Максим Семеляк Месса и Нессо
Максим Семеляк
Месса и Нессо
Все, что не дрянь
«Что вы, русские, молитесь на этого Челентано? Ты хотя бы знаешь, как его называют в Италии? Сеньор Идиот! Зачем вам вообще сдались итальянские певцы? Все они дрянь, какой свет не видел».
Человека, говорящего мне все эти вещи, зовут Манлио. Он итальянец, адвокат, поэт, мемуарист, коллекционер искусства. Ему за семьдесят, но пить он начинает с утра и держится до глубокой ночи. Еще он коммунист, точнее сталинист. Я прожил несколько дней в его доме на берегу озера Комо, где каждый вечер он давал мне уроки хорошего вкуса («Никогда не пей воду, если на столе есть вино»), итальянской истории и просто жизни. Внимать этому репетиторству было тем более интересно, что я практически не говорю по-итальянски и очень мало что на нем понимаю, - а Манлио, как истый итальянец, разумеется, никогда не видел ни малейшей надобности в освоении других языков.
Поэтому мое участие в беседе в конечном итоге сводилось к тому, что англоговорящие называют неблагозвучным словом namedropping. А поскольку Грамши, Павезе и Маринетти мы уже обсудили, на чем мои познания в области местной политики, литературы и искусства прошлого века были практически исчерпаны, оставалось только тупо перечислять неугодных певцов.
- Что же, и Бруно Мартино - дрянь?
- Вне всякого сомнения.
- И Лючио Баттисти?
- Я же говорю - все.
Я помню, как в начале двухтысячных годов мои друзья (те, что тогда хозяйничали в журналах GQ и Jalouse) стали усиленно бросаться словом «денди», для пущего эффекта снабжая его идиотским пояснением «денди нового миллениума». Дендизм, впрочем, понимался ими (нами, чего уж там) столь широко, что, по правде говоря, подлинного референта понятия (вроде того, что описывал, например, Конан Дойль в своем «Родни Стоуне») мне встретить так и не довелось, а тогдашний идеал моих друзей следовало припечатать образцами несколько иной, тоже заимствованной лексики, поскольку он являл собой что-то среднее между снобом, гринго, лузером и парвеню.
Я все это говорю к тому, что Манлио, пожалуй, стал первым встреченным мной в жизни подлинным денди - бесконечно и осмысленно элегантным, одинаково изящно управляющимся с томом Маркса, штопором и яхтой. Дендизм - это прежде всего соблюдение пропорций; и в данном случае вздорная категоричность, здравая романтика, навыки к сопротивлению (Манлио в свое время отказался заплатить какой-то огромный штраф по налоговой линии и теперь фактически живет на полулегальном положении), вкус, успех, разум и воля к житейской сладости смешались в единственно правильном соотношении.
Дом, где Манлио живет со своей русской женой и небольшой молчаливой собакой, находится в Нессо - старинной деревне, аккуратно затертой в озерных скалах. Вода - общий знаменатель местной жизни; и когда надоедает мерный плеск волн, его легко сменить на шум водопада, что в двух шагах. Водопад - главная местная достопримечательность, похлеще церкви.
Бар с видом на низвергающийся поток открывается в семь утра - к нему ведет самая крутая лестница, которую мне приходилось в жизни преодолевать. За стакан холодного, как мартовская вода в Комо, просекко здесь просят монетку достоинством в евро. В баре с ленцой шелестят газетами старики-алкаши, исполненные невероятного и понятного, в общем, покоя - при здешних ценах на недвижимость каждый из них миллионер. Нессо - это своего рода глушь в центре мира. Земля тут на вес золота, но, например, газ в доме у Манлио провели всего год назад - причем это событие в деревне было сродни политическим выборам.
