II.

II.

Моими героями были старые большевики.

Сквозь сытую, глупую, одержимую выгодными тарифными предложениями и клубной недвижимостью, осоловевшую от принятых внутрь инвестиций Москву двухтысячных - я видел совсем другой город. Город, засыпанный семечками и обрывками «Воли Народа», обклеенный агитплакатами, заставленный гипсовыми футуристическими памятниками Радищеву, Бакунину и Дантону, город, занятый каждодневными митингами, крестными ходами, горящими на снегу кострами, рваными и хромыми красноармейскими маршами, топочущими патрулями, ветхими особняками, реквизированными под бесконечные заседания, дряхлыми букинистами под Китайгородской стеной. Девяносто лет назад Москва была центром мира, и самое блестящее правительство, когда-либо приходившее к власти в истории, обсуждало полное и бесповоротное переустройство Земли, пока царские еще лакеи подавали революционерам селедку и кашу на тарелках с двуглавым орлом.

Меня зачаровывали они все: Ленин, этаким Чарли Чаплиным простецки присевший на полу, на ступеньках - конспектировать речь коминтерновского оратора на каком-то из множества принятых революцией языков; Троцкий, повязывавший первые пионерские галстуки Ванечкам и Соломончикам, отправляя их, двадцать лет спустя безнадежно расстрелянных, «грызть гранит науки»; Луначарский, горячо дебатировавший с митрополитом Введенским существование Бога и жизнь вечную; Бонч-Бруевич, соединявший огненно-бунтующий пролетариат с беспокойными, беглыми сектами; Дзержинский, похожий на католического инквизитора, клоун Радек и брунгильда Лариса Рейснер, одинокий эстет Чичерин и любивший на людях зарыдать любимец партии Коля Бухарин. Я никак не мог понять: как же вышло, что такие удивительные, собранные то ли из цирка Барнума, то ли из библейских книг существа сперва получили невозможную, фантастическую власть над одутловатой Россией и поспешно меняли ее своей волей, а затем были безжалостно сами проглочены ею, погибли, исчезли, так, что собственная их эпоха, во всем, ну буквально во всем противоположная моему времени, стала как бы несуществующей и миражной, как те костры, что горят на снегу во всех воспоминаниях, где-то в снесенном Охотном ряду, против Дома Союзов и церкви Параскевы Пятницы, в той Москве, что оплакивает еще не набальзамированного Ильича.

Но они все-таки сумели захватить власть и продержаться какое-то время, пока мобильные тарифы и клубная недвижимость не доконали их, думал я, проходя мимо очередного накрытого сетками и запертого заборами, худого, обреченного на снос трехэтажного дома, помнившего и селедку, и заседания, и костры, а теперь вежливо уступающего место широкозадому многофункциональному комплексу класса «люкс». Недожали, недостреляли, что-то важное упустили мои большевики, раз люди, склонные к инвестициям, наглядно и окончательно победили людей, склонных к митингам и жизни вечной.

И я вспоминал Трифонова:

Ганчук вдруг опять появился и спросил прежним, знакомым голосом:

- А знаете, в чем ошибка? В том, что в двадцать седьмом году мы Дороднова пожалели, надо было добить.

И добьем, лишь бы только найти слабое место на животе современности, мягкую складку в железных дверях и рекламных щитах, куда дотянуться штыками. Чтобы все нынешнее, румяное, сальное - умерло, а все горящее, гневное, тянущееся ко мне из двадцатых - воскресло. Через неделю я снова проходил тем путем - и никакого трехэтажного дома не было уже за заборами, один строительный мусор. Как я вас всех ненавижу.

И мечта моя оставалась в полной сохранности, пока я не встретил художественного критика Екатерину.

Художественный критик Екатерина не писала об искусстве в устаревшем, ненужном смысле этого слова - она писала о современном искусстве. И в самом деле, кому нужны эти отжившие каля-маля на холсте, когда есть радикально мигающие телевизоры и контекстуально актуализированные инсталляции! Кому нужен нудный, отсталый, эстетически давно исчерпанный натюрморт - рыба на газете и рядом графин - когда радуют глаз художники, режущие живых поросят, художники, выставляющие коровьи туши, художники, поджигающие себя и кусающие других, художники, отрезающие себе по пальцу в месяц, художники, деконструирующие топором Спасителя Иисуса Христа на дешевых иконах.

Все это, как легко можно понять, было в ее обьяснениях смело, убедительно и свежо. Контекстуально актуализированно, в общем. Но мне почему-то все равно не нравилось. Делать нечего, не устраивает современное искусство? - терпи и смирись.

Впрочем, художественный критик Екатерина не ограничивалась мигающими телевизорами. С недавних пор у нее в голове что-то коренным образом перемкнуло, заклинило, и она стала писать гневные политические статьи, примерно вот в каком духе:

Индивидуальный, дискурсивно освоенный выбор не может быть навязан. Защищать свободу или потворствовать тирании - личное дело каждого. Но вменяемый человек, заново критически воспринявший марксистскую теорию, понимающий, что живет в полицейском государстве, должен отказаться от фашистской пропаганды, которой увлекается наша крупная буржуазия, фундаменталистской пропаганды, которой дурят трудящимся головы корпоративные и гламурные хозяева русского капитализма.

