Примечания Что нужно для того, чтобы быть писателем?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Примечания

Что нужно для того, чтобы быть писателем?

Впервые – журн. «Печать и революция», 1922, № 1. Написано в 1921 году.

Публикация в журнале этой «Лекции для литературной студии», а потом издание ее дважды отдельной книжкой (1923 г. и 1926 г.) вызвали дискуссию в печати, как это часто случалось с произведениями В. Вересаева. Мнения с «Лекции» были диаметрально противоположными Б. Смирнов, например, в связи с ее отдельным изданием категорически заявил: «Сама по себе указанная брошюра ничего нового не дает. Рекомендовать в ней нечего» («Резец», 1927, № 3). Иначе оценил лекцию рецензент «Правды» (1922, 19 апреля), подписавшийся инициалами Л.Ш.: «Наше время характерно выходом из народных масс множества литературных талантов, и статья Вересаева намечает пути укрепления писателя, разъясняет, в какую сторону должна быть направлена творческая энергия литератора». Эти две противоположные точки зрения пытался примирить И. Дукор: лекция интересна «прежде всего специалисту, практическому литературному работнику и т. д., но только не начинающему писателю» («Как и над чем работать писателю…» – «На литературном посту», 1927, № 19).

Критики преимущественно расходились во взглядах относительно самобытности художника, его внутренней свободы. Так, П. Незнамов резко возражал против попытки В. Вересаева утверждать, будто «творчество писателя «не терпит на себе никаких пут»: не существует писателя, «который бы не был так или иначе социально заряжен… социальная роль писателя – это роль словесного организатора и оформителя тех тем, которыми его заряжает его же собственный класс», в своей работе он подчиняется «принципам той или иной… литературной партии или школы» («На грани курьеза». – «ЛЕФ», 1925, № 3). А вот Нурмин, например, как раз посчитал очень верной «основную мысль… яркой, простой и искренней статьи В. Вересаева, которая «сводится к тому, что, помимо таланта, писателю нужно прежде всего быть самим собой» и ему опасно «застояться в стойлах» литературных школ и направлений. Правда, и этому критику показалось, что В. Вересаев несколько упрощает проблему, сравнивая художников с «табуном диких лошадей». «Все дело в том, чтобы направленство не явилось для художника чем-то совершенно извне навязанным, а формировало новое, которое действительно имеется и живет в груди художника-пролетария» («В журнальном мире». – «Красная новь». 1922, № 2).

Этот спор продолжил В. Вересаев, отвечая на анкету «Журналиста» (1925, № 8–9) в связи с резолюцией ЦК РКП(б) «О политике партии в области художественной литературы» (от 18 июня 1925 г.). Он весьма одобрил отмену диктатуры «мало даровитых писателей» с их доносами вместо критики и агрессией против так называемых «попутчиков» (к которым относили и его самого). Но болезнь, разъедающая, по мнению В. Вересаева, современную художественную литературу, проникла глубоко и потребует длительного лечения. Болезнь эта – «отсутствие у современного писателя художественной честности», так как он постоянно оглядывается на цензора. «…Такое систематическое насилие художественной совести даром для писателя не проходит. Такое систематическое равнение писателей под один ранжир не проходит даром для литературы». Нельзя, чтобы молчали крупные художники, пусть даже «идеологически чуждые правящей партии», вроде Ф. Сологуба, М. Волошина, А. Ахматовой.

С лекцией о писательском труде В. Вересаев выступал перед литературной молодежью не только в 20-е, но и в последующие годы.

Ряд высказанных в лекции мыслей о писательском труде В. Вересаев развил и уточнил в «Записях для себя», которые он завершил в 1942 году после полутора десятилетий работы. Вот некоторые из этих «записей»:

Писатель – это человек, специальность которого – писать. Есть изумительные мастера этого дела.

Художник – человек, «специальность» которого – глубоко и своеобразно переживать впечатления жизни и, как необходимое из этого следствие, – воплощать их в искусстве.

* * *

Не люблю римскую литературу. Горячо, до восторга, люблю литературу эллинскую. Потому что не люблю писательства и люблю художество. Все римские поэты – писатели, изумительные мастера слова. Это все время замечаешь и изумляешься, – как хорошо сделано! А у эллинов, – пусть и у них мастерство изумительное, – у них этого мастерства не замечаешь, дело совсем не в нем, а в том внутреннем горении, которым они полны.

