Л. Троцкий. НАШЕ ОТЕЧЕСТВО ВО ВРЕМЕНИ

Л. Троцкий. НАШЕ ОТЕЧЕСТВО ВО ВРЕМЕНИ

«Я люблю мое столетие, потому что оно – отечество, которым я обладаю во времени». Уже потому люблю, что оно позволяет мне широко раздвинуть рамки моего отечества в пространстве.

«Vaterlandslose Gesellen» («субъекты без отечества»), – сказал в 1897 году рассерженный отказом рейхстага в ассигновании кредитов на 2 новых крейсера германский император про тех своих соотечественников{124}, которых не опьяняет лошадиный топот национального величия. Пусть так. Пусть они лишены того официального отечества, которое представлено канцлером, тюремщиком и пастором. Но поистине блаженны сии лишенные отечества: ибо унаследуют мир!

Я люблю мое отечество во времени – этот в бурях и грозах рожденный двадцатый век. Он таит в себе безграничные возможности. Его территория – мир. Тогда как его предшественники теснились на ничтожных оазисах вне исторической пустыни.

Великая революция XVIII века была делом каких-нибудь 25 миллионов французов. Лафайета[168] называли гражданином обоих полушарий, Анахарсис Клотц[169] воображал себя представителем человечества. Это был наивный, почти детский самообман. Что они знали о мире, о человечестве – эти бедные варвары восемнадцатого века, не имевшие ни железной дороги, ни телеграфа? Лафайэт был французом и дрался за независимость молодых американцев, божественный Анахарсис был немецким бароном и заседал во французском Конвенте, – и ограниченному воображению их современников казалось, что эти «космополиты» объединяют в себе мир. Что знали тогда о необъятной России? Обо всем азиатском материке? Об Африке? Это были географические термины, прикрывавшие историческую пустоту. Ни восемнадцатый век, ни даже девятнадцатый не знали всемирной истории. Только мы теперь стоим, по-видимому, у ее порога.

«Всемирная история» у Вебера или у Шлоссера[170] – печальная компиляция, в которой отсутствует самое главное: единый внутренне-связанный процесс обще-человеческого развития. «Всемирная история» у Гегеля – целостный процесс. Но увы! – это лишь идеалистическая абстракция, в которой бесследно проваливается реальное человечество. Не нужно, однако, историков обвинять в том, в чем виновата сама история. Это она создала несколько замкнутых миров – европейский, азиатский, африканский… – И надолго отказывалась от всякого общения с огромным большинством человечества. Даже те историки, которые не удовлетворялись хронологией скрещенных мечей и хотели быть историками культуры, имели в конце концов дело со сливками немногих наций. Народные массы представляли элемент внеисторический. История была аристократична, как те классы, которые ее делали.

Наше время именно потому великое время, – достоин сожаления, кто этого не видит! – что оно впервые закладывает основы всемирной истории. На наших глазах оно превращает понятие человечества из гуманитарной фикции в историческую реальность.

Арена исторических действий становится необозримо великой, а земной шар – обидно малым. Чугунные полосы рельс и проволока телеграфа одели весь земной шар в искусственную сеть, точно школьный глобус.

Деревней был мир до нашествия капитала. И вот пришел капитал и опустошил резервуары деревни, эти питомники национального тупоумия, и туго набил человеческим мясом и человеческим мозгом каменные сундуки городов. Через все препятствия, он физически сблизил народы земли, и на основе их материального общения повел работу их духовной ассимиляции. Он разворошил до дна старые культуры и беспощадно растворил в своем рыночном космополитизме те комбинации косности и лени, которые считались раз навсегда сложившимися национальными характерами.

Уже Гейне в середине прошлого века убедился в том, что старые стереотипные характеристики народов, встречаемые нами в ученых компендиях и пивных погребах, не могут больше приносить пользу и только вводят в заблуждения. Стоит вспомнить шаблонную характеристику блазированных, корректных и чопорных англичан, созданную глубокими психологами, наблюдавшими английских туристов за швейцарскими табльдотами: сколь многое она нам может объяснить в революциях XVII века, в чартистском движении[171] или в доблестном неистовстве современных суфражисток[172]! Правда, до вчерашнего дня могло еще казаться, что народы Востока сохраняют в неприкосновенности свой национальный тип. Он стоит перед нами в скульптуре лермонтовского стиха{125}:

"Посмотри: в тени чинары

Пену сладких вин

Не узорные шальвары

Сонный льет грузин;

И склонясь в дыму кальяна

На цветной диван,

У жемчужного фонтана

Дремлет Тегеран.

