I

I

Это были скверные годы, эти годы торжества победителей. Но в сущности самое страшное из того, что было (было и еще не прошло), не в самих победителях воплощалось. Много хуже были те, которые шли в хвосте победителей. Но безмерно хуже для души были вчерашние «друзья» и полудрузья – морализирующие, или злорадствующие, или смакующие, или в кулак хихикающие.

Не меньшиковщина была мрачным кошмаром последних лет, а веховщина[232]. Газета, толстый журнал, сборник, речь, комнатный разговор – все пахло веховщиной. Вы могли отмывать руки дегтярным мылом, но запах этот преследовал вас даже ночью.

В эти годы не любили Салтыкова. Это не простой вопрос изменчивых литературных вкусов, а нравственная характеристика эпохи. Не любили, потому что боялись. Образы негодяя – «властителя дум современности», торжествующей свиньи и «либерала применительно к подлости» – были невыносимы для эпохи, которая меньшиковщину дополняла веховщиной.

Когда г. Милюков[233], улучив момент крайнего упадка общественных настроений, заявил в «Речи», что отныне он окончательно сбрасывает со своей спины «осла», он (г. Милюков, разумеется) лишь формулировал этим способом сущность того процесса, который одновременно происходил во всех слоях и группах интеллигенции, – не только на кадетском Олимпе. Леонид Андреев и Бальмонт, Мережковский и Шаляпин[234], и Чуковские, и Галичи, и Жилкины[235], и Поссе[236], Энгельгардты и Минские, – все так или иначе сбрасывали со спины какого-нибудь «осленка» былых своих увлечений, симпатий и надежд.

А за ними следом шли многие, тысячи, безыменные. Разными путями и перепутьями – через необузданный индивидуализм, аристократический скептицизм, постельный анархизм, мережковщину и безыдейное сатирическое зубоскальство – все устремились к «культуре». Всем осточертел старый интеллигентский аскетизм, – захотелось чистого белья и ванной комнаты при квартире. И тоску по чистому белью Галич называл религией.

Появилась какая-то особая порода журналистов, которые таланта не имели, идей не имели и иметь не хотели, зато, обернувшись к прошлому, умели высунуть язык. Вспоминаешь, сколько раз за эти долгие три года приходилось, читая статьи, писанные собирательным Изгоевым, говорить себе: «Что ж… подождем… Нужно уметь ждать»…

Но стало ясно: если мы обречены были пережить позор веховского пленения общественной мысли, так это потому, что интеллигенция осталась на открытой сцене одна – со своими газетами, журналами, альманахами, сатириконами, литературными кабачками и со своей слабостью, – снова одна, после того как должна была убедиться, физическими глазами своими увидеть, что настоящая, подлинная и несомненная история делается не ею, а какими-то другими, большими силами… Стало ясно, как ненадежны те источники нравственной устойчивости, которые интеллигенция может найти в себе самой…

Но такова уж ироническая натура истории: именно в этот период почти всеобщего самоотречения и отступления с постов кастовое самомнение интеллигенции достигло высшего напряжения. Никогда она не занимала так много места, и притом в самых различных лагерях: от октябризма до марксизма; никогда ею так много не занимались, и никогда сама она не занималась так много собою, как в последние годы. Никогда она не доходила до такого самоупоения, такой самовлюбленности и притязательности. Она обшарила себя с ног до головы, и решительно нет ни одного жеста, ни одной складки в душе, которые она автобиографически не запечатлела бы с самовлюбленной тщательностью. Религия – это я. Культура – это я. Прошедшее, настоящее и будущее – это я.

На этой мании величия г. Иванов-Разумник[237] построил, как известно, целую философию истории. Русская интеллигенция, как несословная, неклассовая, чисто-идейная, священным пламенем пламенеющая группа, оказывается у него главной пружиной исторического развития; она ведет великую тяжбу с «этическим мещанством», завоевывает новые духовные миры, которые частично, в розницу, ассимилируются мещанством, – она ни на чем не успокаивается и со странническим посохом в руках идет все дальше и дальше – к мирам иным. И это самодовлеющее шествие интеллигенции и образует русскую историю… по Иванову-Разумнику. А г. Мережковский обещал даже, что русская интеллигенция, заручившись религиозным догматом, спасет все пять частей света от грядущего хамства. И ему верили. Где корни этого самозванного мессианизма? Где причины поразительной живучести этого интеллигентского высокомерия? Что это: отблеск высшего призвания, или просто национальная черта – хлестаковщина[238]? Нет, это только идеологическое отражение рокового проклятия старой русской истории: каратаевщины[239]. Это только дополнение к смиренности Алеши Горшка[240].

Ведь если г. Иванову-Разумнику удалось всю историю нашей общественной мысли с некоторой внешней убедительностью представить как самодовлеющую историю интеллигенции, то тут не только фальсификация истории. Разумеется, фальсификация, и притом чудовищная. Но в том-то и дело, что в этой фальсификации находит свое отражение некоторый большой и трагический факт, тяготеющий над всем развитием нашей общественности. Имя этому факту – отсталость, бедность, культурный пауперизм.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.