15. VIII.1989

15. VIII.1989

Значит, так: «Новый мир» должен быть журналом беспартийным. Какие к тому доводы? Целый ряд.

В нашем безумно, бездарно и преступно политизированном обществе должен быть хотя бы один беспартийный журнал. (А чем больше их будет — тем все-таки лучше.)

Не я буду бороться за ту или иную партийную программу, пусть партии борются за влияние на меня — беспартийного.

Я знал и знаю, что ни одно достижение культуры, а искусства тем более, никогда не было достигнуто в соответствии с партийной программой. Это ничего не значит, что в партийной программе записано: «развивать искусство и культуру», в лучшем случае это значит, что часть заработанных мною средств и уплаченных в налог партия отдаст на нужды культуры. Но я сам по себе отдавал бы больше, причем не на партийную, а на беспартийную культуру надо ввести разумный налог — и все дела. И партии ни к чему.

В великих произведениях искусства никогда нельзя заметить партийности — ни в Чайковском, ни в Пушкине, ни в Пастернаке, ни в Пикассо. Ни в ком из подлинных гениев. Гениальность беспартийна.

Партийности еще могут быть подчинены техника, производство машин и химикатов, но лично я был далек от этих задач.

А вот настораживать партия меня настораживала: что-то и для меня было не так в постановлениях о журналах «Звезда» и «Ленинград», в том, как преследовался Михаил Зощенко, и особенное недоумение вызвала у меня кампания по разгрому генетики, которую возглавил в 1948 году Лысенко. Я заведовал к тому времени кафедрой гидромелиорации в сельскохозяйственном институте, а лысенковщина коснулась и мелиорации. Лысенковцы разгромили академика А.П. Костякова, которого я почитал и почитаю.

В те времена я не знал, но теперь-то знаю, что партийность — это нынче удел нецивилизованных стран, современность которых — чрезвычайные происшествия, ЧП, в силу которых и благодаря которым и возникают чрезвычайные партии. В цивилизованном мире партии действуют активно лишь в некоторых обстоятельствах, скажем, в выборные кампании, во все остальное время они вполне цивильны и никому особенно не навязываются. Они, будучи демократическими, понимают, что партийность — это антипод демократичности. Демократических правительств, по сути дела, не может быть, демократической может быть только система их выборов.

Партии в цивилизованных странах постепенно вытесняются неуставными движениями — «зеленых», милосердия, по борьбе со СПИДом и т. д.

И еще повторяю: во времена-то партийной диктатуры я не был ни антикоммунистом, ни антипартийцем, ничего не слыхал ни о Мандельштаме, ни о Пильняке.

В 1937 году никто из моих близких серьезно не пострадал, наш Омский сельскохозяйственный институт репрессии каким-то образом почти миновали. И если у меня и возникали какие-то сомнения, то я упрекал в них себя: все понимают, а я чего-то все еще не понимаю?!

И я не один был такой в студенческой среде, вся наша компания была (шесть человек, комната № 36, общежитие № 6) беспартийной, иронически относилась к комсомолу и была занята одним — учебой. Мы учились не на шутку, с энтузиазмом, мы знали, что на производстве специалистов нашего профиля не хватает, что там нас ждут с нетерпением: вот уж приедут на практику студенты, народ грамотный, они и запроектируют такой-то и такой-то канал, узел, систему водоснабжения такого-то колхоза-совхоза.

Многие из нас и дипломные проекты защищали самые настоящие, реальные, и преподаватели — рецензенты выступали в качестве реальных экспертов, а дипломный проект прямо с защиты шел в производство.

В общем, дело обстояло для меня так: будут люди хорошо работать — все будет хорошо, власть — тоже хороша.

Впрочем, я и сейчас, кажется, недалеко ушел от того времени, когда думаю: только та власть, то государство нормальны, которые позволяют всем гражданам работать добросовестно и с толком.

Ну а нынче? Знаю, что кто-то должен, елико возможно, сохранять литературный вкус при всеобщей безвкусице, оберегать этот вкус и нечто ценное, когда ценности рушатся, когда впереди — та самая анархия, в которой государство теряет свою даже и незначительную и неопределенную роль, а каждый будет выживать на этом базаре сам по себе и всеми доступными ему средствами.

Конечно, когда в 1986 году я дал согласие пойти на «Новый мир», я этого не знал, не предвидел, задача была другая — пробить государственную цензуру, открыть русскому и русскоязычному читателю все те литературные (причем в самом широком смысле этого слова) богатства, которые скрывал тоталитаризм от народа.

Ну а то, что я знаю нынче о нашей действительности, это даже и не знание, скорее это — то антизнание, которое разрушает историю и культуру. Но, видимо, так: антикультуру уже не минуешь, поздно, и единственная возможность — сохранять культуру как таковую вопреки партийным, а значит, и антикультурным программам, вопреки любой анархии. Придерживаться уже созданных ценностей. Новых в это время не создашь.

Какие для этого есть возможности?

Ничтожные. Самые ничтожные оставляет нам и наша действительность, и мы сами себе, поскольку умеем много болтать и суетиться и мало работать. В работе мы то и дело больше друг другу мешаем, чем помогаем.

Но если говорить о собственном ничтожестве и бессилии, тогда и продолжать разговор незачем и не о чем.

А я намерен продолжать.

Большое место занял в моей жизни проект Нижне-Обской ГЭС, а почему так случилось, почему он привлек меня — надо самому себе отдать отчет, прежде чем об этом рассказывать.

Чуть-чуть повторюсь: в 1932 году я окончил Барнаульский сельхозтехникум, работал агрономом-зоотехником в Хакассии, затем — в Барнауле же, в том же техникуме, был инструктором производственного обучения.

