2. Сергей Нечаев: искусство создания угодной реальности
2. Сергей Нечаев: искусство создания угодной реальности
Сумерки. Те самые — между собакой и волком. Сумерки гаснущие, глухо ползущие в ночь. Таким предстает порой в нашем сознании один из призраков, одно из порождений нового времени, помимо чудес прогресса и мнимого смягчения нравов, с небывалой наглядностью предъявившее миру практику сгущающегося ужаса — тотальный террор. И сполохи романтической жертвенности, то и дело мертвенно озаряющие размытый контур призрака, лишь добавляют этой тени зловещей убедительности.
Подобный образ, как и множество других ужасающих образов, определенно навязывает нам подсознание, поскольку сознание в экстремальных условиях информационного потопа для нас — редкость. Но до какой степени в действительности черна природа террора? Какая правда таится в ее придонной тьме? Ответить на этот вопрос непросто, как непросто сказать: кто отец вдохновения — верх или низ?
Среди экстремистов, в разные времена радевших о благе народа и сострадавших его тяготам, многие интуитивно, а то и вполне внятно, понимали, что народ вовсе не нуждается в их заботе, а сами они чужды или в лучшем случае безразличны ему. И тем не менее они настойчиво шли по избранному пути, желая во что бы то ни стало облагодетельствовать дальних и ближних, желая любыми средствами сделать человечество счастливым даже помимо его воли. Что же двигало и двигает этими людьми, во многом достойными, честными, жертвенными? В конце концов, ведь не одни же психопаты и "темные личности" уходили в революцию.
Начальной фигурой в летописи русского революционного террора, пожалуй, смело можно считать Дмитрия Каракозова, стрелявшего в Александра II у решетки Летнего сада, но почему-то гораздо больше шума произвел «разбуженный» каракозовским выстрелом Сергей Нечаев, как раз незадолго перед этим прибывший в столицу.
Сын священника, одно время он преподавал Закон Божий в санкт-петербургском Сергиевском приходском училище. После каракозовского дела, став горячим сторонником социалистических идей, Нечаев со всей страстью неофита, обретшего новую веру, отдался делу революции. Уже тогда, 22 лет от роду, он умел подчинять своему влиянию едва ли не всех, с кем ему приходилось сталкиваться. Выражаясь языком современной политической прессы, Нечаев несомненно являлся харизматическим лидером. Он собрал вокруг себя группу студентов Медико-хирургической академии и попытался создать подобие некой революционно-анархистской организации. Он даже составил список лиц "подлежащих ликвидации", куда вошли две самые знаменитые, не считая царя, жертвы террористов XIX века Ф. Ф. Трепов и Н. М. Мезенцов. Однако весной 1869 года, когда в столице прокатилась волна студенческих волнений, Нечаев, скрываясь от полиции, был вынужден уехать — сначала в Москву, потом за границу.
Из Швейцарии он обратился к студенчеству с воззванием, призывающим готовиться к перевороту. В этом воззвании, в частности, были следующие слова: "Будьте же глухи и немы ко всему, что не дело, ко всему, что не мы, не народ". Сам Нечаев, узурпировав право говорить и действовать от имени народа, ради этого вожделенного дела был готов на все, вплоть до обмана, провокации, подлога, преступления. (Так в свое время Нечаев признавался в любви Вере Засулич, но та, будучи умной барышней, быстро сообразила, что дело вовсе не в любви, а исключительно в желании Нечаева привлечь ее к работе за границей.)
В Швейцарии Нечаев, выдав себя за представителя якобы существующего в России центрального революционного комитета, сблизился с Бакуниным, которого поразил силой своего характера и фанатичной преданностью революционной идее. Вместе с Бакуниным он издал в Женеве два номера журнала "Народная расправа", на страницах которого развил свою концепцию заговора и бунтарско-анархистское понимание задач революционного движения. В частности Нечаев настаивал на самых решительных террористических действиях не только по отношению к представителям власти, но и по отношению к публицистам проправительственного и даже либерального лагеря.
