VIII. Враг порядка — человек

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

VIII. Враг порядка — человек

Каждый, кто прочтет публичные высказывания Альфы, Беты, Гаммы или Дельты, скажет: вот правоверные. Истина, однако, сложнее. Это жертвы исторической ситуации, жертвы, более или менее сознающие это. Сознание не помогает им освободиться от уз. Наоборот, именно оно создает узы. Оно может им в лучшем случае обеспечить удовольствия кетмана. Никогда еще до сих пор не было такого рабства, созданного сознанием, как в двадцатом веке. Еще мое поколение учили в школе, что разум служит для достижения свободы.

В странах народной демократии борьба идет за духовную власть. Нужно довести человека до того, чтобы он понял. Когда он поймет, он примет. Кто такие враги нового строя? Это те, которые не понимают. Не понимают или потому, что их разум работает слишком слабо, или потому, что он работает не так.

В каждой из столиц Восточной Европы ночью ярко освещены окна Центрального Комитета. Там сидят за письменными столами люди, сведущие в сочинениях Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина. Важная часть их работы — определение позиции противника. По мере того как ситуация меняется, штаб армии вкалывает новые флажки в карту местности сражения. Сведения из разных стран служат в свою очередь главному командованию в Москве для определения общей стратегии.

Предметом исследований являются разные группы населения. Наименее важен класс собственников, которые были лишены собственности путем национализации заводов и шахт и земельной реформы. Число их незначительно, способ мышления до смешного старомодный. С ними нет проблемы. Они обречены на вымирание, в случае необходимости можно этому вымиранию помочь.

Мелкой буржуазией — мелкими торговцами и ремесленниками — пренебрегать не следует. Это могучая сила, глубоко вросшая в массы. Только ликвидируешь в каком-нибудь городе или квартале частные лавочки и частные мастерские ремесленников, тут же появляются торговля с рук, тайные рестораны, скрытые за подвижной стеной частной квартиры, сапожники и портные, которые в страхе перед наказанием работают только для знакомых — одним словом, все то, что именуется преступлением: спекуляцией. Что так происходит, удивляться трудно. В государственных и муниципальных магазинах нет необходимейших товаров. Летом можно там купить зимнюю одежду, зимой — летнюю, но чаще всего не того размера, какой нужен, и плохого качества. Купить клубок ниток или иголку — немалая проблема, потому что единственный в городке государственный магазин вот уж год не имеет этого на складе. Если хочешь отдать костюм в мелкий ремонт, нужно примириться с мыслью, что кооперативная мастерская будет держать его полгода. Желание выпить с друзьями проходит, если знаешь, что в битком забитом заведении («пункт общепита») нужно будет подсесть к столику, за которым сидят незнакомые, и ждать долго, иногда целый час, пока явится официант. Существует спрос на приватные услуги. Жена рабочего едет в соседний городок, достает там нитки и иголки, привозит, продает: зародыш капитализма. Сам рабочий в свободный день идет к знакомым, которые вот уже полгода напрасно ждут, пока государственная контора пришлет кого-нибудь починить лопнувшую трубу в ванной. Он получает за работу немного денег, сможет купить себе рубашку: возрождение капитализма. Рабочий работает целый день, и у него нет времени, чтобы стоять в очереди в государственном магазине в тот день, когда в магазин приходит новая партия товаров. Рубашку он покупает у своей знакомой, которая благодаря своей ловкости и дружбе с продавщицей купила их три. Теперь она их продает с небольшой прибылью. Она спекулянтка. Работает она уборщицей в городском учреждении. Того, что она там зарабатывает, ей, однако, не хватает, чтобы прокормить троих малых детей, а муж ее исчез год назад, его забрала политическая полиция по неизвестной причине. Если не искоренять эти проявления людской инициативы, легко догадаться, к чему бы это привело. Рабочий устроил бы мастерскую по ремонту сантехники. Его сосед, который продает с рук алкоголь людям, предпочитающим интимность, повесил бы вывеску ресторана. Уборщица занялась бы торговлей вразнос. Они расширяли бы свои предприятия, и вот вам снова мелкая буржуазия как класс. Может быть, еще ввести свободу печати и собраний? Как грибы после дождя, повырастали бы издания, опирающиеся на эту клиентуру. И вот вам мелкая буржуазия как политическая сила.

Хуже, что эта проблема связана с крестьянским вопросом. Крестьяне составляют большинство населения в стране. Это тоже мелкая буржуазия, присосавшаяся к своим двух-трехгектарным владеньицам крепче, чем лавочники к своим лавочкам. Еще в середине девятнадцатого века они жили в крепостной зависимости. Они не хотят коллективизации, считая ее возвратом к состоянию, которое было невыносимым для их предков; вскакивать ли поутру на звук гонга помещичьего управляющего или по сигналу колхозного либо совхозного чиновника — одинаково тягостно. Глухая ненависть крестьян вызывает у партийного аппарата раздражение. Более нервные активисты склоняются потихоньку к уступкам: они считают, что коллективизацию нужно предварить совместным использованием машин на крестьянских полях и что начинать ее можно только после долгого предварительного воспитательного периода, который растянется, может быть, на десятки лет. Отсюда проблемы; поэтому все еще популярны произносимые шепотом лозунги «национал-коммунистов»[187]. Но Центр требует темпов. Процесс уподобления структуры зависимых стран структуре России должен пройти как можно быстрее. Трудности возникают также для городов. Крестьян делят на «бедняков», «середняков» и «кулаков», потому что, лишь используя взаимные антагонизмы и ломая солидарность деревни, можно достигнуть цели. Критерием отнесения к категории деревенских богатеев является не только количество земли — оценивают крестьян «на глазок», в зависимости от того, сколько кто имеет лошадей, коров и свиней, как живет, как ест, как одевается. Тот, кому грозит причисление к неугодной категории, бросает хозяйство и бежит в город или старается держать как можно меньше лошадей, коров и свиней и выглядеть бедняком; страдает в результате этого снабжение городов.

