Околопрезидента в прозе околонулевых
Околопрезидента в прозе околонулевых
Русская литература — куда более сложно организованное явление, нежели PR. В ней тандема так и не сложилось.
Проще говоря — Владимир Путин сделался полноценным персонажем, а подчас и героем отечественной словесности. С Дмитрием Медведевым этого, увы, не произошло.
В произведениях биографического жанра и на сегодняшний день путиниана лидирует с большим перевесом, а потенциал ее, надо полагать, огромен — от будущей ЖЗЛ до отдельных посвященных ВВП томов в серии «Руководители российских спецслужб» или «Авантюристы и самозванцы на русском троне». Забегая вперед, рискну предположить: участь самостоятельного героя мемуаристики г-ну Медведеву также не грозит, он явно обречен на роль персонажа второго плана в грядущей мемуарной литературе, посвященной путинской эпохе. Актуализуется, в который раз уже, анекдот про Брежнева, который в фольклорных википедиях характеризуется как «мелкий правительственный деятель времен Аллы Пугачевой». Тот же анекдот, кстати, пророчит появление и самих википедий, в том числе пародийных.
Собственно, контуры гостьи из будущего — путинской мемуаристики — довольно отчетливо проступают в замечательно креативном проекте журнала «Коммерсантъ-Власть» «Кремлевские стенания», где псевдомемуары от лица знаковых деятелей эпохи (Владислав Сурков, Василий Якеменко, Роман Абрамович etc) сочиняют именитые литераторы страны (Захар Прилепин, Авдотья Смирнова, Станислав Белковский etc). Если не ошибаюсь, Медведев там пока ни разу даже не упомянут.
Забавно, кстати, что с этой, в широком понимании, «Аллой Пугачевой» были связаны либеральные надежды на медведевское правление куда в большей степени, чем с его декларациями «свобода лучше, чем несвобода», «лошади едят овес» и «Ходорковский неопасен для общества».
Дело в том, что начиная с 60-х годов XX века продвинутые россияне идентифицировали «своих» по музыкальным пристрастиям; своеобразной политической программой явление обзавелось в перестройку, когда Андрей Макаревич заявил: в стране хорошо настанет тогда, когда к власти придут люди, слушавшие в юности The Beatles. Поэтому когда Дмитрий Медведев признался в давней и прочной любви к Deep Purple, это было воспринято с нешуточным энтузиазмом еще и потому, что «пёрпл» казались заметным превышением «битловской» нормы.
(Чтобы недалеко уходить от темы, можно вспомнить героя-меломана из «Заводного апельсина». Или абрека Джафара из хорошего советского этнофильма «Не бойся, я с тобой». А в записных книжках Ильфа читаем: вот уже и радио изобрели, а счастья все нет…)
Дальше планка поднималась еще выше — Медведев встречался с Боно. Все помнят о Химкинском лесе, судьба которого зависла после этого рандеву («Они своих не знают, а мы знаем», — гордился В. И. Ленин, только в случае Медведев & Боно все наоборот, это Боно рассказал президенту России о Лесе, и гордиться поэтому нечем).
Но меня тогда освежила другая тема: Боно и Дмитрий Анатольевич сошлись в пристрастии к Led Zeppelin. Тусовка всполошилась — ибо раньше президент выступал исключительно по Deep Purple. А в тех местах, откуда Боно и упомянутые коллективы, любить можно либо одно, либо другое. Ну как нельзя быть одновременно тори и вигом, Шерлоком Холмсом и Ватсоном, не видеть разницы между виски со льдом, как деревенщина-янки, и скотчем всего с парой капель простой холодной воды…
Но вектор у Медведева получился знаковый — я поаплодировал. От смога над водою и Burn! до виселицы и лестницы в небеса…
Всё покатилось к черту кувырком, когда на Ю-тубе всплыл ролик с Дмитрием Анатольевичем, отплясывающим («отжигающим» — по его собственной жаргонной версии) под хит группы «Комбинация» «Америкэн Бой» — на слова саратовского поэта и гомосексуалиста, покойного Юрия Дружкова. Текст песни призван был, казалось, заставить вознегодовать патриотов, но прогневались либералы, сочтя предательством рок-н-ролльных идеалов. Которых, полагаю, в случае Д. А. Медведева, особо никогда и не было.