Новейшие литературы – русская и французская. У нас – художество, у французов – писательство. И какое писательство! Куда нам до них! И все-таки можно только гордиться, что у нас его нет.

Впрочем, есть исключения и у нас и у них. Полоса нашего старшего модерна: Мережковский, Вячеслав Иванов, Брюсов – типичнейшие писатели. У французов же чудеснейшие художники: Бодлер, Верлен. Я бы сказал еще с особенной охотой: и Мопассан. Но и у него – какие провалы в болото писательства! Рассказ, как кормящая женщина в вагоне тоскует, что ей распирает грудь молоком. И будто не знает, как легко можно у себя отдоить молоко. И вот рабочий предлагает ей свои услуги, отсасывает молоко, и когда она благодарит его, он отвечает, что это он должен ее благодарить, что он уж два дня не ел.

Какая гнусная литературщина!

* * *

Каким неотесанным самоучкой кажется Гомер рядом с Вергилием! Как корявы порою его стихи, как неубедительны ритмы, как примитивны аллитерации, как ненужны проскакивающие иногда банальнейшие рифмы! То ли дело Вергилий: точный, сжатый стих, богатейшая звукопись, ритмы, точно соответствующие содержанию, изумительные аллитерации…

И все-таки – просто смешно ставить их рядом. Великан Гомер и рядом, по колено ему, – Вергилий. Когда я читаю Гомера, вокруг меня начинает волноваться сверкающая стихия жизни, я чувствую молодую бодрость в каждом мускуле, я не боюсь никаких ужасов в бед жизни, передо мною в чудесной красоте встают «легко живущие» боги – символы окружающих нас сил.

И я чувствую, что Гомер поет, потому что не может не петь, потому что горит душа и пламенными языками рвется наружу. Лев Толстой писал про него Фету: «Этот черт и поет и орет во всю грудь, и никогда ему в голову не приходило, что кто-нибудь его будет слушать».

Когда читаю «Энеиду» Вергилия, чувствую перед собою с огромным мастерством рассказанную сказочку о приключениях выдуманных героев, о действиях богов, в которых ни сам Вергилий не верит, ни мы с вами. То же я с «Освобожденным Иерусалимом» Торквато Тассо. Даже смешно и как-то неловко в душе: на что тратят люди время – на сказочки! А у Гомера просто забываешь, что рассказывает он сказки, настолько важно в нем совсем не это, а то, чего и следа нет ни у Вергилия, ни у Тассо.

* * *

Художество делает самое малое большим. Как будто заглянешь в маленькое окошечко – и вдруг раскинутся перед глазами широчайшие дали, и сердце дрогнет от волнения.

Когда-то в журнале «Русское богатство» был помещен рассказ Л. Мельшина «Пасынки жизни». В нем описывалась бедственная жизнь почтовых чиновников. Хороший рассказ. И из него с полнейшею очевидностью вытекало заключение: да, совершенно необходимо увеличить жалование почтовым чиновникам!

А вот «Живой труп» Льва Толстого. Вдребезги разбита жизнь хороших людей только потому, что существует нелепый закон, запрещающий развод. Что же «вытекает» из драмы? Что необходимо отменить такой закон? Нет. В окошечке распахивается широчайшая даль, и в ужас приходишь, как люди способны калечить своими нормами и схемами живую человеческую жизнь…

* * *

Зачем оригинальному художнику стараться быть оригинальным?.. Одно только нужно: смелость быть самим собой.

…Ошарашивай мещанина!

Как это характерно для средненького таланта и для бездарности! Провел ли бы Микеланджело хоть одну линию резцом, написал ли бы Бетховен хоть одну ноту, чтоб кого-нибудь «ошарашить»?

* * *

Как легко было так писать! Взял записную книжку, стань перед витриной и пиши! Описывать наружность человека: лоб у него был белый и открытый, густые брови нависали над черными вдумчивыми глазами, нос… губы… волосы… И так дальше. Или обстановку комнаты: посреди стоял стол, покрытый розовою скатертью с разводами: вокруг стола было расставлено пять-шесть стульев… Комод в углу… В другом углу… И так дальше. А нужно-то совсем не так: закрой глаза и вдумайся, дай себе отчет: что тебе больше всего бросилось в глаза в данном лице или обстановке? И этими-то двумя-тремя чертами, – но чертами характерными, яркими, – все и опиши. И довольно.

