14 Основной ресурс и онтология дефицита

14

Основной ресурс и онтология дефицита

Конституирование языка воображения на основе денег объясняет их универсальное хождение и неограниченную предъявимость. Но отсюда еще не ясно, откуда берется их ценность: в объяснении нуждается и природа ценности как таковой.

Изначальным условием ценности sine qua non является дефицитность, понимаемая предельно широко. Обратимся вновь к Платону, давшему первое обоснование идеи ценности, при том что обоснование идеи, эйдоса и было одновременно установлением шкалы ценностей. Ценность того или иного сущего определяется его близостью к эйдосу-первообразцу, степенью воплощенности соответствующей идеи, среди которых и Единое само по себе, и Благо, и само по себе Прекрасное. Однако теневым условием ценности вещей является неравномерность присутствия небесных эталонов в земных воплощениях, иными словами – дефицитность истины, красоты и блага, некая принципиальная лимитированность «всего хорошего». Такой дефицит предстает как род небытия, но не того, которое постигается чистой мыслью, а небытия, сброшенного в материю желания.

Когда Сократ говорит о «прекрасной амфоре» и «прекрасной кобылице», его речь имеет смысл лишь потому, что не все амфоры и кобылицы прекрасны. Множество посредственных амфор и сивых кобыл заставляют влечение вспыхнуть при виде близости к эталону. Вот и деньги, замещая любой имеющийся товар (и даже любой воображаемый), оповещают о его дефиците здесь и сейчас[130]. Но и товар оповещает о себе, о своем принципиальном наличии лишь постольку, поскольку находит язык, на котором можно обратиться к потенциальному потребителю, – язык денег, обеспечивающий новую членораздельность воображения.

Деньги демонстрируют динамический смысл лишенности – вполне в духе Плотина и Шнеура Залмана. Движимые ими потоки влечения направлены к восстановлению полноты целого, которое они сами же и фрагментируют благодаря своей дискретности. Определенность той или иной суммы напоминает языковую игру в гипостазирование, то есть в полагание предмета там, где предмет отсутствует[131]. Любая произведенная номинация, независимо от того, случилась ли она в круговороте воображения или зафиксировалась в случайном эмпирическом ценнике, номинирует на премию самодостаточного существования полагаемую таким образом ценность: подобно тому как в языковых играх всякое существительное имеет шанс стать существующим, в скоростных играх обмена сформулированное предложение потенциально продуцирует дискретную единицу желания и воли, то есть ценность.

Мы имеем дело с далеко идущим сходством предложений именно потому, что в обоих случаях мы имеем дело с языком. Полнота Плеромы, создающая идеальный космос изобилия, перестает быть единственным аттрактором всех устремлений в момент своей членораздельной репрезентации, каждое предложение завершается знаком препинания как препоной, мимолетной задержкой на пути к восполнению утраченной целостности. Деньги подобны искрам Божьим, плененным материей, их возвратно-восходящее движение преобразует материю желания в товарную форму. Так, для Шехины, пребывающей в изгнании, запрещен кратчайший путь возврата, поэтому в своем центростремительном движении она влечет за собой преобразованные фрагменты воплощенности, которые в противном случае никогда не отслоились бы от чистой лишенности: так преодолевается скудость мира[132].

По Марксу, необходимость в деньгах может возникнуть лишь в случае товарного избытка, однако очевидно, что систематическое воспроизводство этой избыточности – а только оно и имеет значение – есть отклик на запрос, формулируемый разгоряченным воображением на языке денег. Избыток провоцируется преднаходимым дефицитом подобно тому, как излияние Торы в мир провоцируется встречной духовной жаждой. Тут, впрочем, действует принцип кругового причинения, ибо дефицит наличного (как наличного бытия, так и собственно наличности) вырисовывается благодаря полноте воображаемого, в контрасте с которым возникает скудость мира. Вот ведь и ценность произведения искусства оттеняется (и конституируется) первой встречной безыскусностью – кажется, что безыскусное должно первым выйти навстречу для того, чтобы встреча с искусством вообще состоялась. Еще сто лет назад можно было смело провозгласить: если бы деньги исчезли, мир утратил бы половину своей ценности. Сегодня, благодаря синтезу имманентного пространства ПСК, ситуация изменилась: с исчезновением денег мир обесценился бы как минимум на три четверти. И то ли еще будет.