Любопытно, кстати, что музыкальные пристрастия В. В. Путина — пресловутая любовь к «Любэ» — не вызывают сильных реакций ни у либералов, ни даже у патриотов. Хотя тут всё непросто: «Любэ» предполагает наличие у фаната какого-то второго плана и двойного дна, вот только какого?
1
Нас, однако, интересует художественная литература, но прежде чем погрузиться в изменчивую стихию литературной политологии — ряд принципиальных предуведомлений.
По понятным причинам, за бортом данного очерка останется помимо биографического и мемуарного нон-фикшна весь огромный массив медийной, сетевой и книжной публицистики и околопублицистики — в диапазоне от «Лимонов против Путина» до тусовочных анекдотов Максима Кононенко цикла «Владимир Владимирович. ру».
Прозаик и журналист Александр Гаррос в интересной публикации «Код обмана» (журнал «Сноб», № 4, 2011) констатирует, что, в отличие от октября 93-го, август 91-го практически никак не осмыслен и, более того, даже не отражен в российской словесности. Гаррос подводит читателя к нехитрой мысли в духе «яка держава — таки и теракты»; августовская революция адекватна практически нулевому художественному выхлопу.
Отмечу, что это не совсем так — августовский путч нашел-таки свое отражение в текстах, которые трудно без оговорок объявить non-?ction. Навскидку назову два нашумевших в свое время произведения, в которых художественное начало преобладает над мемуарным, — «Трепанация черепа» Сергея Гандлевского и «Двойное дно» Виктора Топорова.
Любопытно, что ленинградец и критик Топоров, скептически относящийся к поэту-москвичу Гандлевскому, обнаруживает удивительное, не только фактическое, но интонационное сходство с гандлевскими зарисовками мятежного августа. И дело тут, видимо, в августе, а не в авторах.
Это я к тому, что на полный анализ художественной кремлелогии претендовать не смею и за бортом этих заметок останется не только так называемое «чтиво», но, возможно, и вполне серьезные, мною просто не прочитанные вещи. А в оправдание имею сказать, что интересует меня не статистика, а тенденции.
И второе — чтобы сразу закончить мутные разговоры о прототипах и протагонистах, только осложняющие дело. В этих филологических штудиях условностей всегда больше, чем в детских играх в «войнушку»: давайте сразу договоримся, что люди мы взрослые и просекаем фишку.
А прежде чем выводить правила, обратимся к исключениям. Первое — проект Дмитрия Быкова, Михаила Ефремова и Андрея Васильева «Гражданин Поэт», где Медведев регулярен, жалковат и симпатичен. Сатирическая поэзия, представленная главным образом большой тройкой — Быков, Емелин, Иртеньев, — вообще переживает небывалый с 80-х годов прошлого века ренессанс и потому требует отдельного разговора.
Исключение два — роман Сергея Доренко «2008». Дата на обложке снабдила книжку дополнительным сюжетом — из футурологического памфлета, пережив водораздел-2008, роман превратился в историко-психологический экшн. И там благодаря той же дате на обложке (третий срок или преемник?) Медведев таки наличествует, и зовется он «Димой», однако в куда меньших пропорциях, чем, с одной стороны — Сурков и Сечин, с другой — Лимонов и Ходорковский.
Доренковский Путин, разумеется, намного интересней и по-своему уникален. Образ сработан на жестком контрасте: 1) Путин в казенных домах и хлопотах рубежного года; и 2) Путин — даос среди китайских учителей в длинных медитациях. Доренко соединяет две почти полярные стилистики — кремлевские репортажи Андрея Колесникова («Коммерсантъ») и метафизическую сатиру Виктора Пелевина — и, кстати, именно у Виктора Олеговича в романе «Числа» банкир Степа Михайлов в процессе смены чеченской крыши на чекистскую увлекается Китаем, улуном, садами камней, а доренковский Путин в схожем порядке повторяет его дао. И напротив: пелевинский Степа впервые, пожалуй, в русской литературе медитирует на Путина, который в этом романе 2003 года выступает еще не персонажем, но фотографией на белой стене.