- Вы же собираетесь делать левый журнал. Вам же нужна защита прав трудящихся, так? Так пойдите и познакомьтесь с Екатериной, может, она вам подскажет что-нибудь ценное! - искренне посоветовали мне.

По поводу трудящихся мне было нечего возразить. Я решился.

Невысокая, кудрявая женщина в кожаной куртке сидела со мной за столиком и внимательно на меня смотрела. Совершенно без всякой агрессии, так, как ветеринар смотрит на карликового пуделя, которого ему предстоит усыпить. Я застенчиво ерзал. Ее глаза были похожи на гвозди, ржавые, но очень острые, которые мой прадедушка держал в деревянном ящике, где-то в сарае. Я стал смотреть на салфетки.

Она молчала и слушала.

- Жу-жу-журнал, - почему-то начал я заикаться, - предназначен для интеллигенции, но, как нам представляется, должен быть антибуржуазным. - Таким, знаете ли, социально ориентированным, - сказал я льстивым голосом.

Критик Екатерина нахмурилась.

- В чем-то даже социалистическим, - испуганно добавил я, поглядев на нее.

Снова молчание.

- Мы хотим защищать права трудящихся! - выкрикнул я наконец, и опять спрятался взглядом куда-то в салфетку.

- Так-так, - вежливо сказала художественный критик Екатерина. - Скажите мне, пожалуйста, вот что. Кроме идеологической, социальной тематики - что еще будет в журнале?

Я облегченно вздохнул: наверное, - подумал я, - она услышала про трудящихся и решила, что мне можно уже доверять. Ну, теперь будет легче.

- А еще мы планируем заниматься краеведением, заниматься, понимаете, защитой старой Москвы, сейчас ведь известно какая происходит архитектурная катастрофа…

- Что вы сейчас сказали? - ровным, ледяным голосом спросила критик Екатерина, мерно постукивая двумя пальцами по столу.

Я дернул рукой и уронил солонку. Она с грохотом брякнулась на пол.

- Кра-ра-еведение, - залепетал я, судорожно пытаясь улыбнуться одновременно и критику Екатерине, и подбежавшему официанту. Улыбка у меня выходила плохая, только на одну щеку. - Усадьбы, особняки… - кажется, я по-прежнему что-то блеял.

- Усадьбы! Особняки! - художественный критик Екатерина взялась двумя руками за стол и вгляделась в меня, как в разбитое зеркало. - Развлечения эксплуататоров, памятники архитектуры, - она чеканила это с такой ненавистью, будто бы слово «архитектура» означало что-нибудь особенно стыдное, - барские домики, садики, башенки и дворцы! Нравится вам это все, да? Значит, вы поддерживаете эту мерзость! А еще рассказывали мне про антибуржуазность, разводили социальную демагогию!

Я клонился куда-то под стол и хотел уползти, виляя в воздухе ногами.

В ту минуту я разом сменил декорации, вдруг почувствовал себя, как буржуазный заложник в ЧК, а совсем не как комиссар в заседании. Я так отчаянно, так романтически страстно боролся с наступающей на меня современностью, так мечтал о спасении гибнущих, преданных, пыльно-архивных двадцатых - и тут они выросли передо мной, никуда не терявшиеся, хищные и злые. Ведь художественный критик Екатерина и была сама современность, контекстуально актуализированная, критически воспринявшая, радикальная, дискурсивная, словом, живая. Моя диктаторская мечта сбылась, но обернулась кошмаром. Диктатура - не я, а она. И уж она-то зарежет меня, как буржуазного поросенка, снесет и затопчет, вместе с пошлыми барскими домиками, и сделает это не хуже, чем любители инвестиций. И никакие права трудящихся мне не помогут. Я не трудящийся. Я - разводящий демагогию, фашистскую и фундаменталистскую пропаганду, мешающий переустройству Земли. Лишенец, что твой натюрморт на газетке. А таких добивают штыками.

Если бы не официант рядом, она бы меня расстреляла.

Так значит, напрасно я всматривался в тот мертвый город, с его митингами, патрулями, особняками, кострами, горящими у Дома Союзов и у Параскевы? Значит, прости нас, выгодный тарифный план, не сердись, джип, расти большой, клубная недвижимость, спасибо, Юсуп Хамидович, позор шпионам Моссада и ЦРУ, не читайте полуслепую машинопись, Алексей Александрович, а то мы примем меры. Выходит, что все они правы?

Ничуть. Юноша, обдумывающий житье, обязательно должен найти свой клокочущий гневом романтический образец, пусть кровавый, зловещий, абсурдный. Он нужен ему, чтобы справиться с возрастом, с джипом, с рюшечками и фотообоями, с гнетущей и неотменяемой правотой всего того мусорного, хамски-склочного, зализанного и скучного, из чего и состоит в большинстве своем жизнь. Жизнь ведь часто есть нечто сродни современному искусству, она - как мигающий телевизор, и мечтателю еще наверняка предстоит эту грустную правду контекстуально актуализировать, дискурсивно освоить и критически воспринять. Иными словами, смириться.

А пока - пусть мечтает.