XVII

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XVII

Зима проходила. Солнце подымалось все выше и выше и все сильнее пригревало петербургские улицы и кровли: повсюду из труб шумела вода, и талый лед с громом выкатывался из них. Показались дрожки, гремевшие по кое-где обнаженной мостовой с новым, воскресшим для уха звуком.

Я кончил картину. Еще несколько сеансов, и можно будет нести ее в академию на суд экспертов выставки. Гельфрейх заранее поздравлял меня с успехом. Надежда Николаевна радовалась, глядя на картину, и на ее лице я часто видел незнакомое мне до сих пор выражение спокойного удовольствия. Иногда она даже была весела и шутила, большею частью над Сенечкой; Сенечка же весь погрузился в чтение множества книг, которые ему нужно было прочесть, по его словам, для картины, в рассматривание альбомов со всякими древностями и изучение Евангелия. Его коты разбежались; остался только один непременный рыжий кот, да и тот жил на покое, почти не тревожимый своим хозяином для отправления должности натурщика. Со времени нашего разговора об Илье Муромце Семен Иванович написал только одну картинку и, продав ее за полтораста рублей, считал себя обеспеченным деньгами надолго, тем более что он, к моему великому удивлению, нисколько не стеснялся своим долговременным пребыванием в моем жилище, где жизнь ему ничего не стоила.

Мы проводили втроем почти все свободное время.

Гельфрейх достал где-то для Надежды Николаевны огромную рукопись, содержавшую в себе проект какого-то важного лица, – проект, по которому Россия должна была быть облагодетельствована в самом непродолжительном времени, и она переписывала ее щегольским крупным почерком. Так как облагодетельствование России требовало большой работы мысли, то проект исправлялся и дополнялся без конца и, кажется, и до сих пор не приведен к окончанию. Кто-то переписывает его теперь, после Надежды Николаевны?

Как бы то ни было, она не бедствовала. Того, что она зарабатывала перепиской, и денег, получаемых от меня за сеансы, ей хватало. Она жила в той же самой маленькой комнате, куда переехала, скрывшись от нас. Это была узенькая низкая комната, с одним окном, выходившим куда-то в стену; кровать, комод, два стула и ломберный стол, служивший и для письма, и для чая, и для обеда, составляли все убранство. Когда приходили мы с Сенечкой, он отправлялся к хозяйке в кухню и выпрашивал себе табурет. Впрочем, эти посещения случались редко: неприветлива и мрачна была эта комната, с которой Надежда Николаевна ни за что не хотела расстаться. Большею частью мы собирались у нас с Семеном Ивановичем, где было и просторно и светло.

Я ни разу не говорил с нею о том, что происходило в моей душе. Я был спокоен и счастлив настоящим; я понимал, что неосторожное прикосновение к ее, быть может, незакрывшимся душевным ранам больно отзовется на ней. Я мог потерять ее навсегда, если бы теперь же стал настаивать на приведении в исполнение своей заветной мысли, своего желания и надежды. Может быть, я не мог бы держать себя так спокойно и сдерживаться так долго, если бы эта надежда не была так сильна. Я твердо верил, что пройдет еще полгода, год, даже два (время не пугало меня), и она, успокоенная и выздоровевшая, увидит около себя твердую опору, на которую можно положиться, и сделается моею на всю жизнь. Я даже не надеялся, я прямо знал, что она будет моей женой.

Не знаю, видел ли это Бессонов… Он иногда приходил к нам, нарушая наше спокойствие и внося неловкость в наши разговоры. По-видимому, он был спокоен и хладнокровно смотрел на Надежду Николаевну. Она не заговаривала с ним, хотя отвечала ему на его вопросы и слушала его длинные разговоры о самых разнообразных предметах. Он был очень начитан и говорил хорошо. Отчего-то мне казалось, что он сделался таким словоохотливым и поучительным, чтобы скрывать от нас что-то прятавшееся за его гладкой речью и не дававшее ему покоя. После я узнал, что это было так, что своим внешним спокойствием он скрывал смертельную язву, убивавшую его, как тот святой французский священник, слывший неуязвимым и в битвах носивший красный плащ, чтобы не видно было крови, лившейся из его ран. Но когда я узнал это, уже было поздно.

Зачем-то он опять перебрался к капитану. Один раз я был у него. Новая комната его, как и прежняя, была вся завалена книгами, газетами и бумагами, но мне показалось, что все это лежало в большом беспорядке и покрытое пылью, как будто давно уже никто не притрогивался к работе в этой комнате. Дома он держал себя иначе, чем у нас, в присутствии Надежды Николаевны; говорил мало и мрачно шагал из угла в угол, покуривая папиросу. Я чувствовал, что я лишний, и решился больше не ходить к нему. Я спросил у него, между прочим, не знает ли он чего-нибудь о капитане и правда ли, что капитан «боец Мехова и Опатова».