Георг Зиммель впервые четко сформулировал давно витавшее подозрение, что деньги не есть простой номинал для обозначения содержания обменов, скорее само содержание в большинстве случаев может рассматриваться как повод для совершения желанных операций: «Для обмена нельзя найти привилегированную основу, которую искали в торговле, браке, религии, ибо он возникает в момент установления связи между людьми. Следовательно, это означает, что любое взаимодействие должно рассматриваться как обмен»[133]. Если бы эта простая мысль пришла в голову Марксу, возможно, что его политэкономия выглядела бы совершенно по-другому. Ведь речь идет если не об исходной мотивации, то по крайней мере о господствующем типе причинения, пусть даже в какой-то момент вторгающемся извне, но преобразующем всю картину дистрибуции вещей, включая и их производство: «Деньги также являются посредником просто в личных отношениях, будучи счетоводом множества связей, которые устанавливаются каждое мгновение. Очевидно, у них есть сила связать меня с другим человеком – торговцем, у которого я покупаю коробку сигар, незнакомцем, которому я предлагаю выпить, женщиной или мужчиной, которых я соблазняю с их помощью. Драма современности проистекает именно из того, что люди не могут иметь между собой связей, в которых не присутствовали бы деньги»[134].

Итак, в спекулятивном плане, не вдаваясь в исторические детали, можно исходить из того, что «в один прекрасный момент» появляется или, лучше сказать, заявляет о себе сверхактивный фермент обменов. Органическим аналогом этого фермента будет даже не кровь, как у Левиафана, описанного Гоббсом, а несравненно более универсальный медиатор, соединяющий в себе свойства адреналина, инсулина, эндорфинов и естественных алкалоидов. Благодаря мощи и универсальности фермента исходный континуум даров (потлач), компенсирующий инфляцию слов, был перекрыт сетью новых обменов – континуумом, в котором язык воображения на лету подхватывал голос вещей и предоставлял этому голосу членораздельность, благодаря чему расположение, признательность, симпатия, равно как и любые степени дистанцирования, теперь могли быть выражены в дискретных суммах всепроникающих сообщений. Возник язык, на котором можно было отдавать приказы экономике.

Одним словом, в отношении постиндустриального общества деньги можно вкратце охарактеризовать как основной ресурс. Пока даже не обязательно уточнять, основной ресурс чего – товарного производства, экономики, рутинной коммуникации, – ибо на сегодняшний день автономия этих сфер весьма относительна и проблематична. Мы установили, что язык денег является исторически самым новым всеобщим языком воображения, отчасти альтернативным понятийному мышлению, отчасти же подспорьем для мысли, придающим шагам рефлексии специфическую окраску. В активированном и тем более в воспаленном состоянии воображение неспособно выполнять регулятивную функцию, но содержащееся в нем повелительное наклонение абстрагируется в сферу целеполагания. В способе проникновения в эту сферу есть очень важные различия между воображением, разгоряченным Эросом (либидо) и тем, которое оперирует воображаемыми талерами.

Либидо поддается сублимации, механизм которой, несмотря на усилия Фрейда, все еще остается таинственным. Но только систематические грезы деньгами о деньгах могут принять характер абстрактной воли: при этом эротическое воображение так или иначе препятствует сублимации, его приходится превозмогать. Денежные же грезы всего лишь отвлекают абстрактную волю, обволакивая ее благоприятной питательной средой. Рассмотрим подробнее горизонты инобытия двух основных потоков воображаемого.

Язык либидо посредством сублимации оказывается способным к достаточно далеким переносам, он незримо, а то и зримо, сопутствует великим взлетам человеческого духа. Опора на эротические образы характерна для «до-протестантского» христианства, в то время как специфическая религиозность лютеранства и кальвинизма могла быть создана только посредством «сублимации» конкурирующего языка воображения, денежных грез. Детали денежных расчетов и перерасчетов, освященные именем Бога, составляли саму сердцевину сокровенного духовного know how, описанного Максом Вебером. На этом же языке записаны и скрижали «капиталистической действительности», подлинные духовные основания для существования банков, бирж и прочих элементов разветвленной инфраструктуры.