В 1939 году окончил гидромелиоративный факультет, работал инженером-проектировщиком, служил в системе Гидрометслужбы Сибирского военного округа как гидролог. В 1946–1955 годах заведовал кафедрой с.х. мелиорации и в 50-е годы со своими студентами побывал на многих «великих» стройках — на Куйбышевской, Сталинградской, Новосибирской, Усть-Каменогорской. Позже был на Красноярской и Шушенской ГЭС, на Волго-Доне, на строительстве Донской системы каналов (так что я имел об этих многочисленных стройках представление).

Не только мои соученики, но и многие ученики уже были большими начальниками на этих великих.

Но были и невеликие преобразования, в которых я участвовал.

Где-то году в 1952-м Западносибирский филиал АН СССР создал свою, местную, «комиссию по преобразованию природы», и я стал ее председателем, то и дело наезжая из Омска в Новосибирск.

Великими стройками эта комиссия не занималась, а вот делами малыми — да. Скажем, в Омской области мы «выбросили» такой лозунг: «Каждому колхозу — водоем», и это было осуществлено, тем более что в очень многих населенных пунктах водоемы строились еще до революции Переселенческим Управлением и Департаментом Улучшения Земель, которые входили в состав Министерства Земледелия и Государственных Имуществ. Эти водоемы нужно было только расчистить, восстановить.

Между прочим, и другой наш девиз был в Омской области выполнен: «Каждому колхозу — библиотеку». Я же его и подал, тот девиз, и отправил в подшефный моей кафедры колхоз (Иссыккульский район) триста книг из своей библиотеки.

Нет, принципиальных сомнений в Великом плане преобразования природы у меня не было даже и после смерти Сталина. До некоторых пор. Вот ведь — и зав. кафедрой, и всяческий там председатель, а ход устоявшейся за многие годы мысли может изменить и малый случай.

Однажды я получил письмо от какого-то инженера-пенсионера; он считал, что выгоднее построить десять средних ГЭС, в том числе и на притоках главной реки, чем одну суммарной мощности на главной. Да, это будет дороже, но, во-первых, возникнет некоторая экономия на строительстве ЛЭП и потерях энергии, а во-вторых, и это главное — многократно сократится площадь затопления, не нарушен будет и естественный режим главной реки: еще неизвестны ведь все последствия ее полного зарегулирования огромными водохранилищами?

В конце 50-х в Новосибирске было открыто Сибирское отделение АН СССР, я как мелиоратор участвовал в комиссии по выбору строительной площадки — многочисленная была комиссия, в том числе и секретарь вновь созданного Советского райкома — Е.К. Лигачев. Меня вызвал председатель Президиума вновь создаваемого отделения СО АН СССР академик М.А. Лаврентьев, человек масштабный, но я не согласился с его масштабами преобразования природы Сибири — Барабы и Кулунды, в частности, — я-то знал трагические попытки 30-х годов такого преобразования, кроме того… кроме того — письмо инженера-пенсионера было уже и моим собственным доводом в беседе с Лаврентьевым.

Он на очередном Пленуме ЦК КПСС заявил, что Сибирское отделение АН СССР в течение нескольких лет обеспечит орошение 1,5 млн гектаров в Кулунде, а это — ерунда, нет в Кулунде пригодных к орошению не только 1,5 млн, но и 100000 га, нет и рабочих рук, которых так много требуется при орошении. Я сказал Лаврентьеву: хорошо бы было оросить тысяч 15 га, больше не получится.

Лаврентьев эти доводы отклонил, но меня приняла под свое покровительство академик П.Я. Кочина, с ней я и сотрудничал долгие годы.[7] И все еще, все еще идеи великого преобразования природы мне не были чужды. Вплоть до 1961–1962 годов.

Именно тогда в Гидропроекте возникло ТЭО (технико-экономическое обоснование) проекта Нижне-Обской ГЭС (5 млн квт), и я ужаснулся, был потрясен. Я ведь в свое время был и гидрологом, начальником гидрографических работ по Западной Сибири, я работал в створе Ангальского мыса (Салехард), в котором намечалось строить ГЭС, и зрительно, как наяву, представлял себе, что натворит в природе великой низменности водохранилище площадью 132 тыс. кв. км, а что — в режиме Карского моря, которое не зря называют «кухней погоды».

(Весной 1964 года я оказался на строительстве Ассуанской плотины в Египте и там еще встречался и спорил с Н.А. Малышевым, главным инженером проектов Волжской и Ассуанской ГЭС — он и к Нижне-Обскому проекту имел серьезное отношение, а проект этот еще и в 1964-м году «теплился в умах» несмотря на то, что в 1962-м был отклонен правительством. Да и не только теплился, у нас в те годы расцветал план полного «освоения» едва ли не всех сибирских рек.)

Не буду подробно рассказывать о последующих полутора годах моей жизни: я мотался по Советскому Союзу — ведь Нижне-Обскую ГЭС проектировали и в Москве, и в Ленинграде, и в Харькове, и еще Бог знает где… Из Киева, помню, меня выслали с участием милиции. Пришел в гостиницу милиционер, принес ж.д. билет: сегодня вечером вы должны выехать. Я выехал. Чего доброго, начали бы копать чемодан, а там — материалы по проекту Оби. Откуда? Кто предоставил? Нет, я предпочел выехать.

Ленинградские инженеры сперва предоставили мне очень нужные существенные данные, но вскоре потребовали их обратно и всячески стали меня поносить. Деятели Гидропроекта — они только-только вылезли к тому времени из генеральских погон, которые навешивал на них Берия и др., привычки же остались у них прежние — те костерили меня как врага, наверное, врага народа. Был случай — из Института северного земледелия (Ленинград) на меня поступила жалоба в Союз писателей, и Сурков, недолго думая, решил меня исключить из Союза (сам же позже и рассказывал мне об этом, смеясь). Но у меня были на этот случай записки агронома, сосланного из Краснодарского края в Салехард, эти записки, в которых разоблачались махинации опытной станции в Салехарде и Ленинградского института в целом, я послал на имя Хрущева с предложением перебазировать институт из Ленинграда в Салехард, где в это время пустовали десятки, сотни добротных построек в связи с ликвидацией Пятьсот первой стройки. Ленинградцы испугались и затребовали у Суркова свой компромат обратно.

