Быть поэтессой в России труднее, чем быть поэтом

Быть поэтессой в России труднее, чем быть поэтом

Прав Лорка: древнее могущество капли, которая веками долбит камень, вырубая в недрах горы сталактитовую пещеру, ворота для воздуха, света, вольного эха, — сверхъестественней, чем дружная сила гигантов, которые справятся с этим заданием гораздо быстрей, веселей, триумфальней.

А теперь — безо всяких преувеличений, намеков, иносказаний. Слушайте, что за дивное диво я вам расскажу…

Никому не придет в голову (и это — к счастью!) сравнивать любого из современных известных русских поэтов — с Блоком, Пастернаком и тем более с Пушкиным и Лермонтовым. Будьте спокойны, нет таких сумасшедших: русские поэты наших дней чувствуют себя замечательно в лоне и в свете великих измерений нашей прежней поэзии, и не грозит им никакая опасность со стороны убийственных, быть может, сравнений. И справедливо!

Русской поэзии русло иссохло бы и омертвело, если бы только одни гиганты жили там и свободно дышали, безжалостно и брезгливо вышвыривая на мертвящую сушу всех, кто слабей, и меньше, и мельче. Поэзию накрыла бы катастрофа. И сгинула бы, в никуда и в ничто испарилась бы ее столь перенаселенная, но живая, но самая жизненная, но единственно естественная среда обитания. И пусть ответят редкие гении, чародеи, драгоценные избранники муз — того ли они хотят?.. Молчание и улыбка. Они молчат, чтобы не искалечить, не изуродовать самых младших, не дай Боже, комплексами неполноценности. Они улыбаются — самым младшим, которые искренне и лукаво путают второпях (и по здравому размышлению!) свое и чужое, с наивностью дикарей сочетая порой свои клешные штаны с распахнутой блузой хрестоматийного гения. И пусть! На здоровье! Дабы только русло русской поэзии не стало безлюдной, бездушной пустыней, кладбищем, скорбно хранящим прекрасные образы, так сказать, невозвратного прошлого.

Так мудро и так милосердно («А вы чтите своего ребенка, — когда вы умрете, то он будет», — Андрей Платонов) относятся к своим поэтическим братьям, сыновьям, внукам, правнукам, пра-пра-пра-правнукам великие поэты. Их оплот демократичен, дружествен, миролюбив, они никого не судят и не карают, вполне полагаясь на справедливость далекого будущего, которое — для всех безболезненно! — развеет одним легким дуновением все, что было сиюминутным, случайным, смертным в искусстве. Классики терпеливы, смотрят сквозь пальцы и не спешат хватать за руку тех, кто шныряет, роется в чужих сокровищах, кладах, вкладах в поисках там чего-нибудь своего (какая детская рассеянность! разве можно найти то, чего никто не терял?). И все же, быть может, еще и как раз поэтому сокровища русской поэзии каким-то чудесным образом по воле судьбы не скудеют, а мало-помалу без особого шума притягивают к себе драгоценности нынешней скуповатой и не самой богатой Музы.

Но каждая русская поэтесса, которая родилась на сорок-пятьдесят лет позднее Анны Ахматовой и Марины Цветаевой, обречена, как спартанский младенец: сильным — жизнь, слабым — смерть.

Это, кроме всего прочего, и наш произвол судьбы воспел Гомер, разглядевший — с зоркостью ясновидца в темнотах своей слепоты — Сциллу и Харибду на скалах или где там еще… И поведал, сослепу озарясь, о единстве двух беспощадностей, одна из которых заглатывает, а другая (хуже того!) — еще и выплевывает.

И миновать их нельзя, можно только — меж них пролететь воздушным путем на собственной мачте, удравшей от корабля, который проглочен и переварен. Только на собственной мачте, с нею в обнимку, как тот Одиссей, когда цель — золотое руно, одиссейство, одиссействовать, одиссеянность…

Две великие русские поэтессы — Анна Ахматова и Марина Цветаева, Марина Цветаева и Анна Ахматова (здесь нет вторых, обе — Первые!) — обладали, кроме божественного таланта необычайной силы (гения — если хотите!), еще и буквально сверхъестественной силой духа, да и судьба каждой из них была, собственно, сплошным, чистым и таким непреклонным — изо дня в день! — героическим испытанием (это в наши-то времена еще более редкая для нас диковина и более драгоценный повод для изумления, чем даже масштаб их талантов), — что русский читатель, от цветаевских и ахматовских, ахматовских и цветаевских времен начиная, оставляет в живых лишь тех поэтесс, которых не проглотит, не выплюнет ни Та, ни Эта.