* * *

Это – глубоко верное замечание. Нужно настойчиво, не уставая искать подходящего человека – на улице, в театре, в трамвае, в железнодорожном вагоне, пока не найдешь такого, который совершенно подходит к воображаемому тобою лицу. И тогда уж прилепись к этому человеку целиком. И он даст тебе массу самых неожиданных и прелестных деталей, которые оживят задуманный тобою образ до неузнаваемости. То же и с пейзажем. Сила Льва Толстого, что он всегда делал так.

* * *

Нужно кончать описывать природу раньше, чем читатель может заметить, что автор ее описывает.

* * *

У настоящего художника никогда не найдешь никакого нравоучения. «Нравоучение» у него вытекает из самого описания жизни, из подхода его к ней. Ему не нужно писать: «Как это возмутительно!» Он так опишет, что читатель возмутится как будто сам, помимо автора. А равнодушный халтурщик – для него совершенно необходим в конце «закрученный хвостик нравоучения». Иначе читатель воспримет все как раз даже наоборот. Как в известном рассказе Чехова «Без заглавия». Воротился настоятель в свой монастырь из большого города и с ужасом стал рассказывать о нечисти и разврате, царящих в городе.

– Опьяненные вином, они пели песни и смело говорили страшные, отвратительные слова, которых не решится сказать человек, боящийся бога. Безгранично свободные, бодрые, счастливые, они из боялись ни бога, ни дьявола, ни смерти, а говорила и делали все, что хотели. А вино, чистое, как янтарь, подернутое золотыми искрами, вероятно, было нестерпимо сладко и пахуче, потому что каждый пивший блаженно улыбался и хотел еще пить. На улыбку человека вино отвечало тоже улыбкой и, когда его пили, радостно искрилось, точно знало, какую дьявольскую прелесть таит оно в своей сладости!

Описав все прелести дьявола, красоту зла и пленительную грацию отвратительного женского тела, настоятель проклял дьявола и ушел в свою келью.

Удивительно ли, что наутро в монастыре не осталось ни одного монаха? Все они бежали в город.

* * *

Дворянские беллетристы шестидесятых – семидесятых годов – Болеслав Маркевич, Авсеенко, Всеволод Крестовский и пр., – когда выводили благородного дворянина, то писали о нем так:

– Погоди ж ты! – процедил князь Троекуров, побледнев.

Если же речь шла о семинаристе-нигилисте, то писалось так:

– Погоди ж ты! – прошипел Крестовоздвиженский, позеленев.

Теперь, с других, конечно, позиций, повторяется совсем то же самое. Герои симпатичные бледнеют и цедят, несимпатичные – зеленеют и шипят. Я просто не могу понять, как после Льва Толстого можно так писать.

* * *

Трудное это и запутанное дело – писательство. Писатель должен не наблюдать жизнь, а жить в жизни, наблюдать ее не снаружи, а изнутри. Между тем обычная история жизни писателя: удалась ему вещь, обратил на себя внимание – и бросает прежнюю работу, и становится профессионалом. И вот – человек садится писать не тогда, когда ему что-то нужно сказать, а тогда, когда нужно платить за квартиру, шить жене пальто. И на глазах свежий росточек таланта желтеет, сохнет. И нет уж писателя. Начинающий писатель, если он уважает свой талант и дорожит им, не должен «жить» литературой. Чем угодно добывай средства к жизни, только не писательством. Придет время, и то же писательство самотеком начнет кормить тебя произведениями, написанными раньше.

Не говорю уж об этом. Но писатель, становясь профессионалом, сам вырывает себя из жизни. Обычная теперь для него среда – товарищи писатели, заседания секций, ресторанчики, клуб писателей. Варка в собственном соку. А потом куда-нибудь выезжает, ходит с блокнотом и «набирает материал».

Нужно в жизни жить, работать в ней – инженером, врачом, педагогом, рабочим, колхозником.

– Хорошо, а когда же тогда писать?

– Когда? После работы. В дни отдыха. В месяц отпуска.

– Много ли тогда напишешь?

– И очень хорошо, что немного. Все, что тогда напишется, будет полноценно, нужно. А так, по совести сказать, взять почти у любого писателя полное собрание его сочинений, – много ли потеряет литература, если выбросить из него три четверти написанного?