«Литературная газета» — надо отдать ей должное, в свое время (1962) напечатала три моих статьи против проекта строительства Нижне-Обской ГЭС.

В Институте географии АН в Москве эта проблема обсуждалась с моим участием (как с автором этих статей) и с участием главного инженера Гидропроекта Чемина. Я предвидел, с какой козырной карты он сходит на этом обсуждении… Он и сходил:

— В Программе коммунистической партии, которую обсуждал и принял весь советский народ, отдельным пунктом записано строительство Нижне-Обской ГЭС, а Залыгин? Он, видите ли, против! Ему эта программа — пустой звук, да?

Бо-ольшое замешательство в аудитории. То я сидел в окружении научных работников, а вдруг остался чуть ли не в единственном числе в своем ряду.

И я достал из портфеля один документ — докладную Чемина в ЦК и прочел из нее два абзаца. Они слово в слово совпадали с Программой, но ведь докладная-то была написана года за полтора до публикации Программы, значит?..

— Значит, кто же ввел в заблуждение нашу партию? Думаю, теперь всем ясно, кто это сделал!

Поскольку Нижне-Обская проектировалась в Киеве, Харькове, Ленинграде — я уже говорил, — я всюду собирал данные, иногда самого неожиданного свойства. Так, в Харькове начинал проектироваться «лесной комбайн», который должен был валить лес, очищать стволы, вязать их в «сигары» и затапливать до лучших времен в водохранилище — пока не понадобится. Абсурд! Но Чемин (см. выше) уже исходил из того, что такой комбайн существует и с успехом делает свое дело.

Нелепости были чудовищные.

Чемин утверждал: затопленные нефть и газ добывать при затоплении будет еще проще: намоем острова, с островов будем бурить и по подводным нефтепроводам перегонять нефть.

В чем тут заключалась простота — понять невозможно. Водохранилище, безусловно, понизило бы температуру и ледовитость Карского моря (М.И.Будыко, А.Ф.Трешников).

Чемин: не понизит, а повысит!

Водохранилище — 132000 кв. км, столько же подтопление по притокам — ничего подобного в мире никогда не было, опять-опять абсурд!

Чемин: эти земли нынче бросовые, а мы рыбы из водохранилища больше возьмем! (До предела загрязненного нефтью? непроточного?)

Затапливается столько торфа, что, если сжигать его в котлах ТЭЦ, хватит на 550 лет.

Чемин: торф надо добывать, а ГЭС построим — никаких забот. Даровая энергия.

ГЭС и линии электропередачи не оправдаются и за сто лет. Строить при глубине Оби в 35 м. Такого в практике нет!

Чемин: нам важно получить энергию как можно скорее, решить проблему скорее. Не оправдается — взорвем плотину.

И т. д., и т. д.!

Как просто опровергается очевидность! Государственные мужи — Госплан, Совмин, эксперты — заседают, кто-то им внушил: а это нужно!

Не круглые же дураки все эти чемины, малышевы? И Госплан? И Косыгин? Тогда в чем дело? Я ничего не понял в этих людях. В том-то и дело, что глупость по своим размерам может превысить здравый смысл. А в России — так это и вовсе запросто. Я чувствую себя ничтожеством, пытаясь понять это. Это непосильно. Об этом не сказал Шекспир. И я вряд ли победил бы эту глупость, если бы у меня не было союзников. Я о них не знал, но они знали обо мне, зная, в гласную часть проблемы не включались, предпочитали «не засвечиваться», подставляли меня. Действовали за сценой, но, вероятно, только поэтому три моих статьи и увидели свет в «Литгазете» — в газете для теневых умов оказавшейся удобной, самой удобной: писательская, а мало ли что писателям взбредет на ум?!

Этими теневиками (которые, конечно же, имели своих людей и в Госплане, и в Совмине, и в академических кругах, не знаю — имели или нет в ЦК: там никто не засвечивался) были геологоразведчики — они-то знали, какие страна (и они сами по себе) потерпит убытки в связи с затоплением.

Через 15 лет, на писательском выезде в Тюмень, тамошний 1-й секретарь обкома П.Г. Богомяков, недавний геологоразведчик нефти и газа, в своем обширном выступлении так и объявил: 15 лет тому назад, день в день, Госплан, обсуждая статьи Залыгина, отменил ТЭО Нижне-Обской ГЭС. Он же рассказал, как это было.

Они, геологи, человек что-то около десяти, встали в гостинице рано и отправились в газетные киоски еще до открытия. Киоски открылись, они купили «Литгазету» с моей последней статьей (значит, знали о ней заранее?), экземпляров около ста, пошли в Госплан, развесили «Литературку» на спинки стульев зала заседаний. Когда собрались все участники заседания (кажется, был и Косыгин), на них это произвело впечатление: кто велел развесить газету? А вдруг — высокое начальство? Так или иначе, но на том заседании ТЭО было отклонено, а на нашей тюменской встрече я впервые узнал, как было дело, и мы с Богомяковым обнимались.

Забегу вперед. Ирония судьбы — лет через десять мы оказались с Богомяковым по разные стороны баррикады: он выступал как рьяный сторонник переброски стока сибирских рек в Среднюю Азию, мне даже казалось, что его устами говорил Рашидов. Где Богомяков теперь — не знаю.