Крайне важно, что первичная запись содержит возможность трансцендентного расширения, в соответствии с которым магия самовозрастающей суммы денег свидетельствует о богоизбранности, да и о присутствии Бога вообще. Этот момент в высшей степени мистический, до него в принципе невозможно домыслиться, но, как выяснилось, можно догрезиться. Воспаленное воображение однажды оказалось способным на такое трансцендентное расширение. Способ, которым берется барьер, был закреплен в составе духовных практик, оказавшись едва ли не последним историческим новообразованием субъекта. Впрочем, по аналогии с синтезом линейного времени можно предположить, что речь идет все же о разовом импульсе, о первотолчке, вбросившем в мир такую духовную энергию и силу причинения, которых хватает и до сих пор[135]. В сущности, это было воистину удивительное трансцендентное расширение едва ли не самого профанного измерения человеческого бытия, «купли-продажи». Только субъект мог вместить столь радикальную несовместимость, но даже субъект подвергся преобразованиям для повышения вместимости, общего уровня смыслоемкости мира.

Реформа вместимости происходила не на ровном месте, нечто подобное уже было. Преднаходимый голос телесности, модулируемый как позыв либидо, допускает сублимацию, в ходе которой сопрягаются воля-к-бессмертию и «основной инстинкт», его сам Фрейд с некоторым сомнением называет инстинктом продолжения рода[136]. В результате возникает насыщенная эротическими компонентами любовь к Богу, чувственная реальность, в которой импульс либидо был глубоко преобразован, но все же не укрылся от внимания теологов.

И тем не менее если такое объединение можно считать греховным (именно так и считало большинство теологов), то каким верхом греховности должно предстать тогда второе трансцендентное расширение – попытка на языке денег догрезиться до Бога! Конечно, этот язык прекрасно подходит для быстрых счетных операций внутри любого множества конкретных благ, и соблазн подкрепить высшие чаяния денежным эквивалентом существовал всегда. Однако все попытки прорыва, представлявшие собой, в сущности, разновидность подкупа, на эксплицитном уровне решительно пресекались. Новый Завет преисполнен обличениями стяжательства. Бог, в отличие от его земных служителей, неподкупен – эта мысль изложена с предельной ясностью и отчетливостью, поэтому десятина и прочие платежи неизменно рассматривались как некий компромисс, явно противоположный тому, что Кьеркегор называл подвигом веры. Церковь, впрочем, время от времени погружалась в грех сребролюбия, что всегда соответствовало периодам упадка живой подлинной веры, – самый глубокий кризис пришелся как раз на эпоху Возрождения. А далее случился воистину удивительный синтез, ознаменовавший саму суть Реформации.

Да, посредством подкупа Бога догрезиться до трансцендентного не удалось, зато увенчался успехом другой, куда более экзотичный ход. Деньги, как их количество, так и принцип их возрастания, пригрезились в качестве прямой и непосредственной благодати. Произошло соединение пучка экзистенциальных чаяний и неукротимой жажды обладания, в результате чего возник абсолютный монотеизм. Впервые зов Золотого Тельца, обеспечивавший фоновый дуализм веры, оказался включенным в состав сакрального. Тезис Тертуллиана «Верую, ибо абсурдно» обрел новый смысл: если можно так выразиться, содержавшаяся в нем несовместимость стала еще на порядок несовместимее, ведь оборотной стороной благословенности свыше (и одновременно ее градуированной шкалой) стала квинтэссенция меркантилизма. Никакая умопостигаемость, никакое здравое моральное суждение не могли бы примирить непримиримое, на это оказалась способной лишь новая редакция формулы Тертуллиана. Тем самым субъект в качестве сущего, не разрушаемого своей противоположностью, подвергся новому испытанию, не уступающему по своей замысловатости афоризму Евгения Шварца, – и вышел с честью из этой ловушки, не повредив даже логики, остающейся инструментом локального применения.

Понятно, что подобно тому, как происходит преобразование либидо в результате его трансцендентного расширения (в целом подобное преобразование можно расшифровать как общее облагораживание любви), притягательность денег, воспаливших воображение, тоже приобрела некие более пристойные формы, не сводящиеся к алчности и сребролюбию (хотя и выводящиеся из них). Макс Вебер в основных чертах дал картину монотеизма, в котором алчность и самопожертвование переходят друг в друга без какого-либо опосредования, прямо как скромность и прозрачное платьице у прекрасной девушки. Помимо всего прочего, произошедший синтез вызвал смещение центра тяжести воображения с конечного звена (вроде бочки варенья и корзины печенья) к центральному звену, представленному самими деньгами с их чудесной способностью к самовозрастанию. Чистый разум, утрачивая свою чистоту под воздействием грез, услужливо подсказывает, что взор Всевидящего сосредоточен на самовозрастании капитала, соответственно, именно здесь синтезируется топливо абстрактной воли, то есть воли, оторванной от желания чего-то особенного и ведомой единством благополучия и благословенности.

