые куски коринфской капители.

     Мешки с землей с соседнего газона.

     Сырые бревна и стальные балки.

     Пустая чаша старого вазона,

     Счастливо обретенная на свалке.

     Помятые листы прогнившей крыши,

     Кирпичный сор, разбитый шкаф зеркальный.

     Но Божий Дух, где хочет, там и дышит.

     Преображает мусор в храм хрустальный.

     Она была военным бастионом,

     Где люди собирались драться насмерть.

     Она была цветком в саду зеленом,

     Была цветком осенней дивной астры.

     Она была клокочущей трибуной,

     С которой раздавался глас народа.

     Она была строкой, которой Бунин

     Описывал красу родной природы.

     Она была стреляющей "Авророй",

     Пехотой, совершающей бросок.

     Была той чудной девочкой из хора,

     Чей заливался в церкви голосок.

     Она была — гремящий звездолет,

     В ком русский дух стремился к звездам дальним.

     Была — ручей, в котором первый лед

     Морозным днем сложил узор хрустальный.

     Она была прекрасней Парфенона,

     Взлетела выше Эйфелевой башни.

     Была венцом "труда и обороны",

     Где встретимся с врагами в рукопашной.

     У баррикады не смолкали речи.

     Там жгли костры, гитары не стихали.

     Поэт, свалив копну волос на плечи,

     Захлебывался пылкими стихами.

     У офицера в золотых погонах

     Случился спор с приезжим из глубинки.

     Нас угощал лещом и самогоном.

     Мы угощались без ножа и вилки.

     Молился Богу батюшка приезжий,

     И все мы были Божьими рабами.

     И всяк из нас, в религии невежда,

     Молитву повторял прилежными губами.

     Сюда пришел жених с невестой милой.

     Ее глаза светились чудной тайной.

     И баррикада, где костры дымили,

     Была им домом бракосочетаний.

     Здесь были рокеры, художники, расстриги.

     Окрасок и оттенков самых разных.

     Забыв о политической интриге,

     Они устроили ночной веселый праздник.

     Шумели песни, проповеди, танцы.

     Здесь, у костра, нашлось любому место.

     Когда наутро в них стреляли танки,

     Убили офицера и невесту.

     Та баррикада, как поток кровавый.

     Как трубами дымящий крематорий.

     Она — проклятье ельцинской ораве,

     Которое и через двести лет повторят.

     На утренней заре клубятся тучи.

     Они — как башни огненного града.

     В лучах зари парит ковчег летучий,

     Восстания святая баррикада.

      «ДЕНЬ»

     Я развернул в метро газетный лист.

     Читаю. Пальцев бережных касанье.

     Кто написал, какой евангелист,

     Газетного листа священное писанье?

     Разгонит искра беспросветный мрак?

     Пробьет броню бумажная газета?

     Но мы зажгли над пропастью маяк.

     Мы основали "День" — источник света.

     Омыв слезами каждую строку,

     Я поместил в статьи, написанные кровью,

     Растерзанных армян на улицах Баку,

     Убитых молдаван на пляжах Приднестровья.

     Кричал, свернув в трубу газетный лист:

     "Народ, у нас другой дороги нету!"

     А по нему из танка бил танкист.

     Казалась факелом горящая газета.

     Я — мегафон с рокочущей мембраной.

     Истошный крик, каким кричал народ.

     Казался на лице кровавой раной

     Мой несмолкающий, залитый кровью рот.

     "День" был задуман, как нарядный светлячок,

     Чтобы летал в тиши, в саду укромном.

     Но превратился в спусковой крючок,

     Где каждый выстрел был подобен грому.

     Он народился в сумрачной ночи,

     Когда померкнул свет врагам на радость.

     Он народился, и его лучи

     Вдруг засверкали, словно сотни радуг.

     Так голос ангела вдруг зазвучит в аду.

     Так вспыхнет смех на кладбище безлюдном.

     Так расцветает яблоня в саду,

     Убитом на века морозом лютым.

     Он был, как храм, в котором затворялись,

     Молились Богу в час смертельный, страшный.

     Был крепостью, где воины сражались,

     Сходясь с врагом на стенах в рукопашной.

     Он был ковчегом среди вод кромешных,

     Вместилищем молитв, страданий, слез.

     Счастливый голубь на рассвете вешнем

     Нам ветку расцветавшую принес.

     Он был тот деревянный "ястребок",

     Встречавший в небе "мессершмидтов" стаю.

     Прострелен бак и разворочен бок,

     Но он летит, стрекочет и стреляет.

     Он был, как сокровенный монастырь,

     Где пишут летопись молчальники-монахи.

     Он был, как йод, как спирт, как нашатырь,

     Для раненых бойцов, не знавших страха.

     Он был последний праведный окоп,

     Где взвод бойцов сражался за страну.

     Он был прицел, бинокль, перископ,

     В котором враг взрывался и тонул.

     Он был набат, который грохотал,

     Костер сигнальный, что в ночи горел.

     Он был герой, который хохотал,

     Когда его толкали на расстрел.

     То становился белыми бинтами,

     То простыней, разорванной на клочья.

     То рокотал могучими винтами,

     Летел бомбить Берлин ненастной ночью.

     Он был трибуной, рюмочной, молельней.

     Он пах бензином, порохом и кровью.

     То был подобен песне колыбельной.

     То храпу сиплому солдат из Приднестровья.

     Вино мы пили, женщин мы любили,

     Философы, поэты, музыканты.

     Тех женщин и философов убили

     В огне, под пушек танковых раскаты.

     Был "День" рожден для солнечного света.

     " Я — бабочка! Я — ангел! Я — лечу!"

     Когда горел в пожаре Дом Советов,

     Он налетел на страшную свечу.

     Он был в бою и не избегнул пекла.

     Его сожгли, растерли до пылинок.

     Он превратился в прах, в пригоршню пепла.

     Но вдруг вспорхнул — цветок неопалимый.

     Стоит икона в храме озаренном.

     Огней и нимбов чудная река.

     Святых героев ряд непокоренный.

     Защитников священных баррикад.

     Я перед ними помолюсь в поклоне.

     Всех помяну, кто были мне близки.

     И поцелую на доске иконы.

     Неопалимой розы лепестки.