3 От имманентности духа к социально-культурной плоскости

3

От имманентности духа к социально-культурной плоскости

Уместно взглянуть на проблему с позиций традиционной метафизической проблематики, привлекая к рассмотрению прежде инородные для нее «данные». Дело в том, что современность, взятая в масштабе ее существенности, способна служить аргументом, и притом аргументом решающим, даже для самой имманентной философии. Речь идет не о точке внеположности, позволяющей рассматривать духовное производство как идеологию, а скорее о тезисе Декарта: «Эмпирическое для Бога есть метафизическое для человека».

Решающий аргумент вполне может находиться не в экзистенциальной, а в социальной плоскости; им, как в нашем случае, может быть и сама социальная плоскость, возникшая на месте прежнего высокогорья. Если взять известный тезис Гегеля о разумности действительного, то его судьба служит хорошей иллюстрацией использования такого аргумента, как «современность», которая ведь не сводится к наличному бытию и внешней поступи духа. Является ли природа инобытием идеи, а история – действительностью духа, как полагал Гегель, или же осмысление (приведение к форме умопостигаемости) представляет собой внешнюю, порой насильственную процедуру, перпендикулярную по отношению к действительности? Теоретического разрешения спор не имеет, в том смысле, что обе «процедуры» могут оказаться неразличимыми в окончательном результате[11], поэтому решающее значение принадлежит самой процессуальности, в ходе которой выявляется внутренняя согласованность самости и субстанции или, наоборот, рассогласованность, требующая неустанной «работы негативности».

Любая имманентная философия явно или неявно утверждает принцип умопостигаемости мира. Это может быть «порядок явлений» по Канту или соприродность разума и законов природы по Гегелю. Но «обратная сторона Луны» есть не только у Луны, с точки зрения подозрительного субъекта, подобная обратная сторона есть у всех вещей вообще. Сомнения Декарта – это лишь концентрированное выражение неустранимых подозрений субъекта о возможности «манипуляций» на невидимой стороне вещей. Кант принципиально отказывается обсуждать эти возможные манипуляции, Маркс и Фрейд, каждый по-своему, «разоблачают» их сущность. В конце концов, образ калейдоскопа остается вечным примером изнанки имманентного: геометрически правильные узоры, чудесным образом чередующиеся в поле видимости, представляют собой результат встряхивания битых стеклышек там, на невидимой стороне.

Вот и обвинения в адрес Гегеля сводятся к «слишком поспешной имманентности» в описании хода вещей (Weltlauf). Критике подвергается прежде всего процедура «снятия» (Aufheben): от Маркса и Кьеркегора до Теодора Адорно мы обнаруживаем целую палитру упреков и разочарований по этому поводу. Если суммировать основные пункты обвинений, получится примерно следующее.

В операции Aufheben разумное настолько нетерпеливо по отношению к действительному, что само действительное мало чем отличается от воображаемого. «Снятие», выполняя роль универсальной отмычки, не дает даже продемонстрировать изощренность разума, чем заведомо занижает планку возможностей демонстративной метафизики. И наоборот, именно в изображении превратностей постклассический разум предстает во всем своем блеске – идет ли речь о превратностях истории, о судьбах влечений или о приключениях благих намерений. Негативная диалектика Адорно стремится вобрать в себя спекулятивную диалектику Гегеля как частный случай, относящийся к уже обработанной духом действительности (например, к образованию), подобно тому, как теория относительности включает в себя частный случай классической механики[12].

Самая яркая аргументация связана с высадкой на обратной стороне Луны. Пролитая кровь как цемент всякого надежного социально-исторического строительства. Смертность смертных как эликсир интенсификации жизни. Основные инфраструктуры, возникающие не в ходе «поступательного развития знания», а как следствие опробованных в теологии практик цитирования и запрета на повтор-плагиат[13]. Наконец, само линейное дисциплинарное время, вмещающее в себя и экономику со всеми ее стратегиями, как эпифеномен объявленного и отложенного в своем исполнении пророчества[14]. Всякий раз площадка имманентного рискует быть перевернутой налетевшим боковым ветром, но все же удерживается в устойчивом положении благодаря «принципу Гёте» (силы, стремящиеся делать зло, в преломлении своей превратности утверждают и укрепляют добро).