Осенью 1869 года с удостоверением за подписью Бакунина, в котором говорилось, что он состоит членом "Русского отдела Всемирного революционного союза", Нечаев возвращается в Россию. В Москве он энергично вербует членов в революционные ячейки, вводя в заблуждение доверившихся ему людей небылицами о "Всемирном революционном союзе" и обществе "Народная расправа". Разумеется, все это Нечаев делает во имя революции и блага народа. Во имя тех же идеалов он убедил своих ближайших товарищей, в числе которых был и литератор Иван Прыжов, убить члена их кружка студента Иванова. Нечаев обвинил Иванова в предательстве, поскольку Иванов казался ему слишком независимым, а следовательно опасным для дела человеком. Одновременно с ликвидацией предателя ячейка как бы «связывалась» его кровью. Подобные методы, получившие впоследствии название «нечаевщины», были теоретически разработаны и обоснованы Нечаевым в "Катехизисе революционера".
Вскоре после убийства студента Иванова в гроте Петровской сельскохозяйственной академии нечаевская организация была раскрыта. К следствию по нечаевскому делу было привлечено более 300 человек, 87 из которых предстали перед судом. Сам Нечаев, однако, и на этот раз сумел скрыться за границей.
Через посредство Бакунина и Огарева ему удалось получить для революционных целей крупную сумму из «Бахметьевского» фонда. После смерти Герцена Нечаев пытался возобновить издание «Колокола», выпускал какие-то прокламации, но, в конце концов, благодаря авантюрному образу действий (обманы, чтение чужих писем, подготовка к экспроприации в Швейцарии etc.), потерял доверие даже расположенного к нему Бакунина.
В 1872 году швейцарское правительство по требованию России выдало Нечаева как уголовного преступника. По обвинению в убийстве Иванова, Нечаев был приговорен к 20 годам каторжных работ. Однако Сибири он так и не увидел — ему был уготован застенок в Алексеевском равелине Петропавловской крепости. Это было страшное место — кто сидел там, было предметом тайны не только для чинов комендантского управления, но и для тех, кто служил в самом равелине. Для заключения в эту тюрьму и для освобождения из нее требовалось повеление государя. Вход сюда был позволен коменданту крепости, шефу жандармов и управляющему III Отделением. Попав в равелин, заключенный терял имя и мог называться только по номеру. Когда узник умирал, тело его ночью тайно переносили из этой тюрьмы в другое помещение крепости, чтобы не подумали, будто в Алексеевском равелине есть заключенные, а утром являлась полиция и забирала тело, имя же и фамилию умершему давали по наитию, какие придутся.
Но Нечаев не спешил унывать — ему удалось распропагандировать охрану и через нее вступить в сношения с партией "Народная воля", которой он предложил план освобождения всех заключенных из крепости, в том числе и из Алексеевского равелина, а также целый ряд не менее фантастических проектов. Осуществлению их помешали события 1 марта 1881 года.
Вскоре после убийства первомартовцами Александра II связь Нечаева с народовольцами была обнаружена и охрана заменена. Прежняя, пав жертвой харизматической личности петропавловского узника, отправилась по этапу в Сибирь. Через год после этого Нечаев умер, по одним сведениям — от водянки, по другим — покончив с собой.
Сергей Нечаев, как своеобразный тип борца за свободу, симбиоз радикала и уголовника, был увековечен Достоевским в «Бесах» в образе Петра Верховенского. (Что говорить, Нечаев просился на бумагу, так как саму судьбу свою выстроил, словно авантюрный роман.) В те времена, когда в политическую деятельность как правило шли люди честные, достойные, подчас истинно благородные, подобный тип революционера был еще редкостью.