* * *

Когда в загорающемся сиянии славы, средь гула восторженных приветствий в литературу вступает молодой талант, мне всегда бывает за него страшно и больно. Как будто на большой высоте человек пошел по слабо натянутому канату. Знает ли он, какой это опасный путь, знает ли, что из многих десятков людей до конца дойдут, хорошо, если двое, трое? Знает ли, что с каждым шагом все больше должна расти его строгость к себе, что не нужно прислушиваться к доносящимся снизу восторженным крикам и рукоплесканиям? Можно все это знать, и все-таки голова начинает сладко кружиться, исчезает подобранность тела, ноги бойко и развязно ступают по канату – и летит человек вниз, и расшибается насмерть. И никто даже не ахнет, не подбежит к его трупу. Равнодушно поглядят и скажут:

– Еще одна несбывшаяся надежда!

Я замечал на себе в начале литературной работы: каждый успех снижал требовательность к себе, с каждым успехом начинало писаться «легче». И как в это время бывал полезен жестокий щелчок – отказ редакции, суровая встреча критики!.. Просите, товарищи, судьбу, чтоб она была к вам построже и позлее.

* * *

И вот еще. «Небес избранник», «божественный посланник». И теперь сплошь да рядом писатель серьезнейшим образом начинает считать себя таковым. Писательский труд – это какой-то совсем особенный труд, высоко возносящий писателя над серою толпою. После этого труда всякий другой, обычный труд – оскорбителен, презренен. Стал человек в этой области инвалидом – выдохся, писать больше не о чем. Но сам по себе крепчайший мужчина, хоть барки грузить. Но он предпочитает бездеятельно ждать исчезнувшего «вдохновения» и быть вечным клиентом Литературного фонда.

Знавал я одного поэта, бывшего рабочего. Хороший был поэт, отмеченный и читателем и критикой. Как-то он сказал мне:

– Подыхаю от нищеты! Что можно заработать стихами!

Я вспомнил, что он был прежде электромонтером. А я как раз только что въехал в новую квартиру, нужно было проводить в ней электричество. Я ему предложил:

– Вот! Не возьметесь ли?

Он оглядел меня так, как если бы я изящному денди предложил в заплатанном и затасканном костюме войти для танцев в бальный зал. Ответил неохотно:

– Я это дело давно уже бросил.

И отошел.

* * *

«Автор одного произведения»… Их много у нас. Грибоедов. Сухово-Кобылин – трилогия. Ершов, автор «Конька-Горбунка». Д. Гирс – неоконченный роман «Старая и новая Россия» в «Отечественных записках» за 1868 год. А прожил (и писал) до 1886 года. А.Л. Боровиковский – в семидесятых годах лучший после Некрасова поэт «Отечественных записок», очень несправедливо забытый…

Молодежь того времени списывала его стихи и учила наизусть. А он даже не издал их отдельною книжкою. Стал впоследствии крупным деятелем по судебному ведомству и автором специальных трудов по гражданскому праву. Из более новых: Найденов – «Дети Ванюшина», Тимковский – «Сильные и слабые». Благо было тем из них (Сухово-Кобылин, Боровиковский), которые сказали, что могли сказать, и спокойно замолчали. Для большинства же это единственное их произведение стало отравою, заразившею кровь на всю жизнь. Нечего больше сказать, нет потребности сказать, все сказано, – а пишут, пишут, пишут… Какое оскорбление и литературы, и самого себя! Неужели только в литературе жизнь? Неужели и без нее нельзя жить полно, глубоко и плодотворно?

* * *

Лет тридцать назад меня в упор спросила одна курсистка – прямолинейная девица, признававшая только химию и политическую экономию:

– Скажите, как вы сами думаете: если бы никогда не появилось в печати ничего, что вы написали, – было бы что-нибудь в нашей жизни хоть немножко иначе, чем теперь?

Я ответил:

– Видите, начинается дождь. Он очень нужен для посевов, для травы; может быть, он определит весь урожай нынешнего года. Вот перед нами упала капля дождя. И вы спрашиваете: изменилось ли бы что в урожае, если бы этой капли совсем не было? Ничего бы не изменилось. Но весь дождь состоит из таких капель. Если бы их не было, урожай бы погиб.

* * *

Искренность – дело трудное и очень тонкое, она требует мудрости и большого душевного такта. Маленький уклон в одну сторону – и будет фальшь; в другую – и будет цинизм. Способность к подлинной искренности, правдивой и целомудренной, – великий и очень редкий дар…

Ю. Фохт-Бабушкин

Данный текст является ознакомительным фрагментом.