Нашу юность глотает Цветаева, нашу зрелость выплевывает Ахматова. Так — чаще всего.

Неукротимое иго вечных сравнений, соизмерений, ссылок то на одну из них, то на другую, то на обеих сразу — так нас читают, так слушают, так любят или казнят. Как будто посреди колоссальной площади, где вечно присутствует вездесущая, судействующая, пристально следящая толпа, установлен некий силомер для русских поэтесс, единица силы — 1 (один) ахмацвет, он же — цветахм! И та, кто захочет выжить в русской поэзии, выжмет — должна выжать! — на этом силомере грандиозное число ахмацветов. А сколько их надо выжать, чтоб выжить?.. А столько, сколько у них обеих, и с каждым годом все больше.

Благодарю за такой произвол судьбы! Поскольку с уплыванием лет, с течением времени, с каждым годом все глубже, все благодарней читают обеих. И все чище, все чутче отклик, близость, единокровное чувство их силы духа, их глубоко личной гражданской отваги в пространстве катастроф, их полной драматизма судьбы, всеми жилами сросшейся с народной историей, с суровой и плодной почвой народного эпоса и народного прекрасноречия -

Нет, и не под чуждым небосводом,

И не под защитой чуждых крыл, —

Я была тогда с моим народом,

Там, где мой народ, к несчастью, был.

А. Ахматова. 1961

…С помощью одних и тех же строк, строф и целиком привлеченных стихотворений чрезвычайно легко доказываются (и так же легко опровергаются!) какие угодно идеи, порой даже прямо враждебные друг другу. Цитаты, куски, фрагменты, выдранные из контекста всего поэтического собрания данной личности, данной жизни и судьбы, часто становятся столь многозначны, что вообще утрачивают свою первоидею в угоду идее, «притянутой за уши», грубо иль тонко навязанной комментатором-виртуозом. Это свойство всех цитат. Потому не люблю ими пользоваться и по мере сил обращаюсь к иным доказательствам, стараясь вообще избегать мероприятий и ситуаций, которые домогаются «вещественных доказательств» от чисто духовных идей. Конец уточнения.

Ахматова и Цветаева являются нам в своей грандиозной и страшной красоте. Обе не только не застыли в своих прижизненных размерах, не скрылись в тумане, не померкли, не засверкали салонным глянцем и лоском под полировальной машиной времени, но, напротив, невероятным, сверхъестественным образом возросли над своими прижизненными масштабами. Две несмолкаемые колокольни чудом раскачивают свои мощные колокола, упорно не прекращая исповедь, проповедь, заповедь. Так возник сан РУССКОЙ ПОЭТЕССЫ. По сану и честь, как писано в словаре Даля.

Эка невидаль — талант или гений! И что он сам по себе?! Ведь он бывает и вдохновенно честен, и вдохновенно лжив, совестен и бессовестен, доблестен и труслив, благороден и подл. Отбросим крайности. Но даже благородному таланту так часто выпадает случай искренне поприветствовать, предпочесть и вознесть правдоподобие, то есть ложь, выше правды (и более того — выше истинной сути), равновесие выше гармонии, функцию выше прекрасного. Было бы ханжеством утверждать, что к поэзии это все не имеет ни малейшего отношения, что это — «естественные издержки». Да, «издержки», но не чьи-нибудь, а поэзии. И не будем опять же лицемерными чистоплюями! Поэзия премило (и не на один день, и не на трое суток!) приемлет в свои ларцы не только подлинные, самородные, но и также искусно взращенные, искусственные жемчуга. Да, говорят, он — поэт, у которого правдоподобие, то есть ложь, вместо сути (любите, каков есть, и не требуйте того, на что не способен), равновесие вместо гармонии, функция вместо прекрасного. Уж таков он есть, ну и что с того?!