Федор Михайлович, во младые лета вместе с другими петрашевцами пострадавший за увлечение умеренным радикализмом, усмотрел в нигилизме Нечаева опасную болезнь — "появились новые трихины", — он вообще питал слабость к болезням, гениально отправляя своих героев в горячку, беспамятство, идиотизм. Но было ли это болезнью? Если да, то болен был и сам Достоевский. Чем, в сущности, занимается художник? Сюжетной и стилистической организацией воображенного пространства в меру отпущенного ему таланта. Тем же занимается и всякий экстремист, с той разницей, что он последовательно стремится преобразовать пространство, до которого физически способен дотянуться. То есть его усилия направлены на создание вокруг себя угодной ему реальности. А не является ли искусством высшего порядка попытка дерзостью поступка, широтой жеста и величием порыва стремительно преобразить вокруг себя саму действительность?
Для обоснования параллели: сфера искусства — сфера политики, — уместно будет привести следующую универсальную схему.
Культура эпохи — это сложное единство различных типов культуры, в котором противоположности оказываются залогом существования как друг друга, так и общего целого. С наибольшей наглядностью логически оформить горизонтальный срез культуры можно при помощи модели Леви-Строса "горячие культуры — холодные культуры", перенеся ее с традиционно исторических культур на современные в системе элитарное — массовое.
Чтобы не возникла путаница в понятиях, следует привести ряд уточнений. Самый горячий полюс — это элита в понимании Воррингера и Ортеги-и-Гасета. Если добавить социологическую характеристику, то получится следующее: творческая элита — это динамическое социокультурное образование, малочисленное, но влиятельное в общей картине культуры. Это люди активные, ярко одаренные, способные к созиданию принципиально новых форм. Все, что они создают, пугающе ново, ломает существующие правила и осознается обществом как нечто враждебное. Культура элиты крайне разнообразна, разнонаправлена, здесь очень высок процент "ложного эксперимента", болезненности, у нее и ангельский, и демонический лики, она порождает и открытия, и заблуждения, но только она способна творить новое. Образовательный ценз и социальное происхождение не играют при формировании творческой элиты особой роли. Действует некий закон вытеснения в элиту: непонимание и враждебность окружающих заставляют людей, способных к созданию новых форм, менять образ жизни до тех пор, пока они не обретут единомышленников.
В массе своей общество не признает подобный элитарный тип культуры, отказывая ему и в элитарности и в культурности, и оценивая его как непрофессионализм, антигуманность, безкультурие. В общественном сознании существует иная элита — та, что стоит на страже традиционного, адаптированного и привитого обществу искусства.
Далее следует массовая культура. Она генетически связана с «большой», профессиональной культурой, по которой обычно устанавливают периодизацию и историю искусства, но ее хронологические границы несколько сдвинуты, поскольку она использует только те культурные явления, которые получили признание, тогда как драматическая перипетия их рождения уже забыта.
Массовая культура — особый феномен, у нее свои законы возникновения и развития форм, своя температура (более холодная), свое время (замедленное). У нее относительно небольшой диапазон версий, она любит однообразие и повторение и обладает избирательной памятью — помнит элементы давно забытых культур, но забывает недавнее прошлое. Массовая культура легка для усвоения, поскольку ориентирована на норму, на среднее. При этом массовое искусство имеет свои каноны художественного и не может быть определено как плохое элитарное искусство.
И наконец абсолютно холодный полюс — это народная культура в этнографическом смысле слова: замкнутый, завершенный, неразвивающийся музей массовой культуры прошлых эпох. Творческая элита обращается к нему, как правило, в периоды культурных переломов, оживляя ушедшие, но ставшие вдруг актуальными идеи и формы.
Если перевести эту модель из контекста культуры в социально-политический план, мы получим следующую схему.