Кто- то из символистов писал, что эстетизм есть прежде всего неподвижность, поскольку он исповедует созерцание, а не действие. Все так -и эстетская вилла Манлио с его коллекцией картин, скульптур и даже инсталляций (скрипка, порезанная на манер пекинской утки и замурованная в плексиглас) прошлого века словно застыла в единственно правильной точке времени и пространства. Но здесь диктует не гнет воспоминаний, а скорее обнадеживающая гравитация прошлого. Жизнь в Нессо течет, лишенная всяких предвкушений. Как бы объяснить? Ну вот когда ждешь где-нибудь в Подмосковье электричку, то примерно за полминуты до ее прибытия по проводам пробегает характерная судорога. Жизнь всю дорогу полнится такой вот скрытой рекламой, за которой, как правило, не стоит ничего (ну, в лучшем случае - прибытие поезда). Так вот, в Нессо нет ощущения этой рекламы - на эмоциональном уровне. Здесь все слишком прозрачно, статично, и никто не дергается.
Окрестности Комо дышат сплошным вегетативным благополучием, и лимоны в оранжереях Белладжио покачиваются на ветках с тем же тяжким торжеством, что и бриллианты на шеях и в мочках посетительниц Черноббио. Впрочем, это все курортные побережные дела, а совсем высоко в горах обнаруживается деревня Эрбонно. Интернет не знает такого топонима. В Эрбонно постоянно живет человек двадцать (а прописаны там и вовсе восемь - прописка вообще очень важный фактор на Комо). Эрбонно располагается на самой границе со Швейцарией: стоит пройти по тропинке вправо километр-другой - и выходишь за пределы шенгенской конвенции. Поскольку ресторан один, приходится ждать своей очереди, украдкой глядя в окно, как хозяйка заведения (она же и официантка, и кассирша, и еще бог весть кто) разносит тарелки с пиццокерри и сырами в каштановом варенье. Высоко в небе бесшумно снуют планеры, под боком понуро пасутся овцы, снег. Идиллия присутствует в столь концентрированном виде, что превращается в свой оксюморон.
В городе Комо я как-то заскочил на минуту в бар, а на выходе официантка вдруг преградила мне путь и знаком указала на место. Я выглянул наружу - по узкой улице шла мерная нескончаемая процессия: священники, дети, калеки. Ровно как Василий Васильевич Розанов лет сто назад в Риме, я угодил прямиком на католическую Пасху. Розанов той Пасхой был так впечатлен, что даже итальянские монашки ему впредь казались жизнерадостнее русских. Я же, в свою очередь, наблюдал самое холодное, властное и пронзительное зрелище своей жизни. Небо почернело, готовясь к дождю, и в этом освещении альбы священников походили на саваны. Крестный ход, ведущий на Страшный Суд.
Странно. В течение каких-то суток страна повернулась ко мне сразу двумя столь характерными для нее сторонами - католической и коммунистической (еще утром я сидел на сундуке, украшенном серпом и молотом, дышал камелиями и разглядывал портрет Ворошилова). В голове зашевелилось что-то из «Дневника писателя», где социализм и атеизм, кажется, были объявлены логическими наследниками католицизма. На другой стороне улицы стоял человек в косухе с седыми волосами, собранными в хвост. На его лице можно было прочесть все что угодно, кроме благоговейного трепета. Улучив мгновение, он бросился в брешь между священнослужителями и через мгновение достиг моего бара. Я подумал, что если на Земле периодически случаются ад и рай, то почему бы не возникать время от времени и чистилищу - особенно в местности, где в него верят. Тот тип в ту минуту явно его посетил.
… По вечерам мы усаживаемся у камина, и Манлио уходит в протяженные воспоминания о партизанском прошлом и прочем bella ciao. Партизан он застал ребенком, но все же застал. Я не понимаю уже практически ни слова, я, как дрова в огонь, привычно подкидываю пригоршню имен по интересующей меня теме.
- И Никола ди Бари - дрянь?
- Да.
- И Умберто Бинди?
- Да.
- И Фред Бускальоне?
- Этот более всех.
- Что же тогда не дрянь? - спрашиваю я, оглядывая полки, заставленные джазом и классикой, в унылом ожидании соответствующего ответа. Манлио молча поднялся на второй этаж. Вернувшись, протянул мне диск: «Вот. Не дрянь. Я бы даже сказал, что это ваш русский Азнавур».
С пластинки на меня смотрело обрадованное лицо Бориса Моисеева. За окном тихо колыхалось огромное ночное озеро. Начиналась песня про Ленинград и Петербург.