Вот у ног Иерусалима,

Богом сожжена

Безглагольна, недвижима

Мертвая страна.

Дальше, вечно чуждый тени,

Моет желтый Нил

Раскаленные ступени

Царственных могил.

Все, что здесь доступно оку,

Спит, покой ценя"…

Но вот – о, чудо! – Старые тысячелетние цивилизации, которые казались раз навсегда сданными в музей истории, ныне пробуждаются от исторической летаргии, берут одр свой и идут…

Мы видали недавно этих «сонных грузин»… Они успели показать нам (в 1905 г.)[173], что не одним вином политы их «шальвары». И они успели убедить нас, что с обликом новой Грузии нужно знакомиться не по вдохновенным строкам Лермонтова, а по человеческим документам, собранным в канцелярии наместника кавказского…

А страна желтого Нила? Ее главная забота теперь – туземная индустрия по английским образцам. И – увы! – не сорок веков, а 100 миллионов фунтов стерлингов государственного долга смотрят ныне с вершины ее пирамид.

Уже не дремлет, а дерзко бунтует Тегеран[174]. Свои восточные базары он запирает со знаменем западной конституции в руках. Он выстраивается в уличную процессию, он борется и завоевывает себе парламент… И оглушительный шум парламентской жизни заглушает журчание жемчужных фонтанов. Уже не дремлет Тегеран!

На наших глазах поднялась из небытия островная Япония и предстала пионером капиталистической культуры пред великим азиатским материком, как некогда ее учительница, островная Англия, – пред материком Европы. Свое историческое выступление она ознаменовала тем, что дала арийцам жестокий урок[175], который расходящимися кругами отразился во всей Азии. Мертвое равновесие Дальнего Востока непоправимо нарушено. Теперь Япония беспрепятственно пережевывает железными челюстями капиталистического государства несчастную Корею…

Но что такое сама Япония в сравнении с двумя гигантами Азии, Китаем и Индией, которые лихорадочно ликвидируют свою священную обособленность и кастовую окаменелость для капиталистического расцвета?

200 тысяч англичан при помощи бюрократического деспотизма держали в абсолютном повиновении 260 милл. индусов. Но историческая энергия этой нации, казавшаяся навсегда истощенной, воскресла в новых поколениях. Индусская индустрия уверенно расчищает путь для индусской революции. И уже извозчики Калькутты посредством стачки демонстрируют свою солидарность с бурным политическим движением, руководимым индусской интеллигенцией.

Еще более значительный процесс совершается в Китае. Его крестьянство, насчитывающее 300–400 миллионов голов, этот тяжелый пласт застоя, косности, «китаизма», – пошатнулось в своих тысячелетних основах. Оно ежегодно выделяет сотни тысяч, миллионы пауперов, которые на дымящихся драконах переносятся через океаны в Америку, Австралию и Африку, где опаляются огнем капиталистической культуры. Старые китайские города, остававшиеся в течение веков мертвыми деревнями колоссального объема, превращаются в центры новой индустрии, новых социальных отношений и новых политических страстей. Со времени русско-японской войны происходит быстрый расцвет китайской прессы. Она говорит не только с богатыми классами на языке мандаринов, но и с массой – на языке массы.

Против насильнической династии манчжуров растет республиканское движение. В Китае – в стране богдыхана, «сына солнца и брата луны»! Самые разнообразные источники свидетельствуют, что Китай стоит накануне великой катастрофы. «Уже громко стучит революция у портала», – пишет, напр., орган евангелической миссии.

«Горит Восток зарею новой». Совершающееся в нем политическое обновление раскрепостит его силы, даст могучий толчок росту материальной культуры, – и, может быть, в результате этого центр тяжести исторического развития передвинется на материк Азии.

В начале прошлого века Англия была фабрикой Европы. К концу его Европа стала фабрикой мира. Теперь Англия, оттесненная индустрией Америки и Германии, – только денежный ящик мирового капитализма. И скоро, может быть, вся Европа отступит пред индустрией Азии, которая от «дряхлости» переходит к новой молодости и готовится превратить богатую, но дряхлеющую Европу в свою банкирскую контору.