Впрочем, превосходные произведения, созданные работой негативности, равно как и чудесные сцепления превратностей, отслежены (чаще всего впервые) зорким оком самого Гегеля. Именно это больше всего в нем и ценила последующая аутентичная философия, отвергая «рояль в кустах», мостик, слишком поспешно возводящий к конкретности понятия. Одним из самых непримиримых противников примирения в лоне понятия был как раз Адорно. Разоблачая иллюзии Просвещения, подчеркивая одиночество и разобщенность духа в самых существенных его проявлениях, Адорно обрисовал круг имманентности как самую навязчивую иллюзию разума – разумеется, апеллируя при этом к «действительности». И ошибся. Действительность, понимаемая в масштабе современности, продемонстрировала такую степень проницаемости для Единого, какую не решался «усмотреть» даже Гегель.

Вопрос, однако, в том, что же представляет собой новое Единое, насколько оно прозрачно в своих особенных проявлениях, какова, наконец, степень его родства с чистым разумом и самодвижущимся понятием? Перед нами проблема узнавания пророчества в его исполненности, вещь не менее загадочная и чудесная, чем «принцип Гёте». Черты общности схватываются с некоторым трудом – например, спекулятивный характер ассимиляций, обеспечивающих единство происходящего. Принцип спекулятивности (за который Гегеля много критиковали) здесь чрезвычайно важен. Спекуляция (speculatio) есть, во-первых, быстрое усмотрение, если угодно, «верхоглядство», а во-вторых, перепродажа без потребления, говоря словами Гегеля, неразличенность момента соотношения с самим собой. Даже в качестве диалектической процедуры спекуляция всегда преодолевает подозрительность (проверку устраивает подозрительный субъект, являющийся со времен Декарта полномочным представителем бытия и субъектом самой философии), однако в имманентной плоскости «нового Единого» (или «отсутствующего присутствия») спекуляции характеризуются удивительной безнаказанностью.

Мы имеем дело с неким слепым или, лучше сказать, близоруким, расширением соизмеримости сущего. Это, например, спекулятивное расширение гражданских прав вплоть до упразднения самостоятельности и реальности гражданского общества. Это приведение к общему знаменателю (к знаменателю медиапригодности, формы «новостей») разнородных интеллектуальных дискурсов. Сюда же относится перевод всех «региональных желаний» на господствующий язык воображения, на язык денежных грез и фантазмов. Наконец, это и собственно финансовые спекуляции, не утруждающие себя даже экспликацией повода.

Чем дальше продолжается игра узнаваний и неузнаваний, тем более удивительным оказывается сопоставление гегелевской сквозной разумности действительного и всеобщей конвертируемости сущего, которая становится самой эмпирикой современности. Попробуем проделать эту работу сопоставления, хотя она и не столь азартна, как работа негативности, да и вознаграждения за нее нет никакого, одно разочарование.

Итак, вернемся теперь к основополагающему тезису Гегеля: если наличное бытие, например мир вещей, есть иное для разума, то принципы (законы) этого иного отнюдь не являются для разума чужеродными. Теперь мы можем сказать так: если сами вещи, а также явления природы непосредственно не разумны, то уж их «принципы» («know how»), и тем более порядок их обменов и соизмеримости, безусловно имманентны обретенному порядку нашего присутствия. Вот только назвать эту имманентную сопричастность «разумом» или «понятием» – значит посмеяться над всей европейской метафизикой. Ибо процедура конвертации-ассимиляции, подменившая восхождение от абстрактного к конкретному, не преобразует никакого внутреннего, а довольствуется считыванием нанесенных на поверхность «штрих-кодов» (новостей, цен, знаков политкорректности). Это считывание, дополненное легкостью последующего опредмечивания (сбросом в овеществление), дает на выходе вещи и услуги в неотслаивающейся товарной упаковке и «явления природы» в их экологическом измерении. Образующийся континуум сквозной проницаемости, скажем так, внеразумен, но никакому разуму подобная степень «взаимопроницаемости всего» даже и не снилась.

