Три манифеста
Три манифеста
В конце прошлой недели в сети появился манифест Никиты Михалкова. «Сеанс» публикует статью Дмитрия Быкова об этом неоднозначном тексте и других элементах вечной русской драмы.
Два документа по-настоящему взбудоражили общественное мнение осенью 2010-го года — манифест Никиты Михалкова и последнее слово Ходорковского в Хамовническом суде: да простится мне их постановка в один ряд. Общественная реакция была симптоматична, и в обоих случаях симптоматично громка.
Подавляющее большинство блогеров — а другого инструмента для повседневной социометрии у нас нет — резко, в выражениях крайне нетерпимых осудили Михалкова и столь же горячо поддержали Ходорковского, хотя ещё пять лет назад всё было бы ровно наоборот. Именно это позволяет понять нечто весьма глубокое и неоднозначное в михалковском манифесте.
Манифест Михалкова есть деяние добровольное и, так сказать, спонтанное. Последнее слово на суде — часть судебной процедуры. Ходорковский мог и отказаться от него, подобно Лебедеву, но от него многого ждали.
От Михалкова никто ничего не ждал, и никакая процедура ему не диктовала. Манифест был вызван к жизни соображениями более серьёзными, а именно эстетическими. Простите за рифму — без манифеста было пустое место. «На нашем месте в небе должна быть звезда».
В пьесе, которую вот уже седьмой век кряду являет собою русская жизнь, почему-то обязательно должны быть одни и те же герои и злодеи, консерваторы и реформаторы — вне зависимости от их личных качеств. Поэтому почти все наши реформаторы и консерваторы так злы и раздражительны: по личным своим качествам они предпочли бы играть совсем другие роли либо не играть вовсе никаких. Но распределение ролей в этом театре происходит не по чьей-то злой воле, а механически: с механизмом спорить бессмысленно.
У нас должен быть консерватор во власти, и должен быть оттепельный реформатор, хотя они почти ничем друг от друга не отличаются (в том числе и по результатам своей деятельности). У нас должен быть отвратительный прислужник режима и его прогрессивная жертва. То и другое должно быть манифестировано. И манифесты обязаны появиться одновременно.
Драматургия — закон более сильный, чем история и политология. По крайней мере в России, где история подчиняется не общественным и не экономическим, а эстетическим законам. Есть такие культуроцентричные страны, смешно с этим спорить.
Как примитивно мыслящий эмпирик, который ни в чём не видит закономерностей, а ценит только факты, — я готов был бы изучить историю михалковского манифеста и, пожалуй, даже объяснить, как он получился.
Никита Сергеевич — человек быстроумный (или, если кому-то не нравится «умный», скажем «быстрохитрый»), он работает на опережение, отлично понимая, что наибольший успех сейчас могут иметь максимально отвратительные тенденции, раз уж общий вектор государства направлен к распаду. Не знаю, понимает ли он это, но интуитивно чувствует.
Он также умеет первым эти тенденции обозначить, стараясь вести себя не только максимально отвратительным, но и самым показательным образом.
Он уже выступил инициатором путинского третьего срока, но, к счастью, не был услышан. Теперь он задумал испечь предвыборную платформу для путинского возвращения в Кремль, но по ходу дела то ли понял, что Путину туда не очень хочется, то ли получил сигнал о том, что Путин вообще против любой идеологии, потому что идеологии только раскалывают общество. Путин же стремится к его максимальной консолидации, желательно путем глубокой умственной деградации.
Именно поэтому попытка, скажем, Алексея Чадаева максимально туманно, многословно и квазинаучно сформулировать «Его идеологию» осталась без всякого верховного внимания и была воспринята, кажется, даже с раздражением.
Путина в качестве идеологии не слишком устраивала даже предельно пустопорожняя (но грозная) доктрина Суркова насчёт суверенной демократии, — недаром сразу после её обнародования он с раздражением заметил, что это всё-таки Сурков работает у Путина, а не Путин у Суркова.
Любые попытки подверстать под путинское правление платформу, программу, идею и тому подобное вызывают у власти раздражение — и не только потому, что идеология означает попытку думать, а попытка эта нежелательна сама по себе. Дело в том, что Путин должен быть президентом не по причине своей консервативности, либо либеральности, либо суверенной демократичности, а потому, что он Путин. Ни в каких идейных подпорках он для этого не нуждается, ибо попытка доказать его правоту вполне может обернуться своей противоположностью. А идеальная для него ситуация — это когда никто ничего не доказывает. Когда страна по-тихому сливается, распродавая недра.
Для России в её нынешнем — нулевом, или путинском, — состоянии любая идеология, включая самую провластную и расконсервативную, есть уже непозволительная, непростительная роскошь. Получив этот сигнал, Никита Сергеевич срочно переориентировал свой манифест с предвыборной платформы зрелого путинизма на личный крик обеспокоенности незаурядного художника. Правду сказать, на крик художника это в самом деле похоже гораздо больше.
Почему? Подробно разбирать это сочинение не станем, но кое на что укажем.
Нельзя на одной странице писать «Государство — это культура в форме служения Отечеству», а на соседней «Армия — это культура в форме службы Отечеству». Проще было написать «Армия — это культура в форме», и все были бы довольны.
Нельзя обосновывать консерватизм цитатами из Бердяева и (на следующей странице) Ильина. Полемика Бердяева с Ильиным по поводу «Противления злу силою» слишком хорошо известна, консерватизм Бердяева отличается от воззрений Ильина больше, чем воззрения Ильина от доктрины Ленина, и тут следует выбрать, на кого опираться. Разве может Александр Дугин, истинный вдохновитель манифеста, этого не понимать?
