ТЭФФИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТЭФФИ

Существуют выражения, словосочетания и образы, настолько стершиеся от долгого употребления, настолько выдохшиеся и даже опошленные, что неудобно ими пользоваться. А между тем и обойтись без них бывает трудно.

«Улыбаясь сквозь слезы», «смех сквозь слезы…»

Впервые так улыбнулась Андромаха, три тысячи лет тому назад: удивляться ли, что за это время образ этот утратил свежесть? Правда, об Андромахе теперь мало кто помнит. У нас, в нашей русской памяти, образ скорей связан с Гоголем, придавшим ему новый оттенок, горестный и трагический.

«Улыбаясь сквозь слезы»… У Тэффи прочно установилась репутация писателя смешного и веселого. Но только человек исключительно рассеянный или на редкость поверхностный, не заметит, сколько грусти в каждом ее рассказе, – и даже больше: какое дребезжание слышится в этих рассказах, будто от порванной струны. Это придает всему, что пишет Тэффи, и прелесть, и даже внутреннее благородство. Смех, полностью свободный от «слез», редко бывает выносим, разве что уж достигнет размеров какого-нибудь раскатисто-плотоядного, языческого хохота, как, скажем, у Рабле. Однако в нашей литературе такой хохот не привился, Гоголь отбил к нему охоту. Не случайно и Достоевский признал одну из самых печальных, обманчиво веселых книг, «Дон Кихота» – «величайшей книгой в мире». Кстати, как могло случиться, что Аркадий Аверченко, именно похохатывавший, самоуверенно и самодовольно, – стал любимцем русских читателей, притом в эпоху, когда вкус и чуть отнюдь не были в упадке? Лично для меня это было и остается загадкой. Тэффи неизмеримо тоньше Аверченки. Тэффи не хохочет, даже не смеется. Правильнее всего было бы сказать о ней, что она отшучивается.

Что, ей не по душе самая жизнь? Нет, едва ли. Какой-то смутный благодатный восторг, обращенный к миру и бытию, в основе ее писаний присутствует неизменно. Не по душе ей только то, во что люди превратили существование – и она долгим, пристальным, умным, ироническим взглядом смотрит на людей, на их дела и делишки, на их дрязги, заботы и невзгоды, смотрит с удивлением и сожалением. Она могла бы, вероятно, рассказать о своих наблюдениях несколько иначе, чем большей частью делает, – иначе, то есть суровее и беспощаднее. Но точек над i Тэффи недолюбливает. Тэффи нарочито отделывается пустяками или, коснувшись какой-нибудь драмы, которая у писателя иного душевного склада драмой и осталась бы, немедленно увиливает и притворяется, что коснулась пустяка. Но нет сомнения, что с тем же насмешливым удивлением, с которым глядит она на своих незадачливых героев, взглянула бы она и на читателя, который ничего, кроме шуток в рассказах ее не обнаружил бы.

Если бы кто-нибудь предложил Тэффи в качестве эпиграфа к собранию ее сочинений заключительные слова из «Дяди Вани»:

– Мы отдохнем, мы увидим все небо в алмазах… – она, конечно, предложение отвергла бы и не замедлила каким-нибудь ироническим замечанием продемонстрировать, что в чрезмерной чувствительности заподозрить и упрекнуть ее нельзя. Один из самых лирических ее рассказов, из «Книги июнь», она так и оканчивает, посмеиваясь над своей героиней: «Бессмысленная, голубая, серебряная печаль… сентиментальность, романтика…»

Но ирония и жалость – родные сестры. Тэффи, очевидно, принадлежит к тем душевно-стыдливым натурам, которым не по себе становится от откровенного проявления чувства, и не будучи в силах с этим справиться, она свою мнимую слабость от других скрывает (замечательно, что в другом своем рассказе Тэффи утверждает, что по-настоящему безжалостны «только дети и собаки»). Внимание ее было обращено не на мировые катастрофы, не на исключительные, редкие бедствия, а на обыкновенное существование обыкновенных людей, которые в мелких жизненных стычках, в мелких томлениях и неудачах попусту теряют энергию своих сердец и сознаний. Тэффи, наверно, согласилась бы с Чеховым, сказавшим, что мир гибнет вовсе не от войн и революций, а от «мелких домашних неприятностей». Едва ли для Тэффи это не было истиной «самоочевидной».

От всего, что она писала, – даже от того, что было написано ею очень давно, в юности, – веет какой-то природной усталостью.