Каждая эпоха пытается по-своему ответить на вопрос, который в формулировке Константина Крикунова звучит так: «Хватит ли Бога, чтобы обойтись без красной строки?»[15] Философские споры на тему «Имманентен Бог миру или трансцендентен?» по-прежнему далеки от разрешения. Обошлось ли творение без отступлений, абзацев и красных строк, произошло ли оно на одном дыхании, так сказать, «на выдохе» или потребовало многоступенчатого возобновления усилий? Мы можем лишь отметить, что мир, удерживаемый в одной плоскости, преобразован в файл, в котором нет ни отступлений, ни красных строк, ни тем более разрывов текста…

Признавая в основном этот факт, современная философия сосредоточивается больше на вопросе «Какой ценой?». А поскольку такой поворот вопроса неизбежно ценностно окрашен, в результате обычно получаются обличения-разоблачения или, как у Бодрийара, страшилки. Диагностирующее описание извне дает более или менее полную клиническую картину – картину падения, забвения, утраты, амнезии, анестезии и прочих проявлений лишенности. Для философа, поскольку он является философствующим субъектом, это своего рода естественная установка, ведь сама реальность субъекта как раз и оказывается избыточной в синтезированной новой имманентности трех демократизаций – в гиперреальности ПСК.

Высокомерный взгляд сверху на открывающуюся равнину наполняет поэта скорбью об утраченном. Из переходов, традиционно описывавшихся как становления, исчезает категория «свое иное», в связи с чем игра узнаваний и неузнаваний перестает быть азартной игрой. Паузы, затруднения в идентификации с соответствующими преобразованиями внутреннего из формы «в себе» в форму «для себя» – вся эта филигранная техника больше не применяется для поддержания имманентности ПСК. Плохо работает такая категория, как инобытие, промахивается «отчуждение», что и понятно, поскольку речь больше не идет о мире сопротивляющегося, подозрительного субъекта, шпиона, всегда заброшенного «не из мира сего». Агенты ПСК просты, как атомарные высказывания Витгенштейна, их зрение не опирается на подозрение – но именно поэтому для аппарата европейской метафизики (философии субъекта) они так трудноуловимы.

Важнейшее диалектическое понятие свое иное, опирающееся на выстраданность идентификаций, узнаваний, отождествлений и растождествлений, утрачивает внутреннюю достоверность. На смену приходит категория «соседнего», образцом которой как раз и является первый встречный. Соседнее предстает как неопознанное иное и одновременно как неподтвержденное свое. Это, например, культовые предметы бороро в музейной витрине. Это проблемы, которые не более чем «проблемы», решаемые с помощью психоаналитика. А также звероящеры в качестве мультяшных динозавриков. Или несущие благую весть апостолы Христовы в качестве «сотрудников Иисуса, передающих директивную информацию». Это зрение без подозрения, не пытающееся подтвердить признанность своего, разоблачить замаскированного чужого, усмотреть обрыв последовательности и начало красной строки. Оно довольствуется тем, что регистрирует неопознанное иное как очередной элемент имманентного ряда, как соседнее и следующее, – после чего вся процедура распознавания считается выполненной. Каждый новый элемент радует, привлекает внимание на очень короткое время, вплоть до появления следующего. Соседнее — это бегущая строка новостей, которая никогда не остановит свой бег. Соседнее двусмысленно, хотя его моменты и не различены как противоположные. То, что не опознано как иное, тем самым автоматически принято за свое, в то же время это принятие отнюдь не влечет за собой ответной признанности или тем более признательности. Для субъекта лучше быть отвергнутым из-за радикальной инаковости, чем быть принятым за кого-то другого[16]. Но для «аборигена», обитателя ПСК, второе, разумеется, предпочтительнее.

Признанность, диалектике которой Гегель посвятил столько прекрасных страниц, уступает место регистрации, и последствия этой уступки проявились еще далеко не в полной мере. Сегодня, на промежуточной стадии глобализации, субъекты еще решительно преобладают над индивидами, изначально адаптированными к ПСК. Однако соотношение постепенно меняется, и «люди Матрицы», которых Джейк Хорсли очень удачно назвал хуматонами[17], все чаще встречаются в рядах субъектов, и притом компактными группами. Для их выявления может быть предложен простейший тест – например, следующий анекдот.

Джон, проходя вдоль берега, замечает в воде тонущего человека. Не раздумывая, Джон бросается в море и с риском для жизни спасает бедолагу, вытаскивает его на берег, делает искусственное дыхание и откачивает. Когда спасенный приходит в себя, он узнает имя спасителя и обращается к нему со словами глубокой благодарности:

– Послушай, Джон. Я парикмахер. Ты имей это в виду. И знай, когда тебе будет совсем плохо, когда ты потеряешь дом, работу, здоровье, когда от тебя уйдет жена и весь мир отвернется от тебя, – приходи ко мне, я подстригу тебя бесплатно.