Крестьяне, однако, не опасны. Они могут избить какого-нибудь чиновника Партии или в приступе отчаяния убить его, не более того. Когда государство — единственный покупатель их продукции, а на величину налагаемой на них дани они не могут иметь влияния, они бессильны. Со строптивыми справится полиция безопасности, которая не может пожаловаться на недостаток доносов с тех пор, как донос на соседа стал единственным способом застраховать себя самого. Крестьяне — беспомощная масса. История знает мало примеров, когда они всерьез угрожали правящим. Крестьянские бунты почти всегда служили орудием. Вожди, чаще всего некрестьянского происхождения, использовали их для своих целей. Сила крестьян только в их числе: силой они являются только тогда, когда приходит такой человек, как Ленин, который бросает это число на весы событий. Конечно, крестьяне способны доставить неприятности в моменты потрясений, например во время войны. Пока существует частное крестьянское хозяйство, оно представляет собой естественную базу партизан. В крестьянской хате они запасаются продовольствием, спят, разрабатывают планы действий. Контроль, который гарантирует колхоз, где за каждым шагом его членов легко следить, необходим, чтобы предотвратить подпольную деятельность противника.

Гораздо важнее крестьян — рабочие. Большинство из них настроено неприязненно. Это понятно: им не нравятся нормы, которые они должны выполнять; эти нормы все время повышаются. Лозунг «рабочей солидарности» не означает, что можно терпеть солидарность коллектива на заводе; солидарность ломают путем создания института «передовиков труда» — передовики обязуются перевыполнять нормы, как не могут их товарищи. Это делается двумя средствами: игра на честолюбии и давление аппарата. В умах рабочих можно наблюдать раздвоение, противоречивость. С одной стороны, рабочие оценивают выгоды, которые обеспечивает им система. Безработица ушла в прошлое. Наоборот, постоянно не хватает рабочих рук. Работу имеет не только глава семьи, находят работу также остальные члены семьи, благодаря суммированию заработков семья может питаться (конечно, в те периоды, когда магазины лучше снабжаются) лучше, чем прежде. Дети рабочего имеют большие возможности для выдвижения, именно из них набирают кадры новой интеллигенции, ими укомплектовывают аппарат. Рабочий (в некоторых отраслях промышленности) ощущает профессиональную гордость, чувствует себя одним из хозяев завода. Он имеет возможность доучиваться на бесчисленных вечерних курсах. Летом, если он на хорошем счету у Партии, он может провести бесплатный отпуск в доме отдыха. Однако, с другой стороны, он не может защищаться от эксплуатации работодателя, которым является государство. Представители профсоюза (то есть, как все в государстве, орудия Партии) и дирекция завода представляют один team[188], они заботятся прежде всего об увеличении продукции. Рабочим объясняют, что забастовка — это преступление: против кого им бастовать? Против себя? Ведь средства производства принадлежат им, государство принадлежит им. Такое объяснение, однако, не очень убеждает. Цели государства не идентичны целям рабочих, которым не позволено сказать вслух, чего они, в сущности, хотят. В государствах Центральной и Восточной Европы производство служит тому, чтобы поднять потенциал Империи и компенсировать промышленную отсталость России. На планы производства рабочие не имеют никакого влияния; планы не разрабатываются в соответствии с потребностями граждан. Большая часть производимых товаров уходит на Восток. Кроме того, каждый продукт рук рабочего является предметом многочисленных бухгалтерских операций. На заводе сидят целые штабы чиновников, которые считают, записывают, занимаются статистикой; то же самое происходит на всех уровнях государственной иерархии — также на государственных оптовых складах и в государственных магазинах розничной торговли. Если товар наконец доходит до потребителя, он очень дорогой: в его цену включают расходы на зарплату массы чиновников, через руки которых он прошел. Оборудование на заводе устаревшее, нет необходимых запчастей, рабочим велят ремонтировать оборудование своими средствами: производство — прежде всего, даже ценой полного износа оборудования. Дисциплина труда — суровая. За опоздание на несколько минут, за медлительность в работе грозят взыскания. Поэтому ничего удивительного, что в сознании рабочего плохие стороны системы перевешивают хорошие. Но говорить он может только «да». Если он будет проявлять недовольство, им займется политическая полиция, тайными агентами которой являются его товарищи, а часто и друзья.