Усталость, чуть ли не безнадежность, – не метафизическая, а так сказать житейская, повседневная – в общем тоне, отчасти даже в стиле, прерывистом, без глубокого дыхания, без длинных и сложных периодов. Тэффи оглядывается вокруг себя, и, зная или чувствуя, что изменить ничего нельзя, готова махнуть на все рукой: «Все не то, все не то», как будто повторяет она, беспрестанно иллюстрируя это свое ощущение разнообразно красноречивыми примерами.

Всякие отвлеченные идеи, всякие понятия, вроде понятия прогресса, вроде прав государства и общества – для нее, если и не пустые, то мертвые слова. Зато если где-нибудь хнычет несчастная, одинокая, никому не нужная старая дева или даже мяукает голодный котенок, она сейчас же вдохновляется, воспламеняется, бросается на защиту обиженного существа и принимается иносказательно, образно, но страстно доказывать, что никакой «финальной гармонии», никаких «слезинок» оправдать нельзя. Для нее нет самого вопроса, о котором в знаменитом и вечно памятном разговоре со смущенным Алешей толковал его старший брат.

Человек страдает реально, а все остальное остается призрачным, неуловимым, даже условным, и что бы в мире огромного, «стихийного» ни произошло, все разлетается, как брызги, в миллионы мельчайших индивидуальных отзвуков и отголосков. Для Тэффи существенны только эти брызги, и оттого в ее книгах наша жизнь представлена будто под микроскопом: общих очертаний не видно, зато отдельные клеточки и разветвления жизненной ткани ясны, как нигде.

* * *

Одна из последних книг Тэффи называется «О нежности». Похоже на то, что автору стало в конце концов не под силу отшучиваться, и он решил произнести слово, которое рвалось с языка давно: нежность.

Однако книга не только о нежности, а и о мучениях. В ней все мучают себя и мучают других, или – это чаще всего – мучаются за других, как несчастная мать Рюли за свою уродливую дочь, мечтающую стать артисткой.

Если бы случилось чудо, если бы Рюля стала стройной красавицей или по крайней мере оказалась бы наделена хоть маленьким талантом, если бы этот ворчливый старик, которого заботливая жена донимает крестословицами, не называл ее идиоткой и дегенераткой, если бы, если бы… Но надежды на чудо нет, и мир гибнет от «домашних неприятностей».

Другая, тоже поздняя книга Тэффи названа «Все о любви». Но как и в книге о нежности, название не столько соответствует содержанию, сколько напоминает о том, что в нем отсутствует или в нем искажено.

Первый рассказ в сборнике озаглавлен довольно выразительно – «Флирт». О любви-то о любви, но не ждите ничего такого, что напоминало бы Изольду или Анну Каренину. Флирт, может быть, и преддверие любви, но не той, которая ведет к смерти. Дело в этом рассказе, однако, в чем-то большем, чем простая мимолетная «интрижка».

Некто Платонов на волжском пароходе знакомится с молоденькой женой капитана. Предпринял он путешествие для встречи со своей замужней любовницей. Но встреча эта оказалась крайне неудачная: идиллию нарушил случившийся тут же студент, племянник ветреной дамы, и Платонов с горя решил заняться капитаншей. Разумеется, и пароходная публика, и студент, жалующийся на что-то, «тощища патентованная, ни одной дамочки», и сам злополучный Платонов, болтун и ловелас, располагают читателя к благодушной улыбке. Но капитанше не до того. Она поверила Платонову, поверила в него, и сквозь всю мелкую житейскую суету, о которой Тэффи с редким, обманчиво небрежным мастерством рассказывает, мы догадываемся и чувствуем, во что обошелся этот «флирт» юной душе, еще не успевшей обрасти корой черствости и многоопытного безразличия.

Есть, однако, категория людей, над которыми Тэффи иронизирует действительно зло и сухо. Это люди, неспособные говорить своим живым языком, выражающиеся готовыми, стереотипными фразами – формулами. Как известно, «стиль – это человек», а Тэффи истины этой никогда не забывает.

Илька – молодая женщина из рассказа «Фея Карабос» в той же книге – готовится к родам и подыскивает няньку. Хотелось бы ей найти няньку веселую и словоохотливую, но муж насчет этого совсем другого мнения. «Я наметил для ребенка воспитательницу. Это сестра жены аптекаря. Сама лишенная возможности иметь семью, она готова принести себя в жертву интересам чужого ребенка…»

– Господи! – думает Илька. – Как он ужасно говорит! Ну, какие у ребенка интересы?