Ну, а ввязываясь в эту историю, я не представлял себе ее масштабы, ее протяжение во времени — ведь полтора года я ничем другим не занимался. Помогла моя наивность, если на то пошло — глупость, ну и, конечно, поддержка геологоразведчиков, среди которых были (не могло не быть) и такие, которые прекрасно ориентировались в коридорах власти, в Госплане прежде всего, которые и на печать, как видно, имели влияние. Это я нынче говорю и взвешиваю, а тогда полагал, что я начал дело, я его и кончил. Не то чтобы я был горд собою в то время, нет, но мне думалось, что я еще и еще что-то подобное успею сделать в своей жизни — ведь вот же, получилось, значит, можно!

Ничего такого же, пожалуй что, уже не получилось, тем более что в те же годы, видимо, воодушевленный этим событием со знаком +, я написал и свою, вероятно, лучшую вещь — компактную, энергичную, пробивавшую путь «деревенской» литературе повесть «На Иртыше». Прошли годы…

Десятилетия прошли — три, — и вот теперь-то мне, если есть чем гордиться, хотя бы есть что противопоставить своим творческим неудачам, произведениям посредственным, никак меня не удовлетворяющим, так это — те самые годы 1961–1964, Нижняя Обь и повесть «На Иртыше».

В последующие годы у меня, кажется, была своя роль и в литературе, и в экологии, на эту тему я еще поговорю и уже поговорил в «Экологическом романе», стараясь при этом говорить не столько о себе, сколько о событиях, в которых я участвовал. Что получается из этого старания? Не совсем то, что хотелось бы.

Не знаю, насколько я прав, но мне всегда казалось, что я мало интересен сам по себе, мало в текущей жизни, но в то же время — парадокс? несоответствие? или — логика? — на какой-то странице из истории своей страны хочется оставить свои строчки. Не из этого ли желания исходя, я и пишу заметки? И да, и нет… Ведь еще мне хочется воссоздать события, которые мне более или менее известны. У меня нет достаточного кругозора, чтобы написать о своем времени как таковом — о процессе коллективизации в целом, о репрессиях, о сталинизме, о времени Горбачева, о перестройке, о днях сегодняшних. К счастью, я никогда не занимался и не стремился заниматься теми делами, которыми заниматься не умею, и, если, скажем, я вижу весьма посредственного литературного критика в роли министра, наблюдаю, как он с энтузиазмом блюдет форму и формальную сторону дела, ровным счетом ничего не понимая в самом деле, для меня это чудо, невероятие. Суть, видимо, в том, что у него нет средних способностей, средние — ведь это же хорошо, ведь они могут принести и результат, и удовлетворение, но этого ресурса у человека нет, а тогда человек ищет уже не среднее, а нечто исключительное. (Таким я наблюдаю министра Сидорова, наблюдал, наблюдал да и написал о нем статью («Известия», № 48, 94).

Стиль и писатель. Русская литература — бесконечна по своим прозаическим стилям. Великие писатели — это те, кто создал в ней свой собственный язык, собственный в родном языке. Достоевский, Гоголь, Булгаков, Платонов, частично — Горький (?). Конечно, были и другие — Пильняк, Бабель, Артем Веселый, Хлебников, но они остались экспериментаторами, только ими. Их стиль — это больше лаборатория, чем общедоступная литература.

А кто бы мог подумать, что на русском языке до Гоголя можно писать языком Гоголя? Воспринимать на нем действительность? Но вот приходит Гоголь и обнаруживает в нашем языке неизвестный до него ресурс, обнаруживает нишу и заполняет ее. Так же и Толстой, и Достоевский, и Чехов. При этом никто из них не лингвист, но все они — художники и художественные мыслители, они увидели в этом мире то, что не видели другие, поэтому язык всех других оказался им несподручен — понадобился свой, новый, до тех пор неизвестный. (Ни один лингвист не создал «своего» языка, только художники.)

Пушкин, тот угадал даже и не языковую нишу, он как бы заново открыл весь язык. После Пушкина весь язык стал пушкинским. Он и дальше подвергался преобразованиям, но именно он, а не допушкинский. К тому же Гоголя, Платонова и других творцов языка повторить нельзя. Никто не повторил (хотя Булгаков и пытался это сделать по отношению к Гоголю), и никто никогда не повторит: время не только приближает нас к содержанию великих произведений, но и отдаляет от их языка, от тех способов, которыми их содержание когда-то было выражено. Технология любого производства, в том числе и мыслительного, меняется, и кому может прийти в голову писать нынче так же, как писали древние греки или, скажем, Карамзин?

Есть только одна область мышления, в которой технология не меняется или же меняется очень медленно (речь идет о письменном, а не об устном творчестве), это — религия.

В этом смысле она — единственна, а всякая единственность и непоколебимость в наше время — великое достоинство. Религия — это поклонение исторической мудрости, но не сама мудрость. Она исключает (сводит к возможному минимуму) злободневность мудрости и только этим и злободневна.

В этом консервативном качестве она и необходима и осознает сама себя, исключая, однако, возможность своей сколько-нибудь полной языковой модернизации. Нельзя объяснить современность библейским языком, но ввести в современность как бы уже и нерукотворную Библию можно и должно — иначе прервется связь времен и будет утеряна достигнутая когда-то мудрость.

Отдельно стоит Чехов: у него нет своего языка, в нем нет ничего от Достоевского или Толстого (он сам не верил в свой язык, а потому и в себя как писателя).

Язык Чехова индивидуален уже тем, что, как никакой другой, стремится к исключению собственной индивидуальности. Чехов говорит о субъектах, но ему самому не нужна его субъективность, а только объективность и общедоступность, и вот у Чехова такое множество подражателей (и не безуспешных), как ни у кого другого. Чехов — редкостно космополитичен. Он ближе всех писателей к языку эсперанто. Он легко переводим на все языки, и все его герои — к переводу приспособлены более, чем чьи-то другие герои.