Вспыхивающие время от времени стихийные забастовки не опасны сами по себе, потому что после массовых арестов участников спокойствие бывает быстро возвращено. Однако они опасны как симптомы, показывающие, что недовольство дошло до напряженности, которая может разрядиться в актах отчаяния. Забастовка требует определенного минимума организации, поэтому ничто не рождает у партийных диалектиков такого беспокойства. Только рабочие являются классом, способным к организованному действию, — этот принцип Маркса не забыт. Никакое действие, однако, невозможно без лидеров. Если лидеры мыслят правильно, то есть понимают необходимости исторического процесса, то рабочая масса не подымется ни на какие протесты.

Все, стало быть, сводится к господству над умами. Новая и невероятно разросшаяся бюрократия набирается из молодежи рабочего происхождения. Нужно дать все возможности учиться и выдвигаться энергичным и деятельным единицам из рабочей среды. Дорога перед ними открыта. Дорога открыта, но она охраняется: их мышление должно опираться на незыблемые принципы диалектического материализма. Этому служат школа, пресса, литература, живопись, кино и театр. Нужно также вспомнить о значении одного нового учреждения: чем в Средние века была часовня, тем сейчас является красный уголок; он существует на каждом заводе, в каждой школе, в каждой конторе; на стенах висят портреты вождей, декорированные красным; здесь проходят каждые несколько дней собрания с положенными докладами. Влияние этих собраний подобно влиянию церковных обрядов: мудрая католическая Церковь знала, что вера — это скорее дело коллективного внушения, нежели индивидуальных убеждений. Коллективные религиозные обряды вводят в состояние веры незаметно; жест рук, сложенных для молитвы, коленопреклонение, песнопения предшествуют вере — вера есть явление психофизическое, а не только психическое. Эдвард Гиббон, описывая результаты декретов Феодосия, запрещающих языческие обряды («The Decline and Fall of the Roman Empire», XXVIII[189]), говорит так: «Религиозные чувства поэта или философа могут тайно поддерживаться молитвой, медитацией и научными исследованиями; но совершение публичных богослужений кажется единственной прочной основой религиозных чувств простого народа, черпающих свою силу из подражания и привычки. Прекращение этого публичного ритуала может совершить, в течение немногих лет, важное дело национальной революции. Память богословских суждений не может долго сохраняться без искусственной поддержки священнослужителей, храмов и книг. Необразованные массы, умы которых все еще волнуемы слепой надеждой и суеверными страхами, будут быстро убеждены своими властителями, что они должны обратить свою привязанность к правящим божествам века; они незаметно проникнутся искренним рвением, поддерживая и пропагандируя новую доктрину, принять которую принуждает их поначалу духовный голод»[190].

Этот урок очень давнего прошлого заслуживает подражания. Люди, заполняющие красный уголок, поддаются определенному коллективному ритму: мыслить иначе, нежели мыслит коллектив, кажется абсурдом. Коллектив складывается из личностей, которые сомневаются, но произносят предписанные фразы и поют предписанные песни; поступая так, они создают коллективную атмосферу, которой сами в свою очередь поддаются. Влияние красного уголка относится к категории явлений коллективной магии, несмотря на видимость рационалистичности. Это соединение рационализма доктрины с магией происходит путем исключения свободной дискуссии, которая, впрочем, теряет смысл: если то, что гласит доктрина, есть такая же истина как дважды два четыре, то проявлять терпимость к мнению, что дважды два это пять, было бы просто неприлично.

Юный гражданин с первого дня пребывания в школе получает образование, опирающееся на эту истину. Школа в странах народной демократии серьезно отличается от школы на Западе, то есть от той школы, в которую я ходил в довоенной Польше. И я, и мои коллеги находились под воздействием двойной системы ценностей. Уроки математики, физики и биологии учили нас научным законам и внушали уважение к материалистическому мировоззрению, унаследованному от девятнадцатого века. Не подчинялись этим научным законам история и история литературы, не говоря уж об истории католической Церкви и апологетике[191], которые подвергали сомнению, часто наивным способом, то, чему учили физика и биология. В странах народной демократии материалистическое мировоззрение девятнадцатого века последовательно распространено на все предметы обучения; история и история всех областей человеческого творчества представлены как результат действия незыблемых и уже открытых законов.

В девятнадцатом веке в результате появления массового читателя явились брошюры, популяризирующие научные теории. Независимо от ценности этих теорий, нужно сказать, что с момента, как они обретали популярную форму, они становились чем-то другим, нежели были, пока принадлежали к области научных исследований. Например, упрощенная и вульгаризованная теория Дарвина о происхождении видов и борьбе за существование не является тем же самым, чем она была для Дарвина и споривших с ним ученых. Она превращается в важный социологический элемент, окрашивается эмоционально. Лидеры двадцатого века, например Гитлер, черпали свои знания исключительно из популярных брошюрок, чем объясняется невероятный хаос в их головах. Вульгаризованное знание отличается тем, что создает ощущение, будто все понятно и объяснено. Оно напоминает систему мостов, построенных над пропастями. По этим мостам можно смело идти вперед с иллюзией, что никаких пропастей нет. В пропасти нельзя заглядывать — что, к сожалению, не отменяет факта их существования.