Обоснование этого момента, по существу, и является сердцевиной этического учения Канта. Ведь если всмотреться, в каком именно отношении чистый практический разум чист, от чего он в первую очередь очищен, откроется любопытная картина. Он отнюдь не свободен от подозрений, эта задача оказалась непосильной Просвещению и решается уже сегодня средствами транспарации. В кантовском практическом разуме подозрения попросту обобщены и вынесены за скобки – поэтому в каждом отдельном акте чистого практического разума подозрения имеются в виду или по крайней мере имеются в невидимости.

От какой же гетерономии избавлен чистый разум Иммануила Канта? Он избавлен от трансцендентного расширения чувственности – конкретно от тех сублимаций либидо, в которых еще просматривается их первоисточник. Отсюда столь характерные призывы Канта к избавлению от психологических (гетерономных) коррелятов «добрых дел», отсюда же его стремление к рациональному милосердию, к спокойной доброжелательности и в идеале к нулевому самочувствию вообще. Отсюда же, вероятно, и «странная враждебность» к Канту всей русской религиозной философии (впервые отмеченная Густавом Шпетом), ибо за соответствующими этическими постулатами интуитивно ощущается иной опыт веры, опыт, чуждый православной традиции с ее опорой на преображенный эрос.

Действительно, в «Критике практического разума» речь идет о рафинировании отношений к Богу, об очистке этих отношений от компонентов чувственной любви – в первую очередь отфильтровывается оргиастическая составляющая, так часто прорывавшаяся наружу на всем протяжении христианской истории. В Латинской Америке и в некоторых католических странах Европы она до сих пор сохраняет свою силу. Именно эта экзальтация – родственная, хотя и не тождественная дионисийскому началу, была выкорчевана в протестантстве совокупными усилиями Лютера, Кальвина, Цвингли и Канта. Но свято место пусто не бывает – на смену преображенному (и не очень преображенному) Эросу пришел альтернативный язык воображения, уже достаточно описанный здесь. Теоретически обоснованная бесстрастность Канта действительно свободна от страстей из группы либидо, но отнюдь не от чувственного коррелята вообще. В этом хорошо ведомом Канту тайном языке нефрейдовского бессознательного сотня воображаемых талеров принимала форму мерцающего аттрактора. Искренне верующий протестант, вглядываясь в это мигающую точку, мог повторять про себя: я их все равно заработаю. И далее пытаться совершать богоборческий жест Иакова на новый лад, вознамерившись восхитить Божественное благословение путем подчинения своего бытия чистой абстрактной воле к приумножению наличного (номинального). На языке этой воли записан призыв к новому Аврааму, призыв, который невозможно расшифровать при прежнем типе трансцендентного расширения чувственности.

Так, сугубая рациональность, счетность, сама пресловутая меркантильность приземленной буржуазной жизни опирается на пронизанное иррациональностью основание. Деньги, будучи простым посредником по доставке материальных благ, должны стать даже не оболочкой, а внутренней формой денатурированного желания, для того чтобы расширенное производство этих самых благ получило трансцендентную санкцию. При этом язык денег как настоящий полноценный язык не мог не породить собственных праздных языковых игр, без которых, в свою очередь, не могут быть составлены и скрижали завета. А их смысл, выявившийся уже к концу эпохи Просвещения, таков: переход от денег как транспортного средства по доставке уже существующих ценностей, признанных объектов желания, к деньгам как всеобщему ценнику. Дело не в том, что все, имеющее ценность, может получить денежное выражение, а в том, что все, выражаемое в деньгах, именно поэтому имеет ценность.