Чехов — новая страница в истории литературы (и — искусства?), но не дай Бог, чтобы эта страница стала претендовать не только на единственность, но и на свое превосходство, — сам-то Чехов ни словом никогда на эту роль не претендовал, всякая историчность была ему чужда (у него нет ни одного исторического произведения), а свою современность он угадывал в ее космополитичности. Его герои (а значит, и язык) близки и понятны всему человечеству, герои Платонова воспринимаются как производные исключительно русской действительности.

В литературе всегда есть, должны быть Чеховы и Платоновы своего времени. Это ее границы, которые она сама себе в разные времена назначает и в те же времена в этих границах ищет.

Чем большее пространство включают они, эти языковые границы, одна из которых исходит из космополитичности наших представлений, а другая из национальных признаков, особенностей и возможностей, — тем больше и сама литература.

Человек может быть индивидуален в нации, и только через нацию он может быть человечеством. Нация — одно из слагаемых человечества, а без слагаемых нет суммы.

Когда я писал «Мой поэт» (книга о Чехове), я об этом не думал, а нынче — одолевает.

О победах. Победа — это достижение благополучия. Где-то я читал и не так давно: 86 процентов французов считают себя счастливыми людьми. Что-то не верится. Но если не 86, а 43 процента — это же огромная цифра, которой никогда не достигала (и никогда не достигнет) Россия.

Россия достигала мощи, мощи размеров прежде всего, но не благополучия. Ее количество никогда не переходило в ее же качество, разве только в чье-то чужое. Россия никогда не знала оптимума, оптимальных величин. И не знает. И не узнает: слишком много наций, укладов, психологий, интересов.

Совершив территориальные приобретения, Россия не получила ничего подобного тому, что получили в свое время другие метрополии — Великобритания, Испания, Франция. Не истребляла она, подобно САСШ, и аборигенов. Не оставила после себя ни Африки, ни Центральной (отчасти Южной) Америки. Ее бывшие колонии, будучи таковыми весьма условно, жили и живут благополучнее метрополии. Россия вела себя по отношению к ним столь же гуманно, сколько и бестолково.

Неизвестно, что было бы разумнее предпринять на тех дальних рубежах и в тех временах, — содержать армию или заключать с Грузией, Арменией, Польшей, Бухарой и др. самостоятельными государствами договоры и обязательства, предусматривающие их независимость и поддержку в случае их завоевания кем-то третьим. У Германии, Турции и Англии вряд ли возникли бы намерения завоевывать собственно Россию, но ее экспансии они опасались. Вообще-то говоря — а зачем быть великой державой? Чтобы больше всех иметь самых разных проблем? Швеция да и Англия тоже перестали быть великими, разве им от этого хуже? Если бы все четыре части Швейцарии были большими, разве они сумели бы создать столь крепкую и надежную конфедерацию?

Но русская государственная и национальная мысль со времен Ивана Грозного строилась именно на территориальных устремлениях, которые где-то и когда-то далеко перешагнули разумный предел, реальную необходимость и приобрели не оправданное, но самодовлеющее значение. Конечно, до поры до времени это было необходимо — России нужны были выходы к морям, нужно было отвести постоянную угрозу Казанского и Астраханского ханств, и в этих случаях подобная военная политика была оправдана. Не надо было отдавать Японии Дальний Восток, но и не надо было воевать с ней из-за Порт-Артура.

Собственно, другой политики в те времена и не было, война и завоевания — этим кто имел хоть малейшую возможность, тот и занимался.

Это — так. Но когда, скажем, та же Литва нынче обвиняет Россию в исконной по отношению к ней агрессивности, для этого нет оснований — Россия воевала Литву, Литва с той же степенью агрессивности — Россию, а уж кому повезло (Смоленск 110 лет был под литовцами, они осаждали и Белозерск), кому — нет — дело другое. Равнозначность противников после войны забывается очень быстро, и побежденный объявляет себя жертвой агрессии, а победитель в лучшем случае — жертвой необходимости, а то и просто-напросто славным победителем, для которого победа есть высшая и безоговорочная справедливость. Только благодаря Советской Армии, по сути дела, армии русской, та же Литва получила Куршскую косу и Клайпеду, которых она никогда не имела, но сейчас она требует незамедлительного вывода «оккупационных» войск России, которые находятся там со времен второй мировой войны, то есть с тех пор, когда эти войска присоединили к Литве Куршскую косу и Клайпеду (немецкий город Мемель). Да ведь и сам Вильнюс (польское Вильно) тоже был восстановлен как литовский город не без участия «оккупантов». Интересно — были ли когда-либо такие оккупанты, которые столь же значительно расширяли бы территорию оккупированной страны в ее собственную пользу? К тому же ведь речь идет об установлении границ на момент заключения пакта Молотова-Риббентропа, а в строгом соответствии с этим Литва ох как потеряла бы.

Или — Латвия. Глубоко убежден (много читал по этому поводу) в том, что если русские совершили Октябрьскую революцию, то латыши ее спасли. Если бы не латышские красные стрелки и не латышская ЧК, Ленин уже к концу 1918 года снова был бы в привычном своем амплуа политэмигранта. Так зачем же нынче считать, кто кому оккупант и кто кому навязал Советскую власть — латыши России в 1917–1919 годах или русские латышам в 1940-м?

Теперь прибалтам в обязательном порядке нужна победа над Россией. В любом виде.

Каждая нация имеет право на самостоятельность прежде всего от природы, а не от тех или иных военно-политических и других событий. Но самостоятельность требует и цивилизации.

