II
II
В Ленинграде я мало видел новых кварталов. Что восхищает в Ленинграде — это Санкт-Петербург. Я не знаю более красивого города, более гармонического сочетания металла,[4] воды и камня. Город словно создан воображением Пушкина или Бодлера. Иногда он напоминает полотна Кирико. Памятники — таких же совершенных пропорций, как музыкальные темы в симфониях Моцарта. «Все там красота и гармония». Душа радуется красоте и отдыхает.
Нет слов, чтобы сказать, как изумителен Эрмитаж. Отмечу только попутно разумное правило помещать вокруг картины какого-либо художника, когда это возможно, другие его работы: этюды, эскизы, наброски — все, что помогает увидеть, как постепенно складывался и воплощался замысел.
После Ленинграда хаотичность Москвы особенно заметна. Она даже подавляет и угнетает вас. Здания, за редкими исключениями, безобразны (и не только современные), не сочетаются друг с другом. Я знаю, что Москва преображается, город растет. Свидетельства этому повсюду. Все устремлено к будущему. Но боюсь, что делать это начали плохо. Строят, ломают, копают, сносят, перестраивают — и все это как бы случайно, без общего замысла. Но все равно Москва остается самым привлекательным городом — она живет могучей жизнью. Но не будем вглядываться в дома — толпа меня интересует больше.
Летом почти все ходят в белом. Все друг на друга похожи. Нигде результаты социального нивелирования не заметны до такой степени, как на московских улицах, — словно в бесклассовом обществе у всех одинаковые нужды. Я, может быть, преувеличиваю, но не слишком. В одежде исключительное однообразие. Несомненно, то же самое обнаружилось бы и в умах, если бы это можно было увидеть. Каждый встречный кажется довольным жизнью (так долго во всем нуждались, что теперь довольны тем немногим, что есть). Когда у соседа не больше, человек доволен тем, что он имеет. Различия можно заметить, если только внимательно присмотреться. На первый взгляд кажется, что человек настолько сливается с толпой, так мало в нем личного, что можно было бы вообще не употреблять слово «люди», а обойтись одним понятием «масса».
Я сливаюсь с массой, погружаюсь в толпу. Что делают эти люди перед магазином? Они стоят в очереди. В очереди, которая протянулась до ближайшей улицы. Стоят человек двести или триста, спокойно, терпеливо, — ждут. Еще рано, и магазин закрыт. Я возвращаюсь минут через сорок — те же люди продолжают стоять. Для меня это удивительно — зачем было приходить раньше? Что они выигрывают? — Как что выигрывают? Обслужат тех, кто пришел первым.
И мне объясняют, что в газетах было объявлено о большом поступлении… не знаю чего (кажется, речь шла о подушках). Их будет, может быть, четыреста или пятьсот штук на восемьсот, тысячу или полторы тысячи покупателей. Задолго до вечера их не останется ни одной. Нужды так велики, а публика так многочисленна, что долго еще спрос будет превышать предложение, и превышать значительно. Справиться с этим трудно.
Спустя несколько часов я захожу в магазин. Громадное помещение, невообразимая толкотня. Продавцы, впрочем, сохраняют спокойствие, потому что вокруг них ни малейшего признака нетерпения. Каждый ждет своей очереди, стоя или сидя, часто с ребенком на руках. Очередь не регулируется, однако ни малейшего признака беспорядка. Здесь можно провести все утро, весь день — в спертом воздухе, которым, сначала кажется, невозможно дышать, но потом люди привыкают, как привыкают ко всему. Я хотел сначала написать: «смиряются», но дело тут не в смирении — русский человек, кажется, находит удовольствие в ожидании, он и вас тоже ради забавы может заставить ждать.
Продираясь сквозь толпу (или подталкиваемый ею), я обошел магазин вдоль и поперек и сверху донизу. Товары, за редким исключением, совсем негодные. Можно даже подумать, что ткани, вещи и т. д. специально изготавливаются по возможности непривлекательными, чтобы их можно было купить только по крайней нужде, а не потому, что они понравились. Мне хотелось привезти какие-нибудь сувениры друзьям, но все выглядит ужасно. Однако за последние месяцы, как мне сказали, были предприняты усилия, чтобы повысить качество, и если хорошо поискать, потратить на это время, то можно кое-где обнаружить вещи довольно приятные. Но чтобы заниматься качеством, надо добиться требуемого количества. В течение долгого времени всего было мало. Теперь положение выравнивается, но с трудом. Впрочем, люди в СССР, похоже, склонны покупать все, что им предложат, даже то, что у нас на Западе показалось бы безобразным. Скоро, я надеюсь, с ростом производства увеличится выпуск хороших товаров, можно будет выбирать, и одновременно с этим будет уменьшаться выпуск плохих.
Вопрос о качестве относится особенно к продуктам питания. В этой области предстоит еще много сделать. Но когда мы пожаловались на плохое качество некоторых продуктов, Джеф Ласт, приехавший в СССР уже в четвертый раз после двухлетнего перерыва, напротив, с восхищением отозвался о достигнутых успехах. Овощи и в особенности фрукты если не совсем плохие, то, по крайней мере, за редким исключением, неважные. Очень много дынь, но безвкусных. Вино, в общем, хорошее (вспоминается, в частности, прекрасное Цинандали в Кахетии). Пиво сносное. Копченая рыба (в Ленинграде) прекрасная, но не выдерживает транспортировки.