Впрочем, если воспринимать художественную путиниану сквозь призму евангельского сюжета, выяснится: предтеча у нашего героя имелся еще в 90-е и звали его Федор Федорович. Отставной чекист с питерскими корнями и аналитическим складом ума — один из персонажей романа Юлия Дубова «Большая пайка», впервые изданного «Вагриусом» в 2000 году. Сочинитель олигархических саг Юлий Дубов — писательская личность в своем роде эксклюзивная: гендиректор ЛОГОВАЗа и нынешний лондонский эмигрант, любитель поэзии и популяризатор Макиавелли, соратник Бориса Березовского и друг покойного Бадри Патаркацишвили.
Его очень хорошо, местами блестяще написанные книги — особый жанр, вроде прямой трансляции с места событий, сдобренной болтливым резонерством комментатора и слайдами олигархической подсознанки.
Федор Федорович времен «Большой пайки» работает у Платона и Ларри (Бориса и Бадри) в «Инфокаре» советником-аналитиком и уходит в сложные времена, но накануне большого триумфа могучего концерна. Федор Федорович «Большой пайки» явно не ожидает столь головокружительного развития собственной карьеры — но и реальный Владимир Владимирович вряд ли его предполагал на момент написания первого дубовского романа. Любопытно, что в снятом по мотивам «Большой пайки» фильме Павла Лунгина «Олигарх» (2002 г.) линия Федора Федоровича практически исчезает — то ли для проката, то ли от греха, а может, всего вместе. Безымянным выходцем из спецслужб он мелькает в паре эпизодов, в исполнении, впрочем, депутатакоммуниста Семаги.
В романе «Меньшее зло» (написание — 2002–2004 гг.; издание — 2005-й, «Колибри»), являющемся продолжением и книги, и фильма, Федор Федорович — герой уже первого плана, а сходство с путинской биографией заметно усилено, вплоть до бытовых деталей — отметим, например, пристрастие к непрерывному просмотру спортивных каналов — нюанс, подчеркиваемый многими устными биографами Владимира Путина.
В сюжете с президентством Федора Федоровича чрезвычайно выпукло заявлены все конспирологические комплексы и фобии «березовской партии» (которая, разумеется, не исчерпывается лондонским кругом олигарха-изгнанника).
Борис Абрамович, судя по его многочисленным интервью и заявлениям, категорически настаивает на многих вариантах собственного функционала при раннем Путине: хедхантера, политического гувернера, няньки «Семьи» с маленьким воспитанником в подоле и пр. Согласно данной концепции Путин и в послеберезовские годы никак не мог быть самостоятелен, а значит, вела и направляла его некая сила, ловко перехватившая у «Платона и Ларри» и, следовательно, равная им, хотя и не круче.
Имя этой силе — чекизм. Не название спецслужбы, но сложнейшая духовно-политическая практика в многолетнем развитии. А воплощение чекизма — старик, «мощный старик», строитель и разрушитель империй, пронзающий вещим оком судьбы мира и устраивающий их, весь в облаке корпоративной мифологии: союз с воровским миром через борьбу с беспризорщиной 20-х; рейд с грибным лукошком и тремя патронами за линию фронта в 42-м; дружеские консультации конкурирующих разведок в 80-е.
Показательно: управляемый и манипулируемый («гири на ногах, тяжелые гири… Гири обязательств и обещаний» — самый навязчивый мотив монологов Федора Федоровича) президент остается человеком — живым и слабым, страдающим и совсем неадекватным образу «сильной руки» — в столкновении политического и человеческого звучат у Дубова и в общем ему не свойственные сатирические ноты. А человеческая линия романа «Меньшее зло», при всем ее схематизме, много сильнее линии конспирологической.