Диалектический материализм в российской переработке — не что иное, как вульгаризация знания в квадрате. Некогда для естествознания лес представлялся скоплением деревьев, подчиняющихся определенным немногочисленным элементарным законам. Казалось, что, вырубая лес и сажая на этом месте семена деревьев, мы получим по истечении определенного количества лет новый, подобный прежнему лес, в соответствии с нашими намерениями. Теперь известно, что это не так: лес — это организм, возникающий вследствие сложных взаимосвязей мхов, почвы, лишайников, деревьев и трав. С момента, как лес будет вырублен, эти мхи и лишайники будут уничтожены, принцип симбиоза разных видов будет нарушен, и новый лес будет уже совершенно иным организмом, чем мог бы это предположить кто-то, пренебрегающий социологией растений. Сталинистам чуждо знание об условиях, которых требует для своего существования человеческое растение. Они не хотят слышать об этом, — а пресекая в корне исследования в этом направлении, которые способны были бы проводить ученые и писатели, — потому что такие исследования противоречат ортодоксии, — они закрывают для человечества возможность получить знание о себе самом. Эмоциональный и дидактический элемент доктрины так силен, что он меняет все пропорции. Метод — в своей отправной точке научный, — приложенный к гуманитарным дисциплинам, состоит преимущественно в произвольном их превращении в поучительные рассказы, применительно к потребностям минуты. Но с момента, как человек вступил на мосты, так великолепно облегчающие движение, бежать от них уже невозможно. Скромным замечаниям подлинных ученых, которые говорят, что научные законы гипотетичны, зависят от выбранного метода и от употребленных символов, уже нет места.

Столетия человеческой истории, заполненные тысячами сложных проблем, сведены к нескольким максимально обобщенным терминам. Несомненно, анализ давней и современной истории как выражения борьбы классов ближе к истине, чем представление истории как частных авантюр князей и королей. Однако именно потому, что он ближе к истине, он более опасен: он дает иллюзию полного знания, дает ответы на любые вопросы, а эти ответы, в сущности, повторение нескольких формул и ничего не объясняют, давая иллюзорное удовлетворение. К этому нужно добавить связь естественных наук с гуманитарными при помощи материализма (например, теория «вечной материи»), и мы заметим, что круг великолепно и логично замкнулся, вплоть до Сталина как высшего пункта истории от начала жизни на нашей планете.

Сын рабочего, подвергаемый такому обучению, не может мыслить иначе, нежели этого требует школа. Дважды два четыре. На помощь школе приходят пресса и литература; она является иллюстрацией того, чему молодежь учат в школе, подобно тому как жития святых и мучеников служили иллюстрацией теологии. Живопись, кино и театр тоже иллюстрируют тезисы ленинизма-сталинизма. Неточно было бы говорить, что не продолжает существовать двойственность ценностей; но протест — эмоциональный, он редко может выдержать конкуренцию там, где воспитывают привычку реагировать рационально.

Благодаря замечательному средству вульгаризации неподготовленные умы, то есть такие, которые понимают слишком слабо, учатся понимать; люди, выдрессированные таким образом, обретают убеждение, что все, что делается в странах народной демократии, — необходимо, хотя бы временно жить было плохо. Чем больше людей «участвует в культуре», то есть проходит через школы, читает книги и журналы, ходит в театры и на выставки, тем больше увеличивается массовость влияния доктрины и тем меньшая опасность грозит владычеству философов.

Существуют, однако, люди, которые, даже имея достаточное образование, понимают плохо. Они совершенно не поддаются влиянию философии, выводящейся из Гегеля. Курицу нельзя научить плавать, подобным образом нельзя убедить людей, отягощенных принадлежностью к группам, обреченным системой на уничтожение. Ясное осознание своей ситуации лишало бы этих людей всякой надежды; вполне понятно, что они ищут умственных уловок. Эти люди — враги. Их нужно отодвинуть на обочину общества не за то, что они развивают какую-то деятельность, а за то, ч е м они я в л я ю т с я; их вина имеет характер объективный.