Военная победа — понятие неправовое, хотя любая война ведется будто бы во имя права. До реализации любого права человек и нация должны созреть. Реальное право созревает, только после этого оно декларируется. А не наоборот. Созрели прибалты — и прекрасно, но нельзя забывать и о «национальных меньшинствах», которые тоже ведь зреют в смысле правосознания.

Уж какой умница русский философ К. Леонтьев! В 1891 году сказать, что Россия пройдет через социализм и что выход из социализма будет затем страшен и труден, — это каким же надо было обладать предвидением? Наш президент и на три месяца вперед ничего не предвидит, а тут — на сто лет.

Но и у Леонтьева та же мечта — очень русская! — о Дарданеллах. Когда же, наконец, Дарданеллы, Босфор и Константинополь будут «нашими»?

Зачем нам была бы такая победа?

Господи! Сколько бы еще бед хватила, сколько бы крови пролила Россия и чем бы все это кончилось, если бы она в некую «историческую дату» с чувством исполненного «исторического долга» и исторической справедливости захватила бы Дарданеллы? Мы бы весь мир, мусульманский прежде всего, — навсегда восстановили против себя.

А без Босфора, без Дарданелл, без Константинополя? Без них мы ни в чем не испытывали особых затруднений. Никто не задерживал наших торговых кораблей в Черном море в мирное время, а удержание проливов во время войны, повторяю, обошлось бы нам невиданной кровью, и все равно мы бы их не удержали, все были против — Европа и Азия, и турки и англичане, об американцах и говорить нечего, американцам до всего на свете есть дело и забота, но они — люди дела и прагматики — только-только начинают понимать, что это их очень серьезный, а может быть, и самый большой недостаток и просчет.

И еще о наших победах.

«Победа Октябрьской революции».

«Победа в борьбе за коллективизацию сельского хозяйства».

«Окончательная победа социализма» и т. д. и т. д.

Какие великие, какие бурные и какие ложные все эти победы! Пожалуй, единственной необходимой победой был год 1945-й… Однако — и он… Истинна ли та победа, которая дается любой ценой? В которой победитель потерял больше и прежде всего — больше собственного будущего, чем побежденный? Ясное дело — выбора не было, не мы напали, напали на нас, а свою страну люди защищают любой ценой, но все дальнейшие выводы и действия должны исходить уже не столько из факта победы как таковой, сколько из этой, уплаченной за победу, цены.

Удивительно, что в такой издавна нигилистической стране, как наша, мы заглушаем свой нигилизм придуманными победами. Одно другого стоит. По-видимому, одно из другого проистекает.

Нижне-Обская ГЭС тоже замышлялась как грандиозная победа.

Я пишу вразброс, почти без связей, мозаично, даже — сумбурно. Почему так? Потому что так же я думаю, так же вспоминаю свою жизнь и так же живу.

Я старался не повторяться, коснуться одной темы (случая), довести записку до конца, потом следующая, следующая… Не получается. И не получится: воспоминания не поддаются хронологии. Если эти записки когда-то кто-то будет читать, пусть смирится с тем, что иначе я — при всем желании — не мог.

Главные, наиважнейшие победы — это победы людей над самими собой, это прежде всего — победы экологические.

Вообще-то говоря, нынешнее состояние любого государства, общества, нации — это прежде всего его экологическое состояние. Так оно и есть, тем более если под экологией понимать не только состояние среды обитания природной, но среды и общественной, и государственной. Именно к такому пониманию дело идет, хотя бы потому, что социальные проблемы определяют и экологию.

Экология нынче чужда нашему обществу и государству — нам бы выжить сегодня, причем — любым способом, хотя бы и самым хищническим, самым авантюрным. Почему нынче в нашей стране столько убийств, «региональных» войн и побоищ, уголовных преступлений, спекуляций и авантюр?

Да потому, что само государство авантюрно, спекулятивно и преступно, а какой авантюрист работает на будущее — ему бы только урвать сегодня! И вот еще что: если человечество имеет в виду выжить, оно во всех странах должно установить экологические правительства, «зеленые» правительства.

Несколько слов из истории наших экологических министерств и министров.

Министр экологии — это в современном мире фигура № 2, это министр нашего будущего. Но как же в этих лицах все мелко и незначительно! Как ничтожно для них самих будущее в сравнении с настоящим! Кто под руку попался, тот и министр!

Первым председателем первого Госкомитета по экологии был Федор Моргун.

Получив назначение, Моргун позвонил мне:

— Сергей Павлович, вот какое дело: помоги мне укомплектовать штат Комитета! А то мне суют черт знает кого!

Я спросил — где его резиденция.

— Пока в Цека. Не знаю, как отсюда и выбраться на самостоятельную квартиру!

Я подумал: дело плохо! И, действительно, мы еще несколько раз поговорили с ним по телефону, однажды он забежал ко мне в редакцию, а потом месяца на два всякая связь с ним прервалась.

Когда же я пришел к нему в Комитет — это было уже рядом, ул. Неждановой, 11, — Моргун только руками развел: не успел и опомниться, как его «укомплектовали» и замами, и начальниками главков и управлений. За счет цековских кадров и других — разных. Скажем, Соколовского, зам. предкомитета Гидрометслужбы Ю.А.Израэля, «деятеля» по Чернобыльской АЭС.

Не знаю, что стало причиной смещения Моргуна, но только на его посту оказался Н.Н.Воронцов — профессор, доктор наук, беспартийный, биолог по специальности. Рвется в членкоры АН. Он входил в нашу ассоциацию «Экология и мир».

Моргун — начитанный человек, неплохой публицист, что-то художественное пописывал. Человек культурный, но нет у него культурного антуража, в его интеллигентности не хватает интеллигентного поведения. Ни чудаковатого, ни делового.