Это не далекие, туманные перспективы. Перевороты и изменения, на которые по старому масштабу требовались бы века, теперь совершаются в десятилетия, даже в годы. История стала торопливой, – гораздо более торопливой, чем наша мысль.

И в то время как азиатское варварство перерождается в варварство капиталистическое, Северная Америка готовится стать ареной великих исторических движений. Ни одна европейская страна не проделала в течение XIX века такой поразительной эволюции, как отечество Франклина и Вашингтона[176].

Свободная демократия, путем восстания завоевавшая свою независимость, была в течение долгого ряда десятилетий самым консервативным фактором мирового развития[177]. Когда европейское хозяйство или европейская политика изнемогали под бременем своих внутренних противоречий, тогда на выручку им приходила Америка. Она не только поглощала избыточные товары и капиталы, но и давала приют обнищавшему мужику, разорившемуся ремесленнику и безработному пролетарию Европы, этим элементам недовольства и революционных брожений. Страна девственных степей и неисчерпаемых богатств, она стала страною свободных фермеров и громоотводом европейского капитализма. Но она сама пала жертвой своей миссии – и из «свободной демократии» стала подножием ног пятиглавой диктатуры Моргана, Рокфеллера, Вандербильта, Гарримэна и Карнеджи[178]. В середине XIX столетия все национальное богатство Соединенных Штатов оценивалось в каких-нибудь 10 миллиардов долларов, в 1890 г. – в 65 миллиардов, а в 1900 – уже в 106 миллиардов долларов. В то время как 60 лет тому назад на одну семью приходилось только 1.200 долларов, в начале нашего века приходилось уже 5.000 долларов. Достояние нации страшно возросло! Но оно не принадлежит нации. Еще в эпоху гражданской войны[179] богатства Соединенных Штатов были распределены сравнительно равномерно. В 1854 г. молодая демократия насчитывала не более 50 миллионеров, на долю которых приходился 1 проц. национального капитала. В 1890 г. мы видим уже 31.100 миллионеров, сосредоточивших у себя 56 проц. достояния страны. И, наконец, теперь один процент населения держит в своих руках девяносто девять процентов национального богатства. Архи-буржуазный парижский журнал «Censeur» вынужден признать, что «в Америке предсказания Карла Маркса относительно экономической эволюции осуществились наиболее полно путем крайней концентрации производства в небольшом числе огромных предприятий и путем крайней концентрации капиталов в руках все более и более уменьшающегося числа лиц». Страна независимых фермеров стала страной чудовищных трестов и злой безработицы. Из 6 миллионов фермеров треть превратилась в безземельных арендаторов, а участки другой трети отягощены ипотекой. Средний городской слой беднеет и пролетаризируется. С другой стороны, в начале XX века появляется в Соединенных Штатах левиафан капиталистической концентрации – стальной трест с капиталом в 2 1/2 миллиарда руб. Он подчинил себе всю промышленность. Ему принадлежат угольные копи, железные дороги, каналы, области железной руды, заводы для ее обработки, механические и машиностроительные заводы, целый флот океанских пароходов, золотые, серебряные и медные копи, перья журналистов, мозги ученых, совесть судей и голоса законодателей… Социальные противоположности обострились до последней крайности, и равновесие становится все менее и менее устойчивым.

Ученые экономисты выражали уверенность, что тресты раз-навсегда упразднят промышленные кризисы и связанные с ними бедствия, – оказалось, что ученые экономисты ошиблись и на этот раз; неограниченное господство трестов не предупредило октябрьского краха (1907 г.), который разразился на нью-йоркской бирже, а затем перешел на индустрию. Число безработных в настоящее время достигает уже 4 1/2 миллионов душ, – и эта голодная и мятежная армия растет со дня на день. Для всякого, кто умеет оценивать явления в их общей связи, ясно, что глубокий промышленный кризис в этой стране режущих контрастов должен рано или поздно, но неизбежно стать исходным моментом социальных потрясений.