К концепции Дубова (чекизм и управляемость первого лица) весьма близок, как ни странно (а может, вовсе не странно), Александр Проханов в своей трилогии «Господин Гексоген», «Политолог», «Теплоход „Иосиф Бродский“», которую, по причине обилия в персонажах сильных мира сего и мистического антуража, сильно напоминающего наркотический трип, наградили эпитетом «босхианская». В трилогии всё так или иначе закручено вокруг президента — того, кто им был на время написания романов. Причем в строгом соответствии с национальным соцлифтом — детство, в людях, кремлевские университеты. У Проханова эта схема выглядит так: Наследник (или Преемник, ведь и Путин когда-то был Преемником) — Зенит славы и власти — В конце второго срока.
Беда, однако, в том, что образа президента как такового у Проханова нет — виртуальная сущность из «Господина Гексогена» так и не обросла мясом в последующих романах. Даже чисто человеческие слабости выглядят аномалиями кислотного херувима. Мясом и реальными политиками там работают любимые и сквозные персонажи Проханова — генералы-конспирологи, ветераны локальных Гондурасов, выходцы из спецслужб. Очевидно, именно так писатель понимает путинское Политбюро и, наверное, не ошибается.
В «президентской серии» саратовца Льва Гурского (президенты меняются, а серия остается; нас интересует роман из путинских времен «Никто, кроме президента») — проблема несамостоятельности решается куда прямолинейней — президента злые спецслужбисты и просто нехорошие люди держат под крепким домашним арестом. Зато когда оковы тяжкие пали, образ является вполне симпатичный — нечто среднее между Сережей из «Судьбы барабанщика» и Лешей Навальным из «Роспила». А взвешенно либеральная лексика и «небольшая, но ухватистая сила» (скорее небольшая? чем ухватистая) словно предвосхищают в этой книжке, написанной на рубеже 2004–2005 годов, манеру поведения Дмитрия Медведева в моменты вспышек политической активности.
Это уже мостик к новому путинскому образу, в котором авторский произвол совершает попытки освободить президента от чекистской опеки и — шире — от спецслужбистского сознания.
2
У Юлии Латыниной в нашумевшей некогда «Промзоне» (2002–2003 гг., если не ошибаюсь), близкий к президенту чекист, развязавший олигархическую бойню, естественно, действует строго в рамках корпоративной морали и в интересах не только своих, но государства и президента, как он их понимает. Однако латынинский Путин, при том что старый товарищ вызывает в нем живейшую симпатию, а мироеды-коммерсы, руки по локоть, — любопытство и отвращение, жертвует интересами Корпорации и оставляет свой спецслужбистский класс ради абстрактной пользы, а также глобальных и невнятных, но устрашающих раскладов. Другое дело, что либеральное настоящее обусловлено чекистским прошлым — президент увидел в действиях полпреда Ревко серьезную опасность для себя и собственной власти. Инструмент всё тот же — конспирология в стиле Ивана Бездомного: «Он, конечно, спрятался в ванной»:
«Вот что мне понравилось в обоих гражданах промышленниках — они как-то не задумались над одним простым вопросом: зачем тебе столько денег? А ответ очень прост. Столько денег нужно только на свержение законной власти. Так что утаить эти деньги можно, не только убив господ промышленников, как это показалось им. А убив и меня».
Впрочем, в этом серпентарии есть место пафосу:
«Я очень часто слышал от тебя эти слова в последнее время, Саша. Я не пересмотрел итоги приватизации — „ты делаешь ошибку“. Я не меняю правительство — „ты делаешь ошибку“. Я не посадил в тюрьму парочку взяточников — „ты делаешь ошибку“. Тебе надоело количество ошибок, которые я, по твоему мнению, делаю?»