Ментальность врагов является предметом исследований диалектиков. Реакционера исследуют как общественный тип — и вот как его определяют. Развернем все рассуждение. Существуют определенные черты, по которым его можно распознать. Реакционер, хоть бы он был человеком образованным, не способен усвоить взаимозависимость явлений — это новое приобретение двадцатого века. Поскольку он оперирует изолированными идеями, его политическое воображение ограниченно. Человек социологически образованный из каждого явления может тут же вывести все, что касается причин явления и его следствий. Он поступает, как палеонтолог, который по ископаемому угадывает формацию, которая его произвела на свет. Покажите ему стихотворение поэта из какой-нибудь страны, картину, даже деталь одежды — он сразу же поместит это в исторический контекст. Его причинно-следственные связи могут быть ложными; тем не менее он понимает, что в пределах одной цивилизации нет случайности, он все рассматривает как проявления данной цивилизации. Реакционер к этому неспособен. Мир представляется ему как ряд параллельных событий, не связанных между собой. Например, нацизм — в его представлении — был только результатом деятельности Гитлера и его товарищей, революционные движения возникают в результате махинаций Москвы и т. п. Поэтому перемены, которые происходят в странах народной демократии, сводятся — по его мнению — к насилию: если какой-нибудь волшебный случай устранит это насилие, все вернется к «норме». Он напоминает человека, которому половодье бурной реки залило сад и который надеется, что когда оно прекратится, он обнаружит прежние грядки; а ведь вода разлившейся реки не только есть: она вырывает и уносит целые груды земли, валит деревья, отлагает слои ила, катит камни — и давний сад означает уже немногим более, нежели определенное количество квадратных метров измененного пространства. Реакционер не охватывает движения. Самый язык, которым он пользуется, делает его неспособным к этому; понятия, среди которых он пребывает, неизменны, они не обновляются в результате наблюдения. Был такой фильм с Лаурелом и Харди,[192] в основе которого забавная мысль: Лаурел в роли американского солдата в Первой мировой войне стоит по приказу начальника в окопе у пулемета, когда рота пошла в атаку. Это происходило как раз перед Armistice[193]. В суматохе Armistice о нем забыли и нашли его двадцать лет спустя; возле окопа высилась гора консервов, которыми он питался; он сидел у пулемета и стрелял, когда над ним пролетал самолет авиалинии. Реакционер ведет себя, как Лаурел: он знает, что нужно стрелять по самолету, и не может понять, что самолет стал чем-то другим, нежели был тогда, когда был отдан приказ.

Реакционер, читая даже много книг о диалектическом Методе, не понимает, что составляет его суть: ему не хватает какой-то пружинки в уме. Серьезные последствия вытекают из этого, например, в его оценке психологии людей. Диалектик знает, что умственная и эмоциональная жизнь человека находится в постоянном движении, что трактовать личности как характеры, сохраняющие неизменность во всех обстоятельствах, не имеет смысла. С изменением условий жизни изменяются человеческие верования и то, как человек реагирует на что бы то ни было. Реакционер с изумлением смотрит на перемены, происходящие в людях. Наблюдая, как его знакомые становятся постепенно сторонниками системы, он пробует своим неумелым способом объяснить это как «оппортунизм», «трусость», «предательство»; он должен иметь такие этикетки, без них он чувствует себя потерянным. Поскольку его понимание опирается на принцип «или — или», он пробует делить окружающих на «коммунистов» и «некоммунистов», хотя в народных демократиях такое различение теряет всякие основания: там, где диалектика формирует жизнь, кто-то, кто хочет применять давнюю логику, должен чувствовать себя совершенно выведенным из равновесия.

С реакционером случается вечно одно и то же: он имеет понятия, и вдруг из этих понятий утекает всякое содержание, у него остаются пустые слова и фразы. Его знакомые, которые еще год назад повторяли эти слова и фразы с удовольствием, отворачиваются от них как явно слишком общих, слишком малоопределенных и неприменимых к действительности. Реакционер с отчаянием повторяет: «честь», «отчизна», «нация», «свобода», он никак не может освоиться с фактом, что для людей, находящихся в изменившейся (и изменяющейся ежедневно) ситуации эти абстракции приобретают конкретное и совсем другое, чем прежде, значение.

Благодаря таким его чертам диалектики считают реакционера типом умственно низшим, чем они сами, и потому малоопасным. Равным партнером они его не считают. Реакционерами в этом смысле были класс собственников и большая часть старой интеллигенции. Именно благодаря этому жестко взять интеллигенцию в руки после ликвидации класса собственников не представляет больших трудностей: более жизнеспособные ее представители переходят на новые идеологические позиции, а остальные опускаются интеллектуально и социально все ниже, по мере того, как перестают «поспевать» за происходящими вокруг переменами. Новая интеллигенция не имеет уже со старой общего языка. Реакционные тенденции существуют в массах крестьянства и бывшей мелкой буржуазии, но эти тенденции лишены интеллектуального выражения. Эти массы воспитываются (созданием новых условий жизни), и хотя они недовольны, с каждым месяцем увеличивается умственная дистанция между ними и убежденными реакционерами. Серьезным фактором, облегчающим властвование страной, являются политики эмиграции. Девяносто процентов из них — это, согласно данному выше определению, реакционеры. Их призывы и речи по радио напоминают стрельбу бедного Лаурела по самолетам. Слушатели не без удовольствия принимают их брань по адресу нелюбимой власти, но не могут относиться к этим формулировкам серьезно. Несообразность слов, дорогих этим политикам, и опыта — слишком явная, превосходство понимания диалектиков, всегда приспособленного к текущей действительности, слишком очевидно. Такого рода оценка, неблагоприятная для реакционеров, появляется инстинктивно: есть в ней что-то вроде чувства неясного смущения, стыд, что те, которые выступают против диктатуры, умственно до нее не дорастают. Отсюда возникает нежелание солидаризоваться с реакционерами (инстинкт, который чует слабость, присущ человеческим массам) и углубляется ощущение фатализма.

Стало быть, власти над умами масс ничто не угрожает. Интеллектуальная энергия, где бы она ни появлялась, может найти только один выход. Другое дело, если рассматривать эмоциональную жизнь масс, огромную напряженность существующей в них ненависти. Эту ненависть нельзя объяснить только экономическими причинами. Партия чувствует, что в этой области, наименее марксизмом изученной, кроются неожиданности и подлинные опасности.