В отличие от субъекта хуматон не найдет в этой истории ничего смешного. Пожалуй, единственный вопрос, который, с его точки зрения, окажется достойным уточнения, это вопрос, был ли Джон профессиональным спасателем и находился ли при исполнении обязанностей. Если окажется, что нет, – вопрос исчерпан. Но если вдруг выяснится, что именно так оно и было, хуматон, скорее всего, сочтет реакцию спасенного неадекватной. «Приходи ко мне, я подстригу тебя со скидкой, – вот что нужно было сказать в этом случае», – подумает хуматон. И его братья по разуму с ним согласятся.

Тест как раз и демонстрирует пропасть между двумя экзистенциальными проектами, способами задания человеческого в человеке. Ирония (или возмущение), продуцируемые в подобных случаях в устаревшем проекте, для новых распечаток недостоверны. Хуматоны довольны друг другом, двусмысленность существует лишь для внешнего наблюдателя, но не для них самих. Понятно, что хуматон всего лишь идеальный тип и в этом качестве представляет собой аналитический инструмент. Но его вполне реальные сегодняшние предтечи в некоторых ключевых ситуациях демонстрируют тот же выбор и тот же тип поведения. Брачный контракт, насчитывающий более сотни пунктов, уже потенциально содержит в себе и уточняющий вопрос спасенного утопленника.

Рассматривая изменения в модели сборки субъекта, можно говорить о запредельном расширении описанной Лаканом зоны meconnaissanse[18]. У Лакана это «слепое пятно», обеспечивающее момент иновидимости, анизотропность среды, в которой осуществляется взаимная признанность. В приводимом Лаканом примере мать заявляет врачу, что «в смысле сексуального развития» у ее двухлетнего мальчика нет никаких отклонений. При этом ребенок тут же, на виду у всех играет гениталиями. Мать этого «просто не видит», а все остальные как бы не видят — делают вид. Эти «незамечаемые» провалы meconnaissanse суть зоны, где зрение либо дополняется, либо подменяется подозрением, и наличие участков такой принципиальной иновидимости всегда характеризует среду, в которой формируется классический субъект. Но уже тренажеры политкорректности расширяют «слепое пятно» до площади почти всего зрительного поля, так что не совсем понятно, что именно теперь является пятном (вкраплением). В конце концов непрерывное оттеснение подозрений отменяет и саму анизотропность, и тогда мы становимся свидетелями уже другой модели сборки. «Продукт» этой альтернативной сборки может быть назван субъектом лишь в самом широком смысле слова; из-за рассогласования почти всех важнейших экзистенциальных и психологических параметров сборки-настройки такой «продукт», безусловно, достоин отдельного имени. Его мы и будем называть хуматоном.

Альтернативная аналитика присутствия уже не позволяет рассматривать политическое измерение как горизонт онтического, как мелкую рябь поверхностных корректировок тех экзистенциалов, которые существенны для Dasein. Поскольку в Плоско-Субъектном Континууме вообще «всё поверхность», поверхностное приобретает совершенно иной смысл. Так, уже отмечалось, что исчезновение «своего иного» ставит под вопрос и «свое собственное». Свое считывается с ленты новостей или с ленты доступной массовой культуры без реального освоения. Выбор в переключении каналов или посещении того или иного сайта, конечно, есть, но он не выходит из плоскости конвертируемых обменов, не распространяется на посещение консерватории, монастырской библиотеки или театра военных действий. Свое несобственное — так будет точнее называть духовные принадлежности хуматонов – легко отчуждаемо в денежной форме, где решающую роль имеет количественная определенность суммы. Слипание качественной разнородности придает дискретным денежным суммам характер обособленных ценностей, и раньше всего этот процесс становится заметным в искусстве, поскольку искусство всегда пребывает в экзистенциальном авангарде. По этому поводу Борис Гройс проницательно замечает:

«Именно здесь вступает в игру универсальное измерение денег – утопическая религиозная сторона нашего чувства денег… Цифра, обозначающая сумму, которую зритель "готов был бы заплатить за это произведение", есть выражение внутреннего, чисто субъективного эстетического ощущения, являющегося одновременно внутренним, субъективным ощущением денег. Искусство с уникальной радикальностью манифестирует субъективное, психологическое измерение денег, внутреннюю загадочную связь между цифрой и чувством, которая часто ускользает из виду в "объективно" функционирующей экономике и на которую в повседневности указывают лишь в непрямой форме, прибегая к таким нежным выражениям, как "мой дорогой" или "мое сокровище". При этом следовало бы тотчас спросить: дорогой – но насколько дорогой? Или: сокровище – но какой ценности? В сфере так называемых межчеловеческих отношений этот вопрос о точной цифре, имплицируемой нежными чувствами, как правило, подавляется и остается невысказанным. Иначе обстоит дело в искусстве. В сущности, мы можем даже не знать, что данное произведение искусства стоит 2000 долларов. Но мы это чувствуем»[19].