Н.Н. — тот весьма внешен, прекрасно одет, при модном галстуке и в тройке, сигареты — дорогие, язык подвешен по-русски и по-английски. Мне его ругали, и сильно, за какие-то делишки на Дальнем Востоке, но не это, а снова какие-то детали меня смутили.

Пришли мы к нему в кабинет с министром экологии Украины Щербаком (ныне посол Украины в Израиле), Воронцов и сесть ему не предложил. Может, потому что Щербак — недавний его подчиненный, а подчиненным сидеть в присутствии начальства не полагается? Итак, Моргун был более деловит и более работоспособен, чем Н.Н., но и Н.Н. тоже кому-то не понравился (своим ученым антуражем?), долго на этом посту не просидел. Причин устранения не знаю, знаю только, что Н.Н. не горевал — ударился в загранзеленые круизы и путешествовал, кажется, даже на подводной лодке Гринписа.

И вот третий министр, теперь уже не СССР, а РФ, — В.И. Данилов-Данильянц. Признаться, вот уж на кого я надеялся! Он у нас в ассоциации тоже бывал, о его работе в Академии народного хозяйства я был наслышан.

И что же? А ровным счетом ничего. Штат министерства — колоссальный (шестьсот человек), плюс сеть институтов, фондов, центров всего, что может выдумать настоящий бюрократ, три здания трех бывших министерств, бесконечные загранкомандировки, коллегии, еще Бог знает что, а результаты? Страну грабят, грабят преступно, а министерство не смогло возбудить ни одного (!) судебного дела о нанесении ущерба природе. Для сравнения: в США около 85 процентов всех проектов природопользования проходит через суд. Всегда ведь найдется человек, которому невыгодно, что в лесу срублено дерево, что в реку сброшены химикалии, что рядом строится дом, тень от которого падает на окна его собственного дома. Людям в этом мире становится тесно, а теснота, если в ней нет порядка, — это хаос.

Никогда не думал, что министр может быть так бессилен и так безответствен. Жалко его, стыдно за него!

Я в своей более чем скромной редакции такой пустяк запросто могу сделать, а министр в своем шикарном кабинете, в окружении штата из шестисот человек — не может. Ну не может, так хотя бы не обещал! Или он не знает, что он может, чего не может? И ведь не смутился, нисколько и не покраснел! Тогда зачем же он министр? Уйти надо — и с концом, он и до этого занимал видный пост.

Позже, 20.Х.93 г., мы — я, академики Д.С. Лихачев и А.Л. Яншин — опубликовали в «Известиях» статью «Среда вымирания» и сильно приложили минэкологии. Данилов-Данильянц посылал в редакцию протесты, редакция печатать их отказалась, но не в этом дело, дело в том, что именно в момент разговора с Д.-Д. о трех тысячах рублей у меня и появилась мысль такую статью написать.

Хорошо ли это, плохо ли, но это бессилие по мелочи убедило меня в том, что и по-крупному этот человек сделать ничего не может.

Но… но нам с Яншиным пришлось с Д.-Д. в дальнейшем сотрудничать (очень малопродуктивно). Другого-то министра нет… К тому же у него появился заместитель А.Ф. Порядин, человек деловой настолько, насколько в этих условиях можно быть деловым. Я знал его давно — в Новосибирском строительном институте я читал небольшой курс, он был студентом. Моя жена читала ему порядочный курс гидросооружений.

Кстати, бывший министр КГБ Бакатин — тоже наш ученик, но с ним, слава Богу, я встречался только на официальных приемах. Говорили — неплохой человек, а все равно как-то неудобно.

Почему я обращаю внимание на мелочи (самому противно)? Не потому ли, что каждый человек (тем более министр) должен уметь вести себя так, чтобы мелочи из него не выпирали? А что будешь делать, если из твоего собеседника ничего другого, кроме мелочей, не выпирает? А проблемы — пусты?

Мы договариваемся с ним о сотрудничестве между нашей ассоциацией и новым, открывающимся в Москве Национальным центром охраны природы, который будет представлять в России соответствующую международную организацию.

Д.-Д. говорит: именно вы должны осуществлять это сотрудничество. Он говорит мне это у себя в кабинете, но, придя в свою ассоциацию, я через четыре часа узнаю, что он договорился о непосредственном сотрудничестве с Национальным центром, минуя ассоциацию. (Дело кончилось тем, что ни ассоциация, ни Министерство с Национальным центром никакого сотрудничества так и не установили.)

Или: я представляю Д.-Д. план совместных работ — по созданию экологического словаря, по организации международной экологической школы. Он встречает мои предложения с восторгом, обещает финансовую поддержку из экологического фонда.

Что за экологический фонд? Уж не тот ли, который создал профессор Гирусов? Гирусов предлагал нашей ассоциации деньги, и не раз, и немалые, но когда я спросил — откуда у него-то, у Гирусова, берутся деньги? — он тотчас ретировался.

Д.-Д. заверил меня:

— Что вы, что вы! У меня свой фонд. На первый случай — миллион. Но будет возрастать. Вам сколько нужно?

Мне нужен пустяк — три тысячи рублей. Министр смеется (весело) — только-то?

На другой день выясняю: фонда в Министерстве нет, председателя фонда, чтобы его организовать, — нет.

Под этим впечатлением — других у меня нет, откуда бы? — я смотрю на наших руководителей по ТВ. Не знаю, что это за игра — смена министров, президентов, премьеров и т. д. Большая игра, темная игра — догадываюсь.

В современном мире оказалось два варианта этой игры и жизни: капиталистический и социалистический. Социализм потерпел крах, потому что его вариант еще хуже капиталистического, а перестройка происходит вообще вне всяких вариантов, заимствуя все самое худшее из того и другого, когда человек теряет в себе не только нравственное, но и любое начало — история ему нипочем, Библия — нипочем, социализм ему, вчерашнему убежденному социалистическому деятелю, сегодня враг, но и капитализм тоже не друг и не подлинный авторитет, он его ведь в глаза никогда не видал.