Пока не было необходимого, разумно было не заниматься излишествами. Если в СССР ничего не сделано для удовлетворения гурманских вкусов, так это потому, что элементарные потребности еще не удовлетворены.
Вкус, впрочем, развивается только тогда, когда есть возможность выбора и сравнения. Выбирать не из чего. Поневоле предпочтешь то, что тебе предложат, выхода нет — надо или брать, что тебе дают, или отказываться. Если государство одновременно производитель, покупатель и продавец — качество зависит от уровня культуры.
И тогда, несмотря на весь свой антикапитализм, я думаю о тех людях у нас — от крупного промышленника до мелкого торговца, — которые с ног сбиваются и мучаются одной мыслью: что бы еще такое придумать, чтобы удовлетворить публику? С какой изощренной изобретательностью каждый из них ищет способа свалить конкурента! Государству же до этого дела мало — у него нет конкурентов. Качество? «Зачем оно, если нет конкуренции?» — говорят нам. Именно так, очень бесхитростно, объясняют нам плохое качество всего производимого в СССР, а заодно и отсутствие вкуса у публики. Если бы даже вкус и был, что бы изменилось? Нет, прогресс будет здесь теперь зависеть не от конкуренции, а от возрастающей требовательности, которая, в свою очередь, будет увеличиваться с ростом культуры. Во Франции этот процесс, несомненно, шел бы быстрее, потому что требовательность уже есть.
И вот еще что: в каждой советской республике было свое народное искусство. Что с ним стало? Из-за эгалитарных тенденций долгое время с ним отказывались считаться. Но сейчас к национальным искусствам снова возрождается интерес, их поощряют, их возрождают и, кажется, понимают их непреходящую ценность. Разве не было бы проявлением разумной дальновидности вновь вернуться к образцам этого искусства, восстановить, например, старинные рисунки на тканях и предложить их публике? Трудно представить что-нибудь более глупо-буржуазное, более мещанское, чем нынешняя продукция. Витрины московских магазинов повергают в отчаяние. Старинные же ткани с рисунком, нанесенным вручную, прекрасны. Это было народное ремесло, но это было искусство.
Возвращаюсь к москвичам. Иностранца поражает их полная невозмутимость. Сказать «лень» — это было бы, конечно, слишком… «Стахановское движение» было замечательным изобретением, чтобы встряхнуть народ от спячки (когда-то для этой цели был кнут). В стране, где рабочие привыкли работать, «стахановское движение» было бы не нужным. Но здесь, оставленные без присмотра, они тотчас же расслабляются. И кажется чудом, что, несмотря на это, дело идет. Чего это стоит руководителям, никто не знает. Чтобы представить себе масштабы этих усилий, надо иметь в виду врожденную малую «производительность» русского человека.
На одном из заводов, который прекрасно работает (я в этом ничего не понимаю, восхищаюсь же машинами потому, что вообще к ним отношусь с доверием; но мне ничто не мешает приходить в восторг от столовой, рабочего клуба, их жилища — от всего, что создано для их блага, их просвещения, их отдыха), мне представляют стахановца, громадный портрет которого висит на стене. Ему удалось, говорят мне, выполнить за пять часов работу, на которую требуется восемь дней (а может быть, наоборот: за восемь часов — пятидневную норму, я уже теперь не помню). Осмеливаюсь спросить, не означает ли это, что на пятичасовую работу сначала планировалось восемь дней. Но вопрос мой был встречен сдержанно, предпочли на него не отвечать.
Тогда я рассказал о том, как группа французских шахтеров, путешествующая по СССР, по-товарищески заменила на одной из шахт бригаду советских шахтеров и без напряжения, не подозревая даже об этом, выполнила стахановскую норму.
Невольно спрашиваешь себя, каких успехов советский режим добился бы с темпераментом, усердием, добросовестностью и профессиональной подготовкой наших рабочих. Кроме стахановцев на этом сером фоне выделяется пылкая молодежь, keen at work, — закваска, способная заставить подняться тесто.
Эта инерция массы, пожалуй, была и до сих пор остается одной из самых сложных проблем, которые предстояло решать Сталину. Отсюда и «ударники», и «стахановское движение». Возврат к неравной заработной плате объясняется этими же причинами.
В окрестностях Сухуми мы побывали в образцовом колхозе. Ему шесть лет. Первое время едва сводил концы с концами, теперь — один из самых процветающих, его называют «миллионером». Всюду виден достаток. Колхоз занимает очень большую площадь. Климат благоприятный, все растет быстро.
Деревянные дома, приподнятые над землей на сваях, прекрасны и живописны, окружены большими фруктовыми садами, между деревьями цветы, овощи. В прошлом году колхоз получил большие прибыли, что позволило иметь значительные накопления, поднять до шестнадцати рублей выплату за трудодень. Как образовалась такая цифра? Точно так же, как если бы колхоз был сельскохозяйственным капиталистическим предприятием и доход распределялся бы поровну между акционерами. Ибо остается непреложным факт: в СССР нет больше эксплуатации большинства меньшинством. Это громадное достижение. «Здесь у нас нет больше акционеров. Сами рабочие (имеются в виду рабочие колхоза, разумеется) распределяют между собой доходы, без каких-либо отчислений государству».[5] Это было бы прекрасно, если бы не было других — бедных колхозов, которым не удается сводить концы с концами. Потому что, если я правильно понял, колхозы полностью автономны и между ними нет никакой взаимопомощи. Возможно, я ошибся? Хотелось бы ошибиться.[