Смысл безразличен. Тело бесцельно

Смысл безразличен. Тело бесцельно

Они выходят на сцену и этим ставят под угрозу существование не только отдельного человека, но всех вместе взятых, вместе со всеми отношениями, которые у них сложились друг с другом. Я опишу эту угрозу более точно, потому что она несколько отличается от той опасности, которая поджидает нас, когда мы хотим перейти улицу, отделяющую нас от себя самих, и вдруг замечаем, что на той стороне уже стоит человек, встречи с которым нам хочется избежать. Когда актеры появляются на сцене, это называется «явление». Актеры «являются» на сцене, и каждый по отдельности предстает как кто-то другой, однако не настолько окончательно, чтобы одним своим появлением затронуть самую нашу сердцевину, затронуть тем, что актеры так вот запросто сбрасывают с себя оболочку собственной жизни. Каждый в отдельности, выступающий на подмостках, выпячивает себя, потому что он намерен поставить под угрозу состоявшуюся суть всех тех людей, которые удовлетворены как раз тем, что они именно таковыми и состоялись и, помимо прочего, не хотят допустить, чтобы перед ними появился вдруг такой вот актер, выделяясь из массы. Ведь и велогонщики держатся в пелатоне плотной группой, словно кости, вбитые в землю, но вот вдруг первая тройка вырывается вперед и завоевывает «золото», «серебро», «бронзу». Они выделились из общей массы, как актеры выделяются перед нами, зрителями. Они сбивают нас с толку своей претенциозной ловкостью. Перед нами пространство сцены, и на ней искусные лицедеи представляют искушение судьбы, которому подвержены двуногие твари с наброшенной на них уздой. Актеры этому учились, вот они и уверены, что постоянно должны этим заниматься. Даже если им нечем заняться, они олицетворяют собой постоянство, потому что никак не могут остановиться и, где бы они ни были, не могут сдать в гардероб свои сотканные из слов одеяния, за которые их постоянно кто-то дергает (безразлично кто, я как автор этого не делаю, я себе давно уже подобного не позволяю). В этом зале натопили сверх всякой меры, но актеры не вешают на крючок свою королевскую мантию из слов. Они добыли ее с таких высот, что боятся не заполучить ее обратно, даже если, словно баскетболисты, отважатся на королевский бросок в высоко подвешенную корзину. Однако слова их постоянно вываливаются оттуда наружу.

Я хочу, чтобы актеры занимались совершенно другими вещами. Хочу, чтобы слова не облекали их, словно платья, а оставались спрятанными под одеждой. Хочу, чтобы слова были здесь, но чтобы они не были навязчивы, не торчали наружу. Ну разве что придавали бы платью более устойчивую форму, но чтобы одежда их, подобно платью сказочного короля, вновь исчезала, как исчезает туман (хотя он только что был очень плотным), чтобы освободить место чему-то другому, новому. Как скрывается под булыжником мостовой песчаная береговая полоска, так прячется под ним и никогда не заживающая рана слов. Повторю еще раз, только другими словами: я бросаю их, этих мужчин и женщин, словно палочки в игре «микадо», бросаю на поле игры тех, у кого на губах еще осталась словесная кожура, принадлежащая Хайдеггеру, Шекспиру, Клейсту, безразлично кому, вбрасываю их в пространство, где они понапрасну пытаются спрятаться, укрыться под чужим именем, понятное дело, чаще всего под моим; и эти актеры, не будучи сами затронуты словами, должны трогать нас, однако при этом никто из них не должен колебаться, выпадать из колеи, шокировать. Впрочем, шокировать им, пожалуй, позволено. Я так говорю, потому что изменить все равно ничего нельзя. Я ведь уже не раз говорила, что не жду от вас никакого театра. Ведь когда они играют в театр, они ставят себя под угрозу, как это происходит, когда вдруг встречаешься с самим собой, видишь себя во сне, в зеркале, в глазах любимого человека; они подвергают себя опасности в своих отношениях друг с другом и в отношении к тому, о чем они говорят со сцены, к тому, о чем они думают, чем должны являться. При этом им никак нельзя быть самими собой. Самое худое — когда они пытаются соединить то, чем они должны стать, с тем, чем они уже являются. Сложность заключается скорее в том, что они, словно ветчина телесного цвета, не только выглядящая как мясо, но и являющаяся таковым, развешанная в коптильной камере, в шахте иного измерения, не являющейся действительностью, но и не являющейся театром, да, именно они должны нам нечто возвестить — сообщение начинающим, послание понимающим. И тут они замечают, что они сами и есть послание. И вот они сделали что-то неправильно, и им приходится бросить игральные кости еще раз, чтобы не затеряться вдали. Кому это удастся лучше? Каждый из них есть он