Подобно тому как в нормальной человеческой речи действует презумпция смысла и любой произвольно взятый текст исследуется на наличие смысла, язык денежных грез, будучи развитым языком с собственным словарем и грамматикой, обретает аналогичную презумпцию: грезы есть некие фразы, выражающие соотношение наличного и основного ресурса. В социологических терминах это хорошо известное обстоятельство описывается обычно как навязывание покупки или как синтез искусственных потребностей. Близость товарного предложения к предложению в грамматическом смысле завораживает. Ибо в случае простого наличия ценника всевозможные дезодоранты для кошек, шторки для очков, упакованный в консервную банку воздух Санкт-Петербурга и великое множество других подобных кунштюков оказываются приемлемыми предложениями. При этом ясно, что они не являются априорными ценностями, получившими наконец денежное выражение, – напротив, они суть конструкты языка, в силу грамматической правильности обретшие ценностный статус.

Этот момент чрезвычайно важен, он дает простор для творчества, для направленного потока инноваций в онтическом слое экзистенциального проекта. Он позволяет оспорить некоторые исходные утверждения Маркса, например известные строки из письма к Энгельсу: «Господа экономисты проглядели чрезвычайно простую вещь, а именно что форма "20 аршин холста равны одному сюртуку" есть лишь неразвитая основа формы "20 аршин холста равны 20 фунтам стерлингов", что таким образом простейшая форма товара, в котором его стоимость выражена еще не в виде отношения ко всем другим товарам, но лишь в виде отличия от его собственной натуральной формы, заключает в себе всю тайну денежной формы и тем самым, в зародыше, тайну всех буржуазных форм продукта труда»[137].

В действительности в этом зародыше еще не содержится тайна нового типа дистрибуции вещей, подобно тому как человеческий зародыш на стадиях бластулы и гаструлы еще не содержит решающих отличий от предковых форм. Необходимо, чтобы произошло развертывание еще одного измерения, передача импульса, источника активации к «грамматически правильной» форме предложения, именно эта передача и обеспечивает работу perpetuum mobile индустриального и постиндустриального общества. Лишь когда 20 фунтов стерлингов или сто воображаемых талеров соотносятся не только с 20 аршинами холста, не только с насущной здесь и сейчас покупкой, но когда они актуализуют все гнездо своих означающих в быстром пробеге, причем так, что легкое количественное смещение в воображении, скажем от ста к ста двадцати двум талерам, тут же открывает новые пороги качественной определенности, – лишь тогда можно говорить, что вечный двигатель запущен. Что же касается проблемы интерференции двух господствующих языков воображения, следует отметить, что вся мировая художественная литература до сих пор не исчерпала эту безбрежную тему. Есть что сказать по этому поводу и аналитикам ПСК, несмотря на происходящую сегодня редукцию эротических грез, – ведь даже монтаж порношаблонов в рамках восторжествовавших наконец эквивалентных обменов служит источником психологических нюансов, напоминанием о всевластии субъекта.

Осмысленные предложения, обильно уснащающие тексты денежных грез, тяготеют, конечно, от сложносочиненных к простым. Сокращается дистанция между явленной в воображении картинкой и ее распечаткой (сбросом в овеществление) – тем более что и то и другое располагается сегодня, по существу, в одной плоскости, на витринно-гламурной поверхности отражающихся друг в друге экранов. Но доступность для пользователя остается лимитированной, и уж тем паче такова эксклюзивная принадлежность. Иначе деньги потеряли бы всякий смысл.

Едва ли не самый важный аспект власти денег состоит в одновременной членораздельности и лимитированности основного ресурса. В экзистенциальном проекте упрощенного субъекта ограниченность основного ресурса играет ту же роль, что и теснота желаний в проекте «классического» (скажем так, гегелевского) субъекта, – они прогоняют тоску бессмертия, инициируя осмысленность и интенсивность бытия. Самая захватывающая деятельность стремительно достигает порога оскучнения, если не поддерживается топливом основного ресурса. Роскошная графика, впечатляющая панорама, хитроумные трюки уснащают современные компьютерные игры – но играть в них, испытывая азарт и удовольствие, можно лишь потому, что в ходе игры расходуется и пополняется лимитированный ресурс: деньги или заменяющие их счетные единицы. В бесчисленных произведениях жанра фэнтези, где легко отменяются любые законы природы и фантомы самого изощренного воображения осуществляются без проблем, лимитирующий ресурс (какие-нибудь космобаксы) выполняет все ту же роль возгонки желания – исключением не является ни киберпанк Филипа Дика, ни психоделика Уильяма Гибсона. Подданные ПСК готовы расстаться со многими атрибутами субъекта, но только не с основным ресурсом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.