Горячий полюс — это кипящий котел радикализма, поле деятельности экстремистов и политических маргиналов самого разнообразного направления и толка, стремящихся волевым усилием сломать существующие устои, а затем на пустыре воздвигнуть свою, пусть не всегда внятную, идеальную конструкцию, построить небо на земле. Ради этого они готовы на самые крайние меры, вплоть до принесения в жертву как самих себя, так и совершенно посторонних людей. Таков их дар человечеству или какой-то определенной его части, выделяемой по национальному, классовому, конфессиональному или какому-либо иному признаку. При этом, они уже не задумываются над тем, будет ли их дар принят, хотя многие подспудно догадываются, что даруемый о подарке не просит и, возможно, при случае вернет его — неучтиво и даже грубо.
Место массовой культуры в этой модели займут различные центристские силы в промежутке от умеренного либерализма до умеренного консерватизма, не стремящиеся к радикальному слому существующего порядка, но лишь к его постепенной эволюционной трансформации, к медленному дрейфу гражданского общества в лоно личного и государственного благоденствия.
Ну, а холодный полюс — это мечтательный консерватизм пассеистического направления, стремящийся музеефицировать прошлое и там, в этом музее, свить гнездо, чтобы высидеть отсутствующее в нашем отравленном нелепыми новшествами настоящем некое исконное счастье. Однако черпают отсюда и радикалы — ведь теория расового превосходства была выведена едва ли не из культа Вотана.
Подобная универсальная модель дает представление о том, что люди оказываются разведенными в разные категории культурного, социально-политического или какого-то иного поприща не по причине особой организации ума, имущественному цензу или наличию/отсутствию определенных моральных качеств, а лишь из-за разницы температуры их творческого накала. У Достоевского и Нечаева — без какого бы то ни было уязвления личностных свойств каждого — накал этот вполне сопоставим. Ведь художественная практика, как и практика политического радикализма, отнюдь не чужда пламенному ниспровержению традиции. Не эта ли правда таится в придонной тьме природы терроризма?
О том, что экстремизм и горячий полюс культуры родственны по темпераменту, говорит хотя бы тот факт, что русские футуристы с восторгом приняли революцию, а итальянские колонной пошли за Муссолини. О том же самом свидетельствует и участие литератора Прыжова в убийстве студента Иванова, и раскритикованные Ремизовым литературные попытки Бориса Савинкова, и поэтические опыты Блюмкина, и автомат Сикейроса, поливающий свинцом резиденцию Троцкого, и демарш Мисимы, и незавершенная судьба Лимонова… Все они вслед за Константином Леонтьевым, каким бы яростным оппонентом радикализма и революции он не был, могли бы клятвенно воскликнуть: "Эстетика выше этики!" Кроме того, если вспомнить, что террор — инструмент не только оппозиции, но и власти, то вполне естественно будет выглядеть и кифара в руках Нерона, и поэтическое перо за ухом семинариста Джугашвили, и палитра с кистью у Адольфа Шикльгрубера.
Ну, а во что выливается социальный эстетизм пришедших к власти радикалов, мы уже знаем. Как художник стремится к прозрачной чистоте своего детища, к ясности созвучий, гармонии красок, текучести смыслов, так и вожди восторжествовавших радикалов стремятся к удалению того тумана, который портит прозрачность вида на их совершенные социальные конструкции. В этих конструкциях, в этом идеальном завтра, нет места мутному планктону жизни: хромоножке, тусовщику, бесцельному смотрению в окно, собачьей куче на газоне, червивому яблоку… Но это так, литература. На практике же в этом идеальном завтра нет места оппоненту, тунеядцу, гяурам, дворянскому сословию, сразу всем евреям. И не потому, что борцы за идею такие отпетые природные злодеи, а потому, что иначе никак. Иначе социальная картина оказывается незавершенной, замусоренной реликтовыми остатками первичного хаоса, что, безусловно, претит их эстетическому чувству. А то, что за эстетическое чувство можно оказаться проклятым, радикала не очень волнует. То есть волнует. Но все же не очень. Ведь плевать в колодец ему приходится не по злобе и коварству, а просто от избытка слюны, тем более что здесь куда не плюнь — везде колодец.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.