Но шансы «такого поэта» стать русской поэтессой равны нулю. Правдоподобие взамен истинной сути? Равновесие взамен гармонии? Функция взамен прекрасного? И все это вместе, или хотя бы одно из трех — и сан русской поэтессы?.. Никогда! Ни за что! Сгинь! Пропади, нечистая сила! Вот как раз тут и сходятся в своей абсолютной непримиримости, в своем категорическом согласии все: читатель, критик-тик-так и брат-поэт. Особенно брат-поэт! Он предпочел бы не иметь никакой сестры, он не желает иметь дело с сестрой, какую послал ему Бог. Ему нужна и годится только героическая, священная сестра, всемогущая и всевыносливая, всеми узами связанная с прекрасным не слабее, чем греческая богиня, управляющая небом и землей.

Это вполне понятное пожелание подсобило стандартизации и размножению банального образа и нрава, которые менее всего интересны в русской поэзии наших дней. Банал, «плести баналы» — всегда мертво и гнилостно, тут нет никаких исключений! Мировые стандарты — те же баналы.

И точно так же, как после смерти Эдит Пиаф немедленно и во множестве явились певицы с голосами «точно, как у великой Эдит», — так и тут слышны голоса, «чем-то очень родственные Ахматовой» и «поразительно близкие Цветаевой» или, наоборот, — «поразительно непохожие ни на Цветаеву, ни на Ахматову». Но мера — одна и та же!

Как хорошо быть в России поэтом!.. Иногда меня посещает одна хулиганская, дьявольская идея — написать стихокнигу, не выдавая себя глаголами женского рода, и подписаться мужским именем, лучше всего — заграничным, иностранным, заморским. Например, ПЬЕТРО НЕУВЯДАНТЕ. Поэт заграничный — для нас нечто особенное, такой гипнотический пунктик. Мне жуть как интересно — о чем тогда заведется речь: о «женственности» или о «мужественности» Пьетро Неувяданте? О сухости или влажности его лирики, о ее жаркости или прохладности, мягкости или твердости, заземленности или воздушности, метафизичности или физматности? И в каком тогда свете лично передо мною предстанет моя поэтическая природа, свободная от предрассудков и предвзятой традиции в сужденьях о русских поэтессах, а главное — от этого прекрасного и ужасного ига: вечного сравнения с Ними Двумя, вечной ловушки, необходимости одиссействовать и пройти, пролететь живьем между Харибдой и Сциллой?

Уверена, что после выхода в свет подобной мистификации братья-поэты и свекрови-критики весьма радушно поприветствовали бы «молодого, свежего, самобытного и тыр-пыр» брата в моей особе заморской. Были бы они, уж конечно, снисходительней и дружелюбней, посвящая меня в сан брата, нежели в сан сестры. Ведь они, братья-поэты, когда взвешивают друг друга, не бросают на противоположную чашу весов две тяжелейшие гири, двух классиков, двух гениев сразу — для них это был бы смертельный трюк.

Народ читающий, народ сочиняющий, народ критикующий сотворил себе образ русской поэтессы и бережет его от подделок, от порчи, от упразднения, а более всего — от инвентаризации в эпоху шарлатайных ревизоров, бережет как зеницу ока. Бережет, как может, как умеет, порой неуклюже, но искренне и одержимо. От русской поэтессы (во много раз суровей, чем от поэтов) те, кто почему-то не может жить без поэзии, точней — не может без нее выжить, требуют участия в хрестоматии духа, совести, благородства, в хрестоматии красоты и гармонии, отваги и чести, гражданского достоинства музы и ее личного влияния на людей и на все, что есть в них людского. Как ни крути мозгами, чтоб это обхохотать, как ни води умом, Ахматова и Цветаева (абсолютно врозь и воедино) создали морально-художественную, этическую и эстетическую систему, которая стала мерилом творческой этики для русской поэтессы.

…Титаническая капля вечности в недрах человеческой жизни — не от нее ли рождается ритм и колотится, как сумасшедшее, сердце Поэзии? («Ты — вечности заложник у времени в плену».)

Весьма почтенные мужи, даже иной «патриарх» современной лиры, кифары, лютни, мандолины, гитары и баса, они так любят порой восклицать:

— Ах, это же настоящий поэт, а не поэтесса! Какой мужской ум, какой сильный и цельный характер! (И прочие баналы в том же духе.)