Это, конечно, говорит не президент, а сама Латынина, и чрезвычайно любопытно в этом изводе путинианы не так сходство концепций Дубова и Проханова, как противоречия, прежде всего внутренние, Проханова и Латыниной. Фигуры по взглядам очевидно противоположные. Александр Андреевич — государственник, патриот, адепт когда-то Красной, теперь — Пятой империи, ситуативный путинист (хотя и не без либеральных ересей, больше на уровне тусовочных взаимоотношений). Юлия Леонидовна — либеральный публицист, наследующая пассионарность Политковской, в похоти путинизма никак не замеченная (хотя и не без государственнических проговоров, иногда скорее для эпатажа). Оба, переквалифицируясь из публицистов в романисты, начинают декларировать в путинском образе нечто совершенно противоположное собственным взглядам. Проханов — не просто пиаровскую рукотворность бренда «Путин», отсутствие не только «сильной руки», но самих рук и ног, личности и сущности. Всё это распадается на атомы, растворяется в сером пейзаже и метафоре — России, утратившей все крепежные конструкции и потенции, угодившей во власть стариков, даже помимо их воли, поскольку молодых — просто нет. Или есть, но лучше бы их, таких, не было. «Старики управляют миром, а вот сладить со сном — не могут». Латынина прозревает сполохи либеральной эволюции не в самом режиме, а в главном навухудоносоре. И чего тут больше — следования художественной правде у Проханова или заговаривания пустых надежд у Латыниной — я судить не возьмусь.
3
Еще один общий и знаковый сюжет — президент от романа к роману молодеет. Не в хронологическом порядке их написания, но в процессе освобождения от пут чекизма. Забавно, что Путин фотографий и телевизионных новостей за эти годы и вопреки природе поступал точно так же — эволюционировав визуально из типажа чиновника почти без возраста (но ближе все-таки к поздней зрелости) в гламурные атлеты глянцевой индустрии, которая пенсионных раскладов не признает. Литература и здесь оказалась впереди.
Если у Дубова Федор Федорович почти старик и дряхлеет на глазах под спудом обрушившихся на плечи «маленького человека» обстоятельств, то в романе-памфлете Андрея Мальгина «Советник президента» президент — эдакий юный вождь краснокожих во главе своего силового племени.
Автор взял и затолкал в свою сатиру известных и на момент написания живых людей, поменяв по две-три буквы в фамилиях. Президента, впрочем, называют строго по должности. Он там появляется эпизодически, но убедительно — молодой и сильный, слегка циничный, мыслящий остроумно и государственно.
Вообще-то роман Мальгина о совсем другом персонаже, но приходится отметить, что Путин второго плана подчас бывает сделан с большей исторической и политической достоверностью. Лыко в ту же строку — «Околоноля» Натана Дубовицкого, жанр которого можно интерпретировать как постмодернистский камбэк по мотивам биографии Владислава Суркова, которому упрямо продолжают навязывать авторство романа. Если это действительно так, для нас особенно ценен персонаж с погонялом Чиф, выросший в крестные отцы из скромных издательских работников и подписывающий на убийство некоего «дедушки» главного героя — издателя и мафиози Егора Самоходова. Впрочем, здесь интерпретация текста в интересующем нас ключе не лишена деликатности. Как и вообще обозначившийся в последние годы вектор интереса г-на Суркова к отечественной литературе. Раньше Сурков опекал отечественных же рокеров — видимо, дело не только в самоидентификации «свой среди чужих»; Владислав Юрьевич хорошо помнит, что именно с рокеров все началось в середине 80-х. Литература тогда запаздывала, а магнитофоны были в каждом доме. Это потом, хотя и задолго до Суркова, выяснилось, что никакой особой свободы рокерам не надо, достаточно дать немного денег и пустить в телевизор. Не только пустить, но и опустить мимоходом: заставить петь не свои песни, а перепевать чужие, поставить на коньки и завернуть ласты.
С литературой все гораздо сложнее.
А возвращаясь к романам Мальгина и Дубовицкого, следовало бы отметить тенденцию не только омолаживания, но и «облатнения». Другое дело, что сей процесс обусловлен всей послевоенной историей страны и давно нашел свое подробное отражение в могучем корпусе сочинений главного поэта эпохи закатного совка. Знаменитый монолог Владимира Путина «стуча копытами», равно как и набор стилистически примыкающих к нему заявлений, реплик, афоризмов так и просится в песни другого Владимира — Высоцкого, хоть в «блатные», хоть в «мещанские» альбомы.
Своеобразным хронологическим завершением «путинского цикла» нулевых я полагаю книгу Пелевина «Ананасная вода для прекрасной дамы», ее часть первую — «Боги и механизмы».
