Солженицын не дает себя забывать: напечатал резюме о февральской революции. Уроки Февраля, некоторым образом в пандан к Троцкому с его Октябрем. Как всегда, есть смешное: царских генералов обвинил в подверженности либеральному мифу. Видимо, ему трудно представить себе человека (людей) растерявшимся. Нечеловеческая самоуверенность, не проходящая с годами. Так и надо, в пророке должно быть смешное, но нас, смеющихся над лысиной Елисея, сожрет медведь. Пророк смеется последним. Вернее, плачет, как Иеремия.
Пророк, в точности по Бергсону, существует во «времени», в «длительности», то есть на глубине бытия, а не в «пространстве», не выброшенным на поверхность. Когда же он туда выбирается, то спотыкается и падает. Отсюда смех, самая сущность смеха. Это вроде бодлеровского альбатроса. В английском есть идиома albatross, означающая досаду, ненужное препятствие, «дырку в голове». История для Солженицына - этот самый альбатрос. Сам он живет в «длительности», то есть в вечности.
Пример: его призыв, предостережение, почти мольба - ограничить потребление, засорят и убьют землю товары! - неоспоримы, их даже не пророчественность, а здравый смысл ясны едва ли не каждому. Но - как? Как остановить эту махину? Как ограничить производство и потребление в современной экономической системе? Уничтожить систему? Уже пробовали…
На таких примерах понимаешь, что принципиальных проблем нет, любая проблема - техническая, вопрос средств, а не целей. Принципы - самое легкое, вроде веры в Бога, их достаточно провозгласить. Решают, делают - только техники, спецы.
Но, глядя назад, в кошмарно сбывшееся прошлое, Солженицын выступает именно как «техник»: какую дивизию куда двинуть в феврале 17-го и как воспользоваться телефоном-телеграфом.
Надо повторять об историке, пророчествующем назад?
Солженицына-пророка всегда выручал Солженицын-писатель, СЛОВЕСНИК. Фразы у него вернее мыслей.
«Стояла Россия веками - и дремалось, что ее существование не требует настойчивого изобретательного приложения сил. Вот так стоит - и будет стоять».
Но Солженицын не хочет ее в вечности оставить. Солженицынская собственная настойчивая изобретательноть в сущности не русская, его активизм не русский. В нем Штольц мешает Обломову. И это мешает ему как писателю, не дает ему быть гениальным, развернуть гений. А ведь только гений мог написать приведенную фразу. И гениальное в ней - слово «дремалось».
Ошибка? - рок! - что Россию пытались разбудить, и ведь разбудили. Отнюдь не с Солженицына, а хоть с Петра отсчитывая.
А пробуждение бытия - всегда катастрофа. Сартр: «Мир рождается в обвале бытия, производимом сознанием».
Россия - не страна, не часть света, не шестая и не седьмая, как нынче; Россия - это бытийная целостность. Сказать проще - само бытие. В нем никогда ничего не происходит, то есть происходящее не имеет значения, критерия, точки отсчета, не говоря уже об оценке. Чтобы нечто происходило, чтоб была история, нужен человек, то есть сознание, фиксирующее все эти катаклизмы. Везувию безразлично собственное извержение, как младенцу запачкать пеленку. Бытие - это именно дрема (ставлю солженицынские точки над «е»). Происходившее в допетровской России шло вне сознания, сартровского (в сущности гегелевского) «ничто». Это было вне ИНТЕЛЛИГЕНЦИИ: очень удачное в русском языке сочетание смыслов гносеологического (разум, мышление, сознание) и социального («прослойка» - и «сознательность»).
Поскольку интеллигенция остается русской, на выходе из бытия она приобретает модальность обломовщины.
Очень хорошо написал об Обломове А. Генис:
Ольга и Штольц «существуют в сегодняшнем дне, в истории. Обломов же пребывает в вечности, бесконечной, как смерть…
Мир требует от человека быть не полноценной личностью, а только частью ее - мужем, чиновником, героем.