Прежде всего проблема религии. Эта проблема все еще существует, несмотря на слабые пункты христианства, которые можно успешно атаковать. Не без причины католическая Церковь яростно защищала в начале Реформации феодальную структуру против зарождающегося капитализма; капитализм создал научное мышление, которое нанесло в Европе удар религии, поскольку увело лучшие умы из сферы влияния теологии. В современном обществе можно наблюдать быстрое распространение идей, которые поначалу являются собственностью лишь горстки умов. Чтобы знать, как будет происходить развитие общества, часто бывает достаточно отследить направление, в котором устремляется мысль небольшого числа наиболее чутких личностей. То, что находится в определенный момент на поверхности (например, определенные литературные стили), уступает место новым элементам, хоть долго еще продолжает существовать как сфера второстепенная и третьестепенная (впрочем, возможны и возрождения). Это произошло в Европе также с теологией, которая утратила свое первостепенное положение. Церковь потеряла интеллектуалов и не завоевала нового возникающего слоя рабочих — а это две группы, которым Партия придает специальное значение. Умственная жизнь христианства развивается сегодня на периферии Церкви — в маленьких группках, пробующих приспособить христианскую философию к новым потребностям столетия.

Однако религиозные потребности в массах существуют, и было бы ошибкой, с точки зрения Партии, их отрицать. Может быть, превращая все население в рабочих, удастся уничтожить сами эти потребности, но не совсем ясно, когда это наступит. Здесь приходится иметь дело с элементами непредсказуемости. Внутреннее сопротивление, которое человек оказывает разумному объяснению явлений, по существу таинственно. Так слаба логическая вооруженность христианства в двадцатом веке и так сильно ребенок в школе пропитывается новым способом мышления, а тем не менее все еще существует область тени, недоступная свету разума. Мы постоянно натыкаемся на загадки. Профессор Павлов, создатель теории условных рефлексов, ходил каждую неделю в церковь; поскольку он был выдающимся ученым и старым человеком, ему не делали в Москве по этому поводу неприятностей. Создатель теории условных рефлексов! Именно той теории, которая является одним из самых сильных аргументов против существования некой постоянной «природы человека». Защитники религии ссылается на эту «человеческую природу», утверждая, что изменить ее полностью не удастся и что если в течение тысячелетий в различных цивилизациях появлялись божества и храмы, можно ожидать того же самого в будущем. Что происходило в голове профессора Павлова, если две системы понятий — научная и религиозная — пребывали там одновременно?

Но являются ли склонности, которые толкают людей к религии, свойством «человеческой природы» или же условных рефлексов, действующих в течение столетий, — не столь важно: важно, что склонности эти есть. Во время войны Советского Союза против Гитлера понадобилось извлечь из пыли забвения попов, так же как пришлось воззвать к националистическим чувствам. Когда перед лицом смерти приходит мгновение абсурдного озарения, что все это не имеет смысла, — диалектический материализм обнаруживает вдруг свою математическую структуру. Человек падает с хитроумно поставленных мостов в пропасть и предпочитает подчиниться магии иконы.

Партия знает, что она сама является Церковью. От того, в какой степени она сумеет направить в нужное русло иррациональные человеческие склонности и использовать их в своих целях, — зависит ее диктатура над земным шаром и преобразование человека. Нет, недостаточно убедить людей правильным пониманием. Ритуал в красном уголке, поэзия, повесть, фильм так важны потому, что они проникают глубже, туда, где затаился эмоциональный протест. И не следует проявлять терпимость к другой Церкви — христианской. Это враг номер один: в нем находит опору всякий скептицизм масс, если речь идет о радикальном изменении человека. Если, согласно Евангелию, нельзя обижать ближних, то, может быть, нельзя также искоренять «кулаков»? Если не надлежит оказывать наивысшие почести людям, то, может быть, обряды в честь гениев, таких, как Ленин и Сталин, являются идолопоклонством?

Среди моих знакомых и друзей было много христиан — поляков, французов и испанцев, — которые в области политики были сторонниками строгой сталинистской ортодоксии, сохраняя себе внутренние оговорки, веря в корректуру Бога, проводимую после исполнения кровавых приговоров полномочными представителями Истории. Они заходили в своих рассуждениях довольно далеко: по их мнению, историческое развитие происходит согласно незыблемым законам, которые существуют по воле Бога; одним из этих законов является борьба классов; двадцатый век — это век победоносной борьбы пролетариата, которым руководит в этой борьбе коммунистическая Партия; поскольку вождем коммунистической Партии является Сталин, он выполняет закон Истории, то есть действует по воле Бога, и нужно быть послушным ему. Обновление человечества возможно только тем способом, который применяется на территории России, поэтому христианин не может выступать против единственной, правда, жестокой идеи, которая создаст на всей планете нового человека. Такое понимание часто используется публично теми духовными лицами, которые являются орудиями в руках Партии. «Христос — это новый человек. Новый человек — это советский человек. Стало быть, Христос — это советский человек!» — сказал румынский патриарх Юстиниан Марина[194].