Три цитаты, довольно безжалостные, как и весь поздний Пелевин — жестокий аналитик-препаратор отечественной действительности сразу в нескольких ее измерениях и кругах:
«В общем, заглянуть в темную душу генерала Шмыги я даже не пытался — хотя подозреваю, что там меня встретило бы близкое жестяное дно, покрытое военным камуфляжем „под бездну“».
«Мне страшно было глядеть в оловянные глаза Шмыги, потому что его голова казалась мне дымящейся гранатой, из которой кто-то выдернул чеку».
«…Шмыга распорядился принести в тесную комнатку еще два стула.
— Ну что, мужики, — сказал он, когда мы сели. — Споем. И сразу же затянул любимую песню разведчиков:
— С чего-о начинается Ро-оодина…»
Как сказал один мой знакомый политик, 2010 год помимо прочего был интересен тем, что запел Владимир Владимирович Путин. А Дмитрий Быков, эдак походя, предсказал явление нового тенора:
«Представьте, что на одной концертной площадке в России поет чудесно воскресший Карузо, а на другой — Владимир Владимирович Путин, и угадайте, где будет лом».
4
И еще один важный аспект, проистекающий из древнего правила «Короля играет свита». Тут больше всего повезло бойцам идеологического фронта — полнокровными литературными персонажами сделались Василий Якеменко, Александр Дугин и, естественно, упомянутый Владислав Сурков. Благодаря прежде всего писателям Виктору Пелевину и Захару Прилепину (Юлию Латынину больше интересуют почти не идентифицируемые с прототипами экономические вице-премьеры-коррупционеры, а Проханов конструирует президентское окружение, заглядывая в зеркало и прежние свои романы).
Владислав Сурков («…молодой темноволосый мужчина в сером костюме от Zegna с галстуком неброского, но такого элегантного оттенка, что если у Лены оставались какие-то сомнения в серьезности происходящего, они отпали раз и навсегда») и Вася Якеменко («идеолог в каске и плащпалатке») появляются в книге Пелевина «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана», повесть (?) «Зал поющих кариатид», Александр Дугин («философ-визионер Дупин») — в повести «Некромент». Там же упоминаются «политтехнолог Гетман и многоцелевой мыслитель Гойда Орестович Пушистый».
Книге «П5» вообще не слишком повезло в читательском и критическом восприятии — она и впрямь слабее многих других пелевинских текстов; видимо, кабальное обязательство «Эксмо» «ни года без книжки» далеко не всегда совпадает с пелевинскими свободными импульсами-радикалами.
Был у меня в пролетарскую мою юность старший товарищ Толян. Я был молодым рабочим, а он старым, золотые руки, со всеми вытекающими последствиями — каждое утро страдал тяжелым похмельем. Однажды, в очередной трудный его час, на промышленном чердаке в вентиляционных нычках и паутине мы с ним нашли «флакон» — невесть кем и, главное, когда забытую полбутылки водки, незакрытую. Напиток был изрядно выдохшимся. «Ну как?» — спросил я Толяна, брезгливо обнюхавшего и отпившего. Ответа пришлось ждать. «Похмелиться этим, ничего, можно», — без энтузиазма признал он.
Книгой «П5: Прощальные песни политических пигмеев Пиндостана» пристало похмеляться пелевинским преданным поклонникам (получилось П5 — и я так могу). Во всех пяти вещах беспредельна атмосфера тяжелого уныния — того, которое в православии считается серьезным грехом да и в буддизме не приветствуется. Это вовсе не та пронзительная нота печали — пряной, городской, горькой и светлой, — характерная для раннего Пелевина (об этом хорошо писал Дмитрий Быков) и всего нашего общего детства. Печаль выветрило из нынешней отечественной действительности с ее прикладной метафизикой и двойным дном, в которое периодически бьются снизу. Отсюда — неровность «нулевого» Пелевина: невероятно тонким, как острие нефтяной иглы, оказалось само пространство анализа. Потому именно уныние с его вечными признаками: духотой и теснотой вязкого, неприятного сна. Вот ведь поразительно: сюжеты разворачиваются в широких пространствах, будь то подземный развлекательно-деловой центр, московские улицы, восточный дворец, а ощущение тесноты всё болезненней.