Нельзя на одной странице утверждать, что мы строим постиндустриальное информационное общество, а на соседней кричать о мистической сущности государства. Либо посткапитализм, то есть сугубая рациональность и прозрачность, либо мистика, то есть принципиальная непрозрачность и безответственность.
Нельзя на одной странице провозглашать упомянутую постиндустриальность, а на соседней заявлять: «Мы не нация торгашей, мы нация героев». Герои в постиндустриальном обществе, которое отличается от индустриального прежде всего тем, что вместо производства товаров в нём возобладало производство услуг, — это посильнее «Фауста» Гёте. В чём проявляется их героизм — в услугах? Тогда да, запросто: Никита Михалков подал пример, но, как показал этот пример, такие услуги плохо покупаются.
Наконец, нельзя утверждать, что американизация нам не нужна, потому что мы не Гондурас. Гондурас у нас всех беспокоит, больно название завлекательное, но нельзя же не помнить, что как раз в деле борьбы с американизацией он был впереди всей Америки: с 1956-г года, после общенациональной забастовки, Штаты вынуждены были отступиться от маленькой центральноамериканской страны, и к власти там пришла просвещённо-консервативная хунта, вследствие чего Гондурас и колбасит уже скоро шестидесяти лет, и релакса не предвидится.
Я уж не говорю про митрополита Дроздова, который был не автором, а редактором манифеста 1861-го года, и не сторонником, а противником освобождения крестьян; про Андрея Боголюбского, при котором Владимирская Русь, может, и процветала, да только начал он там с разгона народного веча. Так что традиции просвещённого консерватизма в этом смысле вполне однозначны. Впрочем, автор манифеста, кто бы он ни был, призывает опираться ещё и на традиции русского дореволюционного патриотизма, то есть, видимо, на разгон первой и второй Государственной Думы.
Всё это, повторяю, не представляет большого интереса — манифест написан растерянным человеком, вынужденным переориентироваться по ходу дела. Гораздо интересней, почему Михалкову не захотелось промолчать — ведь положение его после «Предстояния» не особо прочно, картина провалилась безоговорочно и так громко, что был перенесён выпуск её второй части. Тут бы помолчать, поработать, самоуглубиться — вон Союз кинематографистов раскололся и медленно выходит из-под Михалкова, чего уж больше, — но есть неумолимая сила истории, заставляющая одних, и тоже далеко не ангелов, быть борцами и символами благородства, а других, вовсе не дьяволов, олицетворениями холуйства.
Михалков — человек эстетический, к этим запросам чуток, драматургию угадывает. Его утвердили на роль. И он играет.
Слабость моей позиции в том, что я не понимаю — действительно не понимаю, — кем и как установлен этот закон, назначающий одних на хорошие, а других на плохие роли. Я вижу только, что главной трагедией России является именно несоответствие актёра и роли (отсюда огромная популярность Гамлета в наших палестинах).
У нас и репрессируют против воли, и геройствуют спустя рукава, и какой уж, казалось бы, путчист из покойного Янаева?! Видимо, такой же, как реформатор из Медведева. Но ничего не поделаешь: написано «входит» — значит, входит.
Поэт, реформатор, палач. Роли одни и те же, типология мгновенно узнаётся, и если Ходорковский типологически соответствует Тухачевскому, о чём автору этих строк приходилось писать неоднократно, то Михалков всё больше — и даже внешне — воплощает собою Демьяна Бедного. Подчёркиваю: Демьян Бедный был человек неглупый и, возможно, даже образованней Тухачевского. Книги собирал. Словом владел недурно. Но вёл себя неприлично — отлично это сознавая. Значит, зачем-то так было нужно: история в России тасует людей, не сообразуясь с их наклонностями.
Манифест Михалкова нужен только потому, что на его фоне манифест Ходорковского выглядит ослепительно. Он бы и без него выглядел, но с ним соблюдена парность — важный драматургический закон.
Бессмысленно спрашивать, «а почему Никита Михалков именно сейчас…». Он сам не знает. Но он идеальный актёр — а потому вышел со своим монологом вовремя. Так, парой, они и войдут в историю переломного для русских судеб 2010-го года. Нужно оттенить отвагу и самостоятельность верноподданностью и компилятивностью. Надо синхронно показать, как благотворны (даже для сложного, неоднозначного, жёсткого человека) оппозиционные взгляды — и как губительна верноподданность и сверхлояльность даже для большого и бесспорного таланта.
Этот текст, замечу, получился у меня несколько более личным, нежели я предполагал. Потому что приходится отвечать на вопрос: а сам-то я? Какова моя роль или, по крайней мере, каково амплуа, к которому я стремлюсь?
Отвечаю: всё моё здесь поведение (кроме собственно сочинительства, в котором я не властен) диктуется единственной стратегической целью, единственным лейтмотивом, позволяющим объяснить все мои эскапады: я не хочу вписываться тут ни в одну нишу. Этот спектакль настолько мне не нравится, что я не хочу играть в нём ни одну роль — и всё делаю для того, чтобы ломать любое амплуа. Потому что я знаю, что сохранить лицо в этом спектакле невозможно.
Сохранение лица интересует меня больше, чем смысл всей этой хорошо написанной, плохо сыгранной, безобразно однообразной пьесы.
Это единственный манифест, который я осмеливаюсь предложить почтеннейшей публике.
3 ноября 2010 года