сам. Они есть то, что они есть. Подобно Богу, который есть то, что он есть. Разве это не прекрасная и не великая задача? Актеры не просто произносят слово, они этим словом ЯВЛЯЮТСЯ. Но поскольку они становятся многими, становятся множеством и без особых усилий могут нокаутировать меня и досчитать до десяти, объявив о моем поражении, мне приходится сбивать их с толку, вносить между ними рознь, подсовывать им чужую речь, мои излюбленные цитаты, которые я всем скопом призвала на помощь, чтобы и мне самой оказаться во множестве и сравнять счет быстрее, чем раньше, когда я была в одиночестве. Каждому свое, но вот мне — все сразу, так, теперь я уселась на саму себя, сама того не заметив, сама — свое двойное и многократное отражение и умножение. Так вот просто высиживать яйцо, которое нужно прежде отложить, и ничто не пробивается наружу из темноты многоголосья, из хора голосов, которые уже отзвучали и сходят со сцены. Разумеется, меня тянет к тем, кого много, и тянет стать больше, чем я есть на самом деле; вот они и приходят ко мне, вот они и устраивают меня, эти соседские детки Фихте, Гегель, Гельдерлин, и вместе со мной они строят Вавилонскую стену. Они укладываются в нее, пристраиваются ко мне. Выбора у них нет, иначе я что-нибудь отпилю от их постамента. Актеры же настолько тщеславны, что они там, наверху, еще и подпрыгивают, ну, просто диву даешься! Я обрушиваю на себя все это, словно удары, падающие на торт, и без того понадкусанный со всех сторон чужими зубами, лишь бы добиться созвучия с самою собой и с теми чужими людьми на сцене, до тех пор пока мы все, при этом без какого-либо чувства такта, каждый в своем собственном ритме, бросаем вызов реальности, и я в гармонической терции с господином X. говорю здесь — мы ее возвещаем. Куда я засунула этот листок с воззванием? Безразлично. Свидетели моего обвинения, направленного против Бога и Гете, против моей страны, правительства, газет и, отдельно, против эпохи, являются соответствующими персонажами, однако они не представляют их на сцене и не хотят ими быть, потому что сами таковыми уже являются! Являются таковыми не в смысле плоского сопоставления с чем-то, а в смысле смысла чего-то! Смысл вообще просачивается сквозь актера, актер — это фильтр, и сквозь него песок просачивается сквозь песок, другой песок, сквозь песок, вода просачивается сквозь воду. И вот эти дамы и господа, отравители смысла, притираются друг к другу, хлещут воду из моего колодца, поскольку они здесь перед нами выстроились. Выстроили их я и директор театра, который на сцене не появляется и которому нечего сказать. Этого еще не хватало! Быть лишь кажимостью! Для меня это было бы обманом! А то, что они представляют здесь реальность, выглядит почти так, будто они равны своей собственной сущности, которая должна сравниться с той сущностью, которую я им приписываю. Я проклята и отброшена прочь: но и это снова неправда! На театре каждый может встретить себя самого и, не смотря на это, беззаботно пройти мимо, потому что он по-прежнему не угодил в себя как следует. Я думаю, что театр — единственное место, где такое возможно. Я — явный вызов, однако от каждого отдельного человека зависит, примет ли он этот вызов или бросит перчатку мне в лицо, перчатку, которая еще хранит форму руки, форму пальцев. И тут мы снова возвращаемся к одеяниям: перед нами зал судебных заседаний и некто, обвиняемый в убийстве, играет ситуацию, в которой он не может натянуть на себя эту перчатку, хотя сама перчатка вопиет во весь голос, что ей его рука уже знакома, что ей уже однажды удалось справиться с этой рукой, укрыв ее собою. Однако не она эту руку создавала. Что вы сказали? Перчатка не создала эту руку? Я хочу в это верить, однако достоверно известно, что рука создала перчатку, наполнив ее жизнью, чтобы потом снова погасить жизнь, так же легко, как стягивают с себя перчатку, как заблагорассудится. На театре — спасибо, то же самое. Не сцена делает актера, хотя почти можно поверить в обратное, ведь, к сожалению, актеры чаще всего выступают на сцене, потому что где-нибудь в другом месте им не дано столько пространства, чтобы они могли воспроизводить себя. Стало быть, я отправляю их в эту историю, чтобы они изображали истории людей. Секундочку, я как раз на своей шкуре испытала нечто, с помощью чего эту ситуацию можно описать еще лучше: самое распространенное, что только существует, это, естественным образом, телевидение, лишь там сходятся вместе все вещи, которые тебя задевают, и тебе не нужно покидать свое привычное окружение, ведь это окружение приходит к тебе прямо на дом! Девственные леса, пустыни, инопланетяне, должно быть, это пространство открыл для нас повелитель