Присутствует фирменный набор афоризмов и приколов, опять на уровне, превышающем камеди-клабовский, но не прежний пелевинский. По аналогичной категории проходят и наши персонажи. Это объекты беглой сатирической зарисовки, которых различаешь благодаря авторской интонации: Пелевин о Суркове — сатирически уважительно, о Якеменко — сатирически-уничижительно, о Дугине-Дупине — сатирически-репортажно, если допустить, будто репортер пишет в стенгазеты иных миров и пространств.
Пелевина, по аналогии с Хлебниковым, уместно назвать Колумбом новых литературных материков — он открывает доселе недоступные словесности явления и героев, а исследование этой феноменологии оставляет другим.
Например, Захару Прилепину, чей последний роман «Черная обезьяна» — сильный, неровный и многоплановый — содержит не слишком топографически конкретизированный кремлевский сюжет и образ идеолога Велимира Шарова, с которым автор-герой впервые пересеклись в школьные годы, а окружающие полагают их родственниками. (Отмечу, что и в тусовке многие болтают о родстве либо свойстве Суркова и Прилепина.).
В основе «ЧО» заложена прозрачная и даже навязчивая метафора о «недоростках» — маленьких носителях отмороженного, свободного от всей взрослой химии сознания, — за которыми наблюдает кремлевский демиург Велимир Шаров в целях дальнейшего использования: хоть в политике, хоть в литературе.
Вот эта амбивалентность и двойственность образа Шарова — от создателя новых «югендов» и «эскадронов смерти» до литератора-ботаника — ключевой момент для писателя — со «своим Сурковым» (ху из мистер…) он так и не может разобраться до конца, дать портрет в определенной цветовой гамме, стилистика петляет, взгляд расфокусируется.
Вообще для этого романа характерна то предельно четкая, то размытая оптика дурного сна, отражение происходящего вокруг во внутреннем раздрае героя. Когда феномен «недоростков» приводит автора в Кремль к Шарову, читатель с облегчением угадывает «наших», «мгеровцев» и пр. (есть в «ЧО» и намеки куда прозрачней: «свои вожаки Сэл и Гер»; Селигер то есть). Но и здесь — всё та же двойственность и контрапункт сюжетной игры: в Велимире Шарове угадывается не только Сурков, но и писатель Владимир Шаров, в чьем последнем романе «Будьте как дети» — заявлена почти всерьез оригинальная и глубокая концепция детского похода, крестового и социального одновременно, за всемирным счастьем. Поход этот был последним заветом смертельно больного Владимира Ленина; дорожную карту его вождь разработал на примере миграционно-мистических практик северного народа энцев.
И снова не возьмусь судить — насколько принципиальна для Прилепина в этой амбивалентности идея оправдания Суркова как единственного глубоко литературного человека в верхней российской власти, или мысль о возращении русского литературоцентризма, бессмысленного и беспощадного, на самые высокие этажи…
5
Возвращаясь к образу президента литературной эпохи околонулевых, констатируем: несмотря на количество громких писательских имен, отметившихся в теме, равно как и высокое качество сочинений — убедительного образа и типажа, на уровне метатекста, создать так и не удалось. Всё как-то сползает к этому самому околонолю, даже математически — когда обличения режима уничтожаются эдакой прикладной теодицеей, а освобождение от чекизма тонет в стихии облатнения. Впрочем, это точный конспект эпохи и состояния умов, а никак не вина писателей.
«То ли техосмотр для педофилов, то ль кастрация за казино».
Дмитрий Быков в свое время определил адекватность Путина широким россиянским массам и, как следствие, его популярность, в том числе электоральную. Пустота Путина, заметил Быков, очень точно резонирует с внутренней пустотой каждого из нас. Образуется пустотный хор, при котором солист не нужен, а то и вовсе противопоказан. Остается свой, особый Путин. Однако фиксируя практически тотальное и в чем-то даже загадочное отсутствие Дмитрия Медведева в современной российской словесности, мы вынуждены признать: путинская пустота имеет свои особые приметы, краски и даже перспективы.
Дмитрий же Анатольевич — явный аутсайдер конкурса пустоты.