Тут я просто помираю от смеха! Так хочется шепнуть на ухо самовлюбленному, искусному, коварному льстецу: «Вам чертовски повезло! Вы даже сами не знаете, какой вы баловень судьбы! Ведь вы уцелели в „первых рядах“, а также „вошли в число“. Но страшно подумать — что было бы, если бы со всеми своими стихо-книжками вы стали бы вдруг поэтессой?! Вам никогда не простили бы салонное ваше жеманство и пользительный конформизм. Глупо, мой братец, похваливать поэтесс в России за то, что они — поэты. Не хвалите небесную птицу, что она, мол, летает, как самолет».

И пошла-понеслась мода на такой «четвертый сорт» похвалы, вопиющей, однако, громче всего о полной глухоте и абсолютном непонимании проблемы «русский поэт» — «русская поэтесса».

От этой награды — быть поэтом, а не русской поэтессой — отказываюсь в пользу нищих духом. В пользу проглоченных и выплюнутых, морально контуженных.

Мой пароль — глаголы женского рода, и я вхожа туда, где моя жизнь и душа — между молотом и наковальней, между Сциллой и Харибдой, между гармонией вечного и демонизмом сиюминутного. «Вот моя деревня, вот мой дом родной, вот качусь я в санках по горе крутой», — как сказал бы поэт из букваря, по которому я училась в раннем детстве.

У страхов есть одно, самое страшное, свойство — они от страха сбываются. Отвага и честь — единственный способ этого избежать, а все остальные способы (например, притаиться и ждать, приручить, одомашнить свой страх, кормить его из ладони, желать от него похвал за такое хорошее поведение!) только увеличивают количество и качество реальных угроз. Поэтому нет у нас выбора, кроме отваги и чести. Русская поэзия предлагает судьбе и личности русской поэтессы всего и только два приговора: сильным — тяжкий, слабым — легкий. И лучше не говорите, что якобы я называю белое черным, предпочитаю черное белому, вижу все в мрачном свете, усложняю простое, драматизирую обыденное («Самая великая драма — самый обычный день» — Эмили Дикинсон.)

От самого белого бывает черно в глазах (например, от чистого листа!), а сквозь самую черную толщу нашего незнания и неведения сеется иногда ослепительно ясный свет поэтической сути. Где же еще блуждать и обретаться свету, как не во тьме? И какой глупец зажигает свой свет, когда все уж ясно и видно, ясновидно?

Однако в XX веке вдруг оказалось, что гораздо легче блеснуть роскошью знаний и опыта, нежели вообразить и обвести чертой гигантскую область неведомого, непостижимого для роскоши наших знаний и опыта. И даже ослепительно освещенный тупик (пусть он трижды рай!) — безнадежнее в нашем деле, в искусстве, чем самый темный лабиринт с расставленными там ловушками и легендарными кознями.

Свет Поэзии — он доступен тем, кто своими глазами вглядывается в этот неугасающий мир — сквозь глаза поэта, как сквозь бинокли, догадываясь, что Сила Воображения — это не «лошадиная сила» лжи, усугубляющей детали «в пользу тех или этих», а сила, продвигающая к зареву, равно и к лучу той самой сути, которая нас проясняет — со всем нашим тяжким скарбом житейских рутин, угрызений, трудов, трагедий и душевных страданий.

Вот мечта Маяковского, конечно, сбылась — есть «много поэтов, хороших и разных». Огромное множество. И — замечательно, я их люблю, а кого я не люблю — тех любят другие. Но не могу назвать ни одного из братьев-поэтов, кто мог бы и захотел бы, и добровольно бы согласился с подобающими достоинством и честью нести сан русской поэтессы после Анны Ахматовой и Марины Цветаевой, в наши дни, вместо нас, уж незнамо как летая между Сциллой и Харибдой и выжимая те ахмацветы, цветахмы…

Как же быть поэтессой в России, не проглоченной и не выплюнутой, не польститься и не податься в братья-поэты?!

Постскриптум

К вопросу: «Быть или не быть?»

— Вы были в Кракове?

— Была.

— А где вы жили?

— В пустом громадном доме пана Г.

— А как же вы попали в этот дом?

— Достала из кармана ключ и открыла двери.

— Вы шутите?

— Нет. Я всегда открываю двери ключом. А если ключ, который у меня в кармане, к дверям не подходит — значит, я не туда попала.

— А как же тогда быть?

— Быть не там, где нельзя быть. А быть там, где нельзя не быть.

…В этом месте как раз я пою «И на бизань косые паруса».