миров собственной персоной, человеку не удалось бы его даже просто выдумать, но вот перед нами низвержение кумира: картинка размытая, звук неслыханно плохой! Я со всех ног к телевизору, и мне все время приходится держать антенну рукой, чтобы вообще что-либо услышать или увидеть. Да, зрение и слух, я вам клянусь, сразу оставят меня, как только я выпущу антенну из рук! Понимаете теперь? Ну и хорошо. А теперь можете это забыть, ведь я попытаюсь сказать обо всем совершенно иными словами, чтобы вы увидели, что такое театр. Ведь там все обстоит именно так или приблизительно так, однако вам это безразлично: актеры создают сцену, и там, где есть актеры, есть и сцена. Как следует держите кабель, соединяющий вас с творцом! Редкие проблески вовсе не в родственных отношениях с ослепительным блеском сияния, даже не седьмая вода на киселе. Одно вполне может слегка походить на другое, однако это вовсе не является причиной сиять во всю мочь! Мой карманный фонарик, в котором разрядилась батарейка, кажется, по-прежнему в состоянии светить, я беру его в руки, однако, увы, он больше не светит! Мне прежде следует вставить в него что-то, поместить в него множество иностранных слов, которые составляют суть сами по себе, сами являются сутью. Таковы и актеры. Все иначе, господин актер, все не так, госпожа актриса! Если ваше содержимое обладает зарядом, это вовсе не значит, что вы излучаете свет! Вы, правда, способны создавать свет, однако по какой-то причине вы этого сегодня не делаете. Я извлеку на свет другого актера, другую актрису, этого добра у нас полно! Да, этого добра хоть завались! Стало быть, я заряжаю актера, используя потребную для этого силу моих слов, примешиваю сюда не оплаченные по счетам требования по меньшей мере двух сотен других авторов, действительно великих и в самом деле живших на белом свете, пусть они и кажутся нам сегодня нереальными, а еще я примешиваю к этому мои собственные многочисленные приобретения, которые возвышаются рядом со мной и никого больше не пропускают; актеру предъявляют требования, которые теперь принадлежат мне, ведь именно я нацарапала слова ручкой в блокноте, на списке покупок, заявила свое авторство над этими призрачными домашними существами, над этими незнакомцами, над духами, которых я вызвала, и вот я прикладываю все это к телу актера. Ему ни за что теперь от них не отделаться, он может уйти из театра, а потом снова вернуться — мою печать ему с себя не смыть. Всегда, когда ему понадобится, он может прочитать мои требования прямо на собственном теле, на котором я их пропечатала. Уберите технические помехи! Исполнитель роли чувствует, что при необходимости я вытащу его за волосы со склада реквизита, чтобы он стал мои клиентом, и что он делает? Что он предпринимает, чтобы на своем пути, толкая перед собой товарную тележку мимо длинных рядов полок, по меньшей мере однажды снова встретить самого себя? А ведь я ему это отчетливо запретила. По мне, так пусть он встретится с кем угодно, пусть ему попадется под ноги, виляя хвостом, даже его собственное равнодушие, только не он сам. Он должен услышать мое требование и одновременно уметь не заметить его, чтобы стать тем, кто сам выдвигает требования. И, случайным образом, они имеют такой вид, который я все это время имела в виду! Браво! Теперь он все сделал правильно. Наконец-то до него дошло. Теперь он стал мною, не настаивая на этом, но и не настаивая на том, чтобы быть тем, кого он должен играть. Ему вообще не нужно быть настойчивым, он лишь должен владеть каждым мгновением. Я держу его резиновый хлыст, который, в конце концов, снова и снова будет хлестать только меня. Ему так не просто стать другим, но он может быть другим! Правда, не совсем тем, кого он играет, а тем, кого он создает, кого он извлекает из потаенных глубин своего тела: никакой половинчатости, и уж ни в коем случае (я умоляю!) никакой цельности. Не извлекать наружу самого себя, равно как и никого другого. Пусть он зависнет где-то в неизвестности, но не имеет ни крючка, ни петельки, за которую бы его подвесили на гвозде, вбитом в стенку, чтобы он обрел прочное место, где висит, раскачиваясь, его мягкая плоть. Висит до тех пор, пока ему снова не будет позволено показаться на свету, который, с одной стороны, есть лишь призрачное сияние, но одновременно — вполне реален. Это опасно. Для всех. Приготовлено к выдаче. Не обезврежено, но управляемо. Закреплено в моем почерке, до тех пор пока исполнитель не выйдет наружу, не сойдет с рельсов, не обрушится в темный лес, не появится в совсем ином виде на всеобщее обозрение. Я держу свой фонарик, чтобы светить вослед, однако он исчез навсегда, — безразлично, хочется мне того или нет.