В действительности эти христиане (не говоря о простых исполнителях вроде Марины) совершают один из самых больших обманов, какие можно было видеть за многие века. Этот обман состоит в стыдливом отречении от своей веры. Между христианством и философией сталинизма существует непримиримое противоречие: христианство опирается на понятие индивидуальной заслуги и вины, тогда как Новая Вера заменяет это понятие понятием заслуги и вины исторической. Христианин, который отвергает индивидуальные заслуги и вину, перечеркивает тем самым подвиг Иисуса, а Бог, на которого он еще ссылается, превращается постепенно в Историю. Если же он признает, что существует только индивидуальная заслуга и вина, разве он может смотреть равнодушно на страдания человеческих существ, единственным преступлением которых было то, что они представляли собой препятствие для осуществления «исторических процессов»? Чтобы усыпить совесть, он пользуется особой уловкой, каковой является тезис, что реакционер не может быть хорошим человеком. Кто является реакционером, согласно приспособленной для временного пользования дефиниции? Каждый, кто противится неотвратимым историческим процессам, то есть политике Политбюро. Тезис о «грехе реакционера» в свою очередь подробно обосновывается при помощи весьма хитроумных аргументов: познание — «целенаправленно»; видеть действительность верно может только тот, кто, глядя на нее, оценивает ее согласно интересам того класса, который является рычагом Прогресса, то есть пролетариата; каковы интересы пролетариата — об этом учат нас произведения Ленина и Сталина; кто смотрит на действительность иначе, видит ее неверно, его картина действительности искажена давлением интересов классов, которые реакционны, а стало быть, обречены быть вытолкнуты с исторической арены — а по этой причине они сознательно (или бессознательно) уходят от действительности; кто видит мир неверно, тот должен поступать дурно; кто поступает дурно, тот плохой человек. Стало быть, реакционер — это плохой человек и не нужно его жалеть. Приведенное выше обоснование — очень интересное, — у него только один недостаток: оно противоречит наблюдаемым фактам. Потому что давление всемогущего тоталитарного государства создает у граждан эмоциональные напряжения, которые и определяют их поступки. Деление на «лояльных» и «преступников» сопровождается поощрением всякого рода конформистов, трусов и лакеев, тогда как среди «преступников» оказывается особенно высокий процент людей прямых, искренних и верных себе. С точки зрения общества эти люди были бы наилучшей гарантией развития общественного организма. С точки зрения христианской у них нет на совести никакой вины, кроме разве что презрения, которое они выказали Кесарю, или неверной оценки его могущества. Утверждение, что историческая вина автоматически является виной индивидуальной, нельзя трактовать иначе, как уловку впечатлительной, но лживой совести. Это не значит, что от проблемы исторической вины можно отделаться поверхностными общими фразами. Глупость, то есть неспособность понимать механизм событий, может быть причиной огромных страданий, которые человек причиняет ближним. В этом смысле польские военные руководители, которые дали приказ начать Варшавское восстание в 1944 г., повинны в глупости, а их вина имеет характер индивидуальный. Но другая индивидуальная вина лежит на командовании Красной Армии, которая не поспешила с помощью восставшим — не по глупости, а наоборот: полностью понимая «исторические процессы» (то есть попросту исходя из правильной оценки сил). Примером вины по глупости является отношение разных обществ к тем мыслителям, писателям и художникам, которые смотрели в будущее и произведения которых были малопонятны их современникам. Критик, отрицавший какую бы то ни было ценность таких произведений, мог действовать без злого умысла, но по своей глупости он обрекал на нищету или гонения людей несравнимо более ценных, чем он сам. Специфичность уловки христиан-сталинистов состоит в соединении воедино вины исторической и индивидуальной, в то время как совпадают эти понятия только в отдельных случаях.

Прослеживая эволюцию моих друзей-католиков, которые одобряли партийную линию, я имел возможность заметить, что от их христианской метафизики постепенно остается только фразеология, тогда как подлинным содержанием становится Метод (Бог превращается в Историю). Этот психический процесс знаком многим христианам в странах народной демократии. Это, несомненно, нечто новое и особенное, принесенное двадцатым веком. Это не появилось в России, где церковь была уничтожена рано и в целом успешно, — а вот существование большого количества лояльных полухристиан в завоеванной части Европы может дать огромный эффект, если иметь в виду реализацию политических целей Империи. Терпимость и даже доброжелательность в отношении этих «христиан-патриотов», как их называют, дает Империи возможность избежать одного из самых опасных конфликтов. Переход от христианства к культу Истории происходит незаметно. Несомненно, высшим успехом Империи было бы посадить в Ватикане папу, верного партийной линии. Месса в базилике Св. Петра в Риме, отслуженная таким папой, с участием руководящих лиц тех завоеванных стран, в которых большинство населения исповедует католицизм, — была бы одним из важнейших шагов для консолидации мировой Империи.

Христиане, которые служат восточной Империи, особым образом решают проблему, поставленную словами Иисуса: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». С тех пор противоположность человеческой личности и Кесаря никогда не была отменена. Гарантией сохранения этого деления было христианство. Согласно христианству, каждый человек имел свою историю, параллельную или же отличную от истории той общественной группы или нации, к которой он принадлежал. Если, как сегодня учат в школах от Эльбы до Владивостока, история каждого человека есть не что иное, как отражение истории класса, а класс находит свое воплощение в Кесаре, — то ясно, что человек, выступающий против Кесаря, выступает против самого себя. Христиане, которые соглашаются на это, доказывают, что они уже не верят, что поступки каждого человека судит Бог: к податливости их склоняет страх перед вечным проклятием Истории.