И, наконец, мы возвращаемся в нашу старую Европу. После франко-прусской войны и подавления Парижской Коммуны – в течение четырех десятилетий – она наслаждается «миром» и «порядком». Это значит, что дипломатия с величайшими усилиями балансирует на канате европейского равновесия, а потенциальная гражданская война – при величайшем напряжении политических страстей – не вспыхивает за все это время огнем революции. Но в течение этих четырех десятилетий социальное развитие с беспощадным автоматизмом подкапывало все устои «мира» и «порядка». Хозяйственное соперничество государств превратилось в борьбу за рынок с мечом в руке. На свои, трудами поколений накопленные, богатства Европа покрыла весь мир щетиною штыков и разбросала пловучие крепости броненосцев по великим пустыням вод. Милитаризм справляет свой дикий шабаш, рождая новые и новые опасности военных столкновений и затем «предупреждая» их дальнейшим умножением пушек и броненосцев. На Ближнем Востоке и на Дальнем, на севере Африки и на юге – всюду имеются плоскости острых трений между государствами Европы. Призрак войны не исчезает с политического горизонта ни на час.

Все нации Европы внутренно раскололись на два лагеря, враждебных друг другу, как нищета и роскошь, как труд и праздность. Мы видим, с какой отчетливостью этот процесс происходит теперь в Англии, в классической стране политического компромисса. Только на днях здесь совершилось выступление на историческую арену колоссальной Партии Труда, в то время как либерализм и консерватизм исчерпали свое политическое противоречие и знают только одну программу: охранение того, что есть. «Скорее с консерваторами, чем с социалистами!» – сказал недавно либеральный лорд Розбери, – и по-своему он совершенно прав.

В Германии обострение социальных противоречий привело к тому, что все партии господствующих классов – от диких помещиков Пруссии до мещанских демократов юга – заключили блок против партии труда. Между этой последней и силами реакции нет более никакого политического буфера.

Во Франции крайнее левое крыло буржуазной демократии в лице «якобинца» Клемансо[180], великого низвергателя министерств, взяло в свои руки государственную власть только для того, чтобы сохранить ее во всей ее неприкосновенности, как машину репрессий против рабочих масс. Глубокие, непримиримые, острые противоречия – везде. Опасности открытых социальных взрывов – всюду. Горючего материала – горы. И если широко развернется торгово-промышленный кризис, в полосу которого теперь вступил капиталистический мир с Северной Америкой во главе, можно с уверенностью предсказать, что всемирная история развернет пред нами в близком будущем новую полную драматизма главу.

Господа реакционеры думают, что психология – самый разрушительный фактор: «мысль – вот гадина!». Нет ничего ошибочнее. Психика – самая консервативная стихия. Она ленива и любит гипноз рутины. «Великая в обычае есть сила, – говорит Годунов, – привычка людям бич или узда» («Смерть Иоанна Грозного»{126}). И если б не было мятежных фактов, косность мысли была бы лучшей гарантией порядка.

Но мятежные факты имеют свою внутреннюю логику. Наша ленивая мысль упорствует в их непризнании до последнего часа. Свою самоуверенную ограниченность она принимает за высшую трезвость. Жалкая! Она всегда в конце концов расшибает свой лоб о факты. «Реализм, ограничивающийся кончиком своего носа, – писал когда-то Достоевский, – опаснее самой безумной фантастичности, потому что слеп…».

Господа реакционеры ошибаются. Если б наша коллективная судьба зависела только от мужества нашей мысли, мы и до сих пор питались бы травой в обществе царя Навуходоносора. Не мысль поставила нас на задние лапы, не она согнала нас в общинные, городские и государственные стада, не она ввела префектов в их священные канцелярии, и – да позволено будет прибавить – не она их выведет оттуда.

Большие события – те, которые каменными столбами отмечают повороты исторической дороги, – создаются в результате пересечения больших причин. А эти последние, независимо от нашей воли, слагаются в ходе нашего общественного бытия. И в этом их непреодолимая сила.

Событий мы не делаем. Самое большее, если мы их предвидим.

Весь мир с изумлением устремил на восток свои взоры в тот момент, когда по нем проносился вихрь потрясающих событий. А многие ли верили в них, когда эти события безмолвно трепетали в социальных недрах, как младенец во чреве матери?

Ныне великие и грозные события дрожат от напряжения в социальных глубинах всего «культурного» человечества. Кто пытается уловить их общий облик и назвать их по имени, того официальная мудрость считает фантастом. Политическим реализмом она величает холопство мысли перед мусором повседневности.

12 апреля 1908 г.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.