– Эта женщина, – продолжает муж, – вернее, эта девица, еще никогда не служила. И что очень ценно, она горбатая! Да, ценно. Вы, конечно, не можете этого понять, хотя теперь, готовясь к материнству, вы должны более чутко относиться к своему долгу.

Молодой врач вступается за Ильку, возмущается ее мужем, будто случайно целует ей руку, – больше ничего: целует руку и уходит. Илька глядит в окно.

«Он среднего роста, худощавый. Потом, через много лет, ей будет вспоминаться, что он был очень высокий и широкоплечий, что он очень любил ее и она за всю жизнь любила только его одного, но они не успели, не сумели, не смогли сказать это друг другу.

И иногда, в редких снах, он будет приходить к ней, светло и нежно, чтобы вместе смеяться и плакать. Имени его она никогда не вспомнит».

Из «Неживого зверя»:

К маленькой девочке приходит учительница.

– К игрушкам следует приступать последовательно и рационально, иначе – болезненность фантазии, проистекающий отсюда вред. Катя, подойдите ко мне!

Она вынула из кармана мячик и стала припевать: «прыг, скок, туда, сюда, сверху, снизу, сбоку, прямо…» «Ах, какой неразвитый ребенок!» Катя молча и жалко улыбалась.

– Обратите внимание на поверхность этого мяча. Что вы видите? Вы видите, что она двуцветная. Одна сторона голубая, другая белая. Укажите мне голубую. Старайтесь сосредоточиться.

Из рассказа «Ведьма»:

Супруги собираются рассчитать горничную, малограмотную деревенскую бабу: муж берет это на себя.

– Ты совершенно не умеешь говорить с народом. С ней надо говорить резко. Я скажу ей: «Устинья, отвечайте категорически. Если ваша функция горничной…»

А впрочем, как знать, – может быть и для таких людей, с «функциями горничной» и с «интересами ребенка», нашлось бы у Тэффи снисхождение. Если возникают у меня на счет этого сомнения, то потому, что вспоминается мне разговор с Надеждой Александровной, незадолго до ее смерти.

Тэффи сказала:

– Знаете, я хочу написать книгу о второстепенных героях русской литературы. Да впрочем, не только русской… А больше всего мне хочется написать об Алексее Александровиче Каренине, муже Анны. К нему у нас ужасно несправедливы!

Каренин – пожалуй, действительно не плохой человек, «славный», как не совсем удачно отозвался о нем Стива Облонский, но из разряда тех людей, которые должны были бы Тэффи отталкивать. Однако, в голосе ее было сочувствие, а отсюда недалеко и до снисхождения к Илькиному мужу, хотя он и в самом деле «говорит ужасно». И даже к дуре-учительнице с ее «прыг-скок».

* * *

Если задуматься над общим смыслом писаний Тэффи, если углубиться в их «философию», надо бы заметить, что проникнуты эти писания чувством круговой поруки и общей нашей ответственности за искажение Божьего мира, за тех людей, которые этого искажения не видят, за жалких стареющих эмигрантских дам, из кожи лезущих, чтобы уподобиться прирожденным парижанкам, за молодых бездельников, не совсем без основания возражающих отцам, что если они и кретины, то «очевидно, по закону наследственности», за все, что видим и слышим мы вокруг себя.

Именно в этом, вероятно, разгадка того, что Тэффи никого не судит, никого ничему не поучает. Именно в этом секрет и причина особенного к ней читательского влечения. Современники и соотечественники узнают в ее книгах самих себя и сами над собой смеются. Но эти беглые зарисовки, эти «моментальные фотографии» их не отпугивают и не раздражают, как случилось бы, натолкнись они на авторское высокомерие. Высокомерия нет и в помине: все виноваты во всем, и в этой нашей общей, непоправимой беде, все – по Тэффи – от начала веков покрыты каким-то огромным милосердием и не будут им оставлены никогда.

Тэффи не склонна людям льстить, не хочет их обманывать и не боится правды. Но с настойчивой вкрадчивостью, будто между строк внушает она, что как ни плохо, как ни неприглядно сложилось человеческое существование, жизнь все-таки прекрасна, если есть в ней свет, небо, дети, природа, наконец – любовь.

«Все о любви»… Ни о чем другом она в сущности и не писала, даже когда рассказывала, как какая-нибудь Мария Ивановна ссорится со своим любовником.

«Скучно жить на этом свете, господа!», склонна была бы она сказать вслед за своим великим учителем. Но и «чудно жить!» Несмотря ни на что.