Деятельные Штольц и Ольга живут, чтобы что-то делать. Обломов живет просто так. С их точки зрения, Обломов - мертв. С его - смерть и жизнь сливаются воедино, между ними нет строгой границы - скорее промежуточное состояние: сон, мечта, Обломовка».
Но «просто человеком», то есть целостной, а не отчужденной социально личностью, Обломова считать нельзя. Он вообще не человечен, он бытиен. В его наличии - подлинная философема, основной философский вопрос по Камю, вопрос о самоубийстве. Обломов блестяще решает его, не прибегая к самому акту. Он спит, дремлет.
О каком- то американском интеллектуале сказали: конечно, он Гек Финн, но он не уплыл на плоту, а остался у вдовы. Обломов прибился бесхозным плотом к вдове Пшеницыной.
Но русская дрема имеет высокий синоним в европейской духовности: аполлонический сон. Это все то же бытие, но уже как произведение искусства.
Поэтому разговор нужно с Обломова перевести на Гончарова.
«Обломов» как книга, при всех сомнениях в первоклассности автора, - самая важная книга русской литературы, важнее «Войны и мира». Там история хотя и отвергается как состояние неподлинное, но все же есть. Кутузов хотя и победил Наполеона неделанием, но все же победил. А Обломову и раненным под Аустерлицем не нужно быть, чтобы видеть небо Андрея Болконского. Больше того: это небо ничем не отличается от земли. Это «бытие».
«Небокопы», как говорил, кажется, Крученых.
Конечно, Обломов - не просто плод паразитического барства, как нас учили в школе (да и сейчас, должно быть, учат), а национальный архетип. Это русский, у которого слишком много родины, он не может отделиться, отделаться от матери-земли, не только рождающей, но и поглощающей. Диван, с которого не в силах подняться Обломов, - это Россия, непомерная для русского ноша: России слишком много, гравитация русской земли выше мирового уровня. Святогор-богатырь не сильнее земли, это она его сильнее. В России для того, чтобы быть активным, нужно быть злым. Активный русский не любит России: таковы два русских титана активности - Петр и Ленин. И к ним (парадоксально?) подверстывается Солженицын (злой?). Добрый русский - как раз Обломов, он лежит и спит; или Платон Каратаев, который, в сущности, и не добр, а просто ко всему на свете равнодушен. Его «круглость» у Толстого - целостность бытия, «неразличенное единство».
Остальные же русские - в промежутке между Обломовым и Солженицыным - ни то ни се.
Активность Солженицына духовно им не осознана, он ведь в глубине не русский, даже не старовер, а немец, и не Штольц, а пуританин. Результатом его активности должен быть «капитализм». Но в России сейчас не капитализм, а черт знает что, и значит, Солженицын оказался в ней не востребован. Он Россию не итожит.
А Гончаров итог подвел, потому что, даже уйдя из Обломовки и совершив кругосветное путешествие, он в ней остался. Он сделал из России «новеллу» - в формальном смысле Шкловского: дифференцированное кольцо. Сменив стихию, он остался в бытии и даже еще глубже ушел в него: вода - первоначальнее земли. Кругосветное путешествие оказалось проекцией в материнскую утробу, в околоплодные воды.
Гончаров - безвредное («русское», «самобытное») воспроизведение Петра. Он великий писатель воды русской и дедушка русского флота.
Синтез земли и воды, их (отнюдь не рубенсовский!) союз - «пух». Да будет земля тебе пухом, Илья Ильич!
«А берег опустевшей гавани Уж первый легкий снег занес. В самом чистом, самом нежном саване Сладко ли спать тебе, матрос?»
Этот матрос, на борт не принятый, - с фрегата «Паллада».
Вера Павлова, которую должен любить Солженицын, потому что она пишет пословицами, дала исчерпывающий образ русскости: «По воде летать ползком».
Пишет о любовнике, а получается о России.
Союз стихий - это и есть бытие.