– Сочиняет, – сказал Бессонов. – Он и поляк-то не настоящий. Он перешел в православие когда-то очень давно, и я думаю, что он просто хочет импонировать молодым людям, когда открывает им свою мнимую тайну.

Я ушел от Бессонова. Скоро два случая открыли мне глаза на его поведение.

Во-первых, Соня прислала мне письмо с описанием разговора, происшедшего между нею и матерью Бессонова. Старушка иногда заходила к ней в институт в приемные часы, помня участие, которое всегда принимала в ней и в ее сыне Сонина мать. По словам сестры, на этот раз она пришла с взволнованным и таинственным видом и после нескольких неловких предисловий обнаружила, зачем именно явилась. Сергей Васильевич написал ей подробно обо всем происходившем у нас. Ему не хватало черной краски, чтобы представить положение дела в таком мрачном виде, как ему хотелось. Он не просил мать передать содержание письма Соне, но сама старушка, из чувства благодарности, решила пойти и рассказать все, с целью предупредить ее, чтобы она действовала, пока еще можно спасти меня. Она была очень удивлена, узнав, что сестре все уже известно. Она волновалась. Ей, старой женщине, стыдно было говорить молодой девушке, да еще институтке, о подобных вещах; но что же делать? Нужно спасти несчастного Андрюшу во что бы то ни стало. На месте Сони она вышла бы из института и сейчас же поехала бы в Петербург, чтобы открыть мне глаза.

«Сергей Васильевич, – писала Соня, – играет во всей этой истории какую-то странную роль. Я не верю, чтобы он написал все это матери, не зная, что она наверное передаст все мне, и, скажу больше, не желая, чтобы она передала.

«Я приеду к тебе в Петербург, но только после экзаменов. Если ты согласишься, мы проживем лето где-нибудь на даче, и я немного подготовлюсь, чтобы не было трудно на первых порах на курсах».

Это письмо расстроило меня, но полученное вслед за ним второе, длинное анонимное послание, переполнило чашу.

В высокопарных, кудреватых выражениях неизвестный автор предостерегал меня против печальной судьбы всех молодых людей, слепо предающихся своим страстям и не разбирающих достоинств и недостатков существа, с которым намеревается вступить в союз, «узы какового легки и незаметны вначале, но впоследствии превращаются в тяжкую цепь, подобную той, какую влачат несчастные каторжники». Так выражался неизвестный автор письма… «Верьте благородному слову опытного старца, господин Лопатин, что неравенство в браке есть вещь весьма ужасная. Вещь эта лишила мир многих великих талантов; прошу то помнить, господин Лопатин». Затем следовал целый обвинительный акт против «Надежды», душа которой называлась даже «добычею пекла» (тут я уже решительно узнал руку капитана). Она обвинялась в долгой развратной жизни, из которой могла бы выйти, если бы захотела, «ибо имеет родственников своей фамилии, хотя весьма удаленных, которые – я уверен в том – извлекли бы падшую из ее социального положения, но, по натуральной склонности сей особы к разврату, она предпочитала погрязать в болоте, из которого вы тщетно имеете намерение спасти ее, причем, без сомнения, погубите и жизнь свою и чудный ваш талант». Она обвинялась в убийстве человека, «и также весьма порядочного господина, не отличавшегося талантами, подобно вам, но прекрасного человека, получавшего на службе пятьдесят рублей в месяц и имевшего в виду увеличить свое содержание, которое было бы весьма достаточно для жизни их обоих, ибо на что же могло рассчитывать подобное существо, как эта презренная, которая, однако, по склонности своей, предпочла отказать этому молодому человеку, господину Никитину, в браке, лишь бы продолжать гнусную жизнь свою?..»

Письмо было очень длинное; я не дочитал и бросил его в топившуюся печку. Участие Бессонова в этом деле для меня показалось несомненным. С какой стати капитану заботиться о спасении моей души? Вся кровь бросилась мне в голову, и первым моим движением было бежать к Бессонову. Я не знаю, что бы я с ним сделал. О капитане я не думал: этот ренегат, скрывающий свое ренегатство, был уговорен, подпоен, может быть, чем-нибудь запуган. Я схватил шляпу и был уже у дверей, когда опомнился. Лучше было прежде успокоиться и потом уже решить, что делать.

Я утвердился в этом решении и, в ожидании Надежды Николаевны, попробовал писать кое-какие аксессуары картины, думая успокоиться в работе; но кисть прыгала по холсту, и глаза не видели красок. Я оделся, чтобы выйти и освежиться на воздухе; отворив дверь, я увидел, что перед ней стоит Надежда Николаевна, бледная, задыхающаяся, с выражением ужаса в широко раскрытых глазах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.