Капитализм для него — странная замена лозунга: «Народ и партия едины!». Этот лозунг и всегда-то был то ли меньше, то ли больше, но фальшив, а теперь для капиталиста из коммунистов и этого нет, нет никакого на свете единства, кроме разве что коррупционного.

Не формирование личности, а дальнейшее ее разрушение. Только за счет этого разрушения он и выживает, иногда — благоденствует. Недавно я видел дискуссию на тему о том, как и почему наши люди идут к капитализму. Вел Познер, кажется, это была самая неудачная его передача: никто не знал за «круглым столом» и в публике — ни «как», ни «почему» (разве только С.Н.Федоров), но все выясняли: а что же все-таки такое капитализм? Хотя все выражали желание идти к нему, неизвестному. И Познер не знал и наивно полагал, что если он поставил вопрос «как», то не возникнет вопроса о том, что такое то самое «что», по отношению к которому возникает «как».

В этой обстановке никто не знает и не понимает — почему человек стал министром, и вот уже ясно, что каждый может быть кем угодно. Почему весьма посредственный литературный критик Сидоров (правда, он тоже, неизвестно почему, побывал еще и в роли ректора более чем странного Литературного института — это подобие института) стал министром культуры.

А что за исключительность Бурбулис? Госсекретарь обязан быть личностью исключительной, а этот? Преподавал диамат в Свердловском пединституте — и вдруг… Других не было, других таких же диаматтупиц? У него на лице никогда не видно и признака хоть какого-то интеллекта, какой-то эмоциональности. Его судьба решилась тем, что он — из Свердловска.

Руцкой. Не имеет никакого опыта управления людьми, кроме управления несколькими боевыми самолетами. Он — герой афганской войны, которая сама по себе — не только антигероична, но и безумна, в нее-то, в безумную, он и вписывался как нельзя лучше, и вот — вице-президент! Поначалу мне импонировали его неуверенность и неловкость, когда он принимал верительные грамоты послов разных стран, но вот уже какая в этом и во всех прочих процедурах такого рода у него появилась опереточная уверенность! Но мало и этого — вот он курирует сельское хозяйство и начинает с того, что пишет книгу о сельском хозяйстве. Да что он в этом понимает?

А что он знает о Столыпине или Кривошеине? Об Энгельгардте, о Докучаеве, Костычеве, Вавилове или Таланове? И почему книгу «пишет» он, а не А.А. Никонов хотя бы? Что Руцкой знает о средневековом земледелии, без которого и наше нынче не поймешь? И почему происходит презентация его книги, что это — выдающееся событие? Все дело в состоянии президента, который уже не способен руководить страной, но все еще способен приближать к себе и отдалять от себя людей.

Почестнее и поумнее уходят в бизнес (чаще — тоже сомнительный, спекулятивный), уходят в сторону.

А ведь личность создает общество, общество — личность. Круг замыкается. Не знаю: я-то в этом же круге? или все-таки вне?

Впрочем, не мое это дело — понимать начальство. Я никогда его не понимал, тем более нынче.

Все тот же, тот же вопрос: я почему пишу-то? Ударился в воспоминания? Точно не знаю, но приблизительно обстоит так: человек на закате лет своих вспоминает, что он всю свою жизнь делал, и это — естественно. Для меня это естественнее, чем вспоминать, что я думал, как и что воспринимал, тем более что свои размышления и чувства я уже пытался выразить в жанре художественной литературы. Ну а собственно дело как таковое, непосредственное? Для меня это интересно — что все-таки тобою делалось, делалось беспартийно рядовым инженером в этом бесконечно, максимально партийном обществе?

В литературе, хочешь ты того или нет, ты обязательно видишь своего читателя, здесь я пишу, ни на кого, совершенно ни на кого не ориентируясь, осталась у меня за душой привычка — ничего не оставлять, выложить по возможности все. Только этим стремлением ты сам себе и интересен, самого себя терпишь на белом свете.

Конечно, надо бы писать и о том, что ты не сделал, — это было бы, по всей вероятности, любопытнее. Но уметь писать о том, чего ты не умеешь? Каак — не умеешь? Почему не умеешь? Что-то я такой литературы не знаю, мне такая тоже недоступна.

В то же время никто не начинает писать, не ощущая себя личностью. Я себя таковой ощущал — в застойные времена потому, что писал много, много издавался, потому что выиграл схватку по проекту Нижне-Обской ГЭС, потому что не только был беспартийным, но и чувствовал свою беспартийность как независимость, как свою личность; в начале перестройки — потому что был востребован, возглавил журнал, который должен был сыграть и сыграл свою особую роль, потому что выиграл в проблеме «переброски» и в других подобных проблемах, а — сейчас?

Я не Солженицын, тот может быть один — один в поле воин, он знает, что его дело не умрет в веках, во мне нет и никогда не было чувства исключительности, нет и проницательности, тем более мгновенной, и отношения с любым человеком я начинаю с доверия: может быть, этот умнее меня и больше меня понимает в проблеме, в конкретном деле, в нынешнем дне? Не видя же перед собой личностей, я спрашиваю себя: «А может, я тоже безличностен?» Мне нужна личностная атмосфера, но я никогда за всю свою жизнь так не чувствовал силы обстоятельств, как сейчас, — обстоятельств позорных и лживых, никак не способствующих тому, чтобы что-то делать. Что-то общественное.

Безумная событийность, в которой я перестаю ориентироваться, а значит, и в себе самом тоже. В безумии тоталитаризма легче ориентироваться. А в безумии анархизма тем труднее ориентироваться, чем в нем больше демоса и демократии. Безумие тоталитаризма проще, но не лучше.