Конфликт между христианством и революцией — принципиальный, и Партия отдает себе в этом отчет. Она стремится к самой великой цели, какую человеческий род ставил себе за время своего существования: уничтожить «эксплуатацию человека человеком», то есть уничтожить в человеке жажду прибыли как мотив действия; на это место ставится мотив долга в отношении общества. Это цель отдаленная и высокая; вероятно, ее не удастся достичь быстро, и в течение длительного периода нельзя будет привить чувство долга иначе, как проводя постоянный террор. В христианстве же существует дуализм оценки: человек, согласно христианству, — и «дитя божье», и член общества; как член общества, он должен подчиняться установленному порядку вещей, но при условии, что этот порядок не мешает ему работать над спасением души. Только уничтожая в человеке дуализм и растворяя его полностью в социальном элементе, — учит Партия, — можно высвободить силы ненависти, необходимые для реализации нового мира.

В странах высокоиндустриальных — таких, как Англия, Соединенные Штаты или Франция, — массы в значительном большинстве отошли от религии.

Техника — и возникающий под ее воздействием способ жизни — уничтожает христианство эффективнее, чем насильственные средства: происходит эрозия религиозных верований. Этот процесс серьезно продвинулся также в Центральной и Восточной Европе. Суть проблемы заключается в том, чтобы не гальванизировать христианство неосторожным поведением. Таким неосторожным поведением было бы, например, закрыть внезапно храмы и запретить соблюдение церковных обрядов. Предпочтительнее стараться разбить Церковь на две части; часть духовенства скомпрометировать как реакционеров и «иностранных агентов», — что при действительно реакционных настроениях многих священников не особенно трудно. Другую часть следует крепко связать с государством, так, чтобы Церковь была полезным орудием в руках государства, как Церковь в России. Духовенство полностью покорное — занимающееся в некоторых случаях сотрудничеством с полицией безопасности — теряет авторитет в глазах верующих. Такую Церковь можно сохранять десятки лет до момента, когда она угаснет естественной смертью в результате отсутствия сторонников.

Так что и на религию, эту последнюю опору сопротивления, есть способы. И все же массы в народных демократиях ведут себя как человек, который хочет во сне крикнуть, но у него нет голоса. Не только потому, что они не могут ничего сказать: они не знают, что сказать. Логически рассуждая, все обстоит так, как должно обстоять, то есть понятно, что не может быть иначе: от философских основ до коллективизации деревни все представляет собой единое нерушимое целое, убедительно сложенную пирамиду. Человеческая личность спрашивает себя, не является ли ее протест ошибкой: целому аппарату пропаганды она может противопоставить только свои иррациональные чаяния. Не следует ли их стыдиться?

Партия бдительно следит, чтобы не произошла трансмутация этих чаяний — национальных и освободительных — в новые интеллектуальные формулировки, обладающие жизненной силой, то есть приспособленные к новым условиям и благодаря этому имеющие шансы увлечь массы. Не реакция и не Церковь являются самой большой угрозой. Самой большой угрозой является ересь. Если появляются люди, знающие диалектику и способные представить в новом свете диалектический материализм, — они должны быть как можно скорее обезврежены. Профессор философии, который платит дань устаревшим «идеалистическим» концепциям, не особенно вреден: у него отберут кафедру, но дадут ему работу по изданию текстов, пусть себе живет, и так известно, что он — всего лишь музейный экспонат. А вот профессор, который, употребляя имена Маркса и Энгельса, позволит себе отступления от ортодоксии, сеет зерна, из которых могут произрасти непредсказуемые плоды. Только глупая буржуазия думает, что из нюансов мысли ничего не происходит. Партия знает, что из этого происходит очень многое: было время, когда революция была не чем иным, как нюансом мысли маленькой группы теоретиков, руководимой Лениным, споривших в Швейцарии за столиком в кафе. Самые невралгические пункты доктрины — это философия, литература, история искусства и литературная критика, где предметом размышления является человек в своей, к сожалению, сложности. Разница на малую дробь в исходных данных уравнения дает колоссальную разницу после выполнения действий. Подобным образом отклонение от линии в вопросе оценки какого-нибудь произведения искусства может стать причиной политических переворотов. Правильно и последовательно поступила Партия, осудив самого выдающегося из Марксистских исследователей литературы двадцатого века — венгерского профессора Лукача[195]; со всей уверенностью можно сказать, что энтузиазм, который вызывали его работы среди марксистов народных демократий, имел глубокие и скрытые причины: в нем видели провозвестника философского возрождения и провозвестника новой литературы, иной, нежели литература Советского Союза. Неприязнь к искусству социалистического реализма, заметная в его сочинениях, отвечала всеобщей вере в первые годы после Второй мировой войны, что в народных демократиях учение Маркса и Энгельса пойдет новыми путями, неизвестными в России. Лукач давал выражение этой веры в своих книгах, поэтому был официально заклеймен.