Интересной была встреча Гончарова с Японией. Он ее покровительственно жалеет, снисходит с высот Англии и России. Бить японцев жалко. И неуж на них ружья тратить? Лопарями обойдемся. Лопарь, поясняет Гончаров, - толстая морская веревка.
Интересно, что бы сказал Гончаров, доживи он до Цусимы?
Сами вы лопари! И ружей-то когда надо не оказалось.
Но это и значит, что русские - не «героический» народ, не рыцари активности. Русские побеждают только тогда, когда на них нападают активные рыцари. Россия их хоронит в себе, в снегу, в земле, под чудским льдом. В ней тонет все, как в пуховой - обломовской! - перине. Это Розанов написал, у которого «русская идея» - «ничево!». То есть обойдется, «ништяк». Рыцари, «мужи» - голова, но головой вертит шея - жена. Немец в России скинет прусский сапог и влезет в обломовскую туфлю. Забавное литературное совпадение: К. Федин написал в тридцатых автобиографическую повесть «Я был актером» - как его интернировали в Германии в 1914 году. Для прокорма преподавал русский язык отставному генералу, и тот, читая «Обломова», поражался именно этой детали: Обломов, спуская ноги с дивана, не глядя попадает в туфли.
А что тут особенного? Я тоже попадаю.
«Империя» в России - не историческое, а природное явление: растекание воды по ровной поверхности. Случай Гончарова: что земля, что вода. В сочетании - «каша».
Гончарова многие считают посредственным писателем, но «Обломов» - замечательный если не роман, то ПРОЕКТ: написать роман о том, как не вышло романа, причем слово «роман» взято омонимически: не просто Ольги нет, а книги нет, она не произошла. Истинный роман без героя, не то что ахматовская поэма.
И даже без антигероя - Обломов просто нуль.
Еще Генис:
«Гончаров оставляет читателя наедине с нулем - символом круглого, цельного мира Обломова. Этот нуль, находя себе соответствие в композиции книги, напоминает и об идеальном - в континентальном климате - совершенстве годового круга, и о букве „о“, с которой начинаются названия всех романов Гончарова».
Принимая это наблюдение, не нужно забывать и раньше сделанное - о трех «об».
У Руссо была теория происхождения языка: язык начинается с появления согласных, одни гласные - это пение, а не язык, и люди, живя в Раю, были птицами. Как мы ни любим Россию, она все-таки не Рай и мы не птицы, а скорее кроты. Для языка необходимо сопротивление материала. Нужно «землю рыть».
Так что же такое гончаровские «об»?
Обрыв - это «обвал» сартровский, в котором сознание, внося в бытие ничто, рождает мир.
Обыкновенная история - Россия в истории, которая (история) по определению не может быть обыкновенной, а всегда уникальна, единично-событийна. Это «буря-непогода», а не просто погода, хроника, а не вечность.
Обломов - это русский человек, все-таки выброшенный в историю, как ни сопротивлялся, как до сих пор ни сопротивляется. Это - я, уехавший в Америку и делающий вид, что ничего не произошло. А ведь происходит. Вот этот текст, к примеру, пишу. Различаю неразличенное единство Обломова, двигаюсь по диалектическим ступеням к конкретной тотальности, замыкаю сюжетное кольцо.
Получается не просто Россия, а Россия плюс я: как момент различения, дифференциации, несовпадения.
Иван Киреевский писал:
«Логическое сознание… схватывает предмет не вполне, уничтожает его действие на душу. Живя в этом разуме, мы живем на плане вместо того, чтобы жить в доме… Покуда мысль ясна для разума или доступна слову, она еще бессильна на душу и волю. Когда же она разовьется до невыразимости, тогда только пришла в зрелость. Это невыразимое, проглядывая сквозь выражение, дает силу поэзии, музыке и прочему».
Прочее - это я.
На старом добром русском «невыразимые» означало подштанники.
Розанов говорил: литература - мои штаны.
Мне она еще ближе.