Чувства, складывающиеся из кирпичиков денежных сумм, отличаются друг от друга посредством указанного номинала. При этом номинал служит не менее надежным различителем, чем границы традиционных аффектов: содержание адреналина в крови и количество нулей справа от значимой цифры в качестве внутренних сенсорных эталонов по меньшей мере не уступают друг другу. Соответственно, если различия между близкими и первыми встречными, иерархические по своей сути, утрачивают достоверность, то количественные градации внутри континуума (стричь со скидкой или бесплатно) приобретают, напротив, значение дискретного экзистенциального выбора. Фразы типа «Я перед тобой в неоплатном долгу» в плоскости ПСК становятся просто невежливыми, подобно тому как макрофизические измерения непригодны для параметров микромира. Французская пословица «Точность – вежливость королей» сегодня может быть интерпретирована как точность выплаты любого неоплатного долга, включая своевременное начисление процентов.

Таким образом, исследования инфраструктуры субъекта от Гегеля до Лакана и Джудит Батлер приобретают археологический оттенок. Теперь одновременно приходится вести параллельные изыскания по поводу альтернативной модели сборки человеческого в человеке. Альтернативный проект «хуматон» самой реальностью уже поставлен на повестку дня, и его составляющие конструкции лишены неконтролируемых зон, скорее они представляют собой «пазл», доступный для сборки благодаря новой, облегченной инженерии человеческих душ.

Инфраструктура субъекта (классического, подозрительного субъекта) существенно отличается от этой бижутерии. Вернемся к сопоставлению с гегелевским дискурсом.

Мы видим, что Aufheben в обретаемой плоскости торжествует с легкостью, на которую не рассчитывал и сам автор «Феноменологии духа». При этом подвергается редукции и само «снятие», понимаемое как момент сохранения в превентивных и настигающих утратах. Пульс негативности не преодолевается в прежнем смысле этого слова, поскольку он вообще не прослушивается. Продолжающееся сосуществование различных типов «субъекции»[20] делает сопоставление особенно наглядным. Диалектическое сохранение-снятие больше всего напоминает обезвреживание мины без ее подрыва (но с риском такого подрыва). Взрывное устройство с диалектической пульсацией можно аккуратно извлечь из детонатора или подорвать на месте – в этом случае речь идет о становлении через негацию. Так, воля господина принимается рабом как собственная воля, но при этом обязательно происходит потрясение основ бытия: «Если оно (сознание. – А. С.) испытало не абсолютный страх, а только некоторый испуг, то негативная сущность осталась для него чем-то внешним, его субстанция не прониклась ею насквозь»[21]. Стать для себя бесконечным источником смысла или распознать (распробовать) чужой смысл как свой собственный – все это суть взрывоопасные революционные преобразования, когда самость растет, усиливается или гибнет благодаря одним и тем же неизменным силам противодействия.

И Маркс, критикуя Гегеля за принимаемую на веру имманентность мира и сознания, фактически подтверждает его правоту в смысле решающей роли негативности: производственные отношения заминированы и взрывоопасны в каждом своем акте. Диалектическая теория должна ставить флажки; диалектическая практика определит, произвести ли разминирование, обойти ли предупреждающий флажок (отложить решение) или взорвать на месте.

Процедура снятия в ПСК, кумулятивно расширяющая имманентность, уже не напоминает снятие мин. Тут больше подходит другая метафора – снятие как фотоснимок. Всегда можно сделать снимок, который сохранит и одновременно обезопасит встречное иное. В снятом виде (например, с помощью телекамер) противостоящее негативное не проникает внутрь: врач, рассматривающий флюорограмму, не подвержен риску заражения. Таким образом, преемником снятия как важнейшей «субъектообразующей» процедуры становится транспарация. Транспарация – это сквозное просвечивание, когда иное и негативное остаются лишь в виде темных пятен, – но и их, в свою очередь, можно просветить (транспарировать) или удалить. Transparance (прозрачность) оказывается точным термином еще и в том смысле, что является следствием и продолжением просвещения. Эпоха Просвещения успешно завершена, мир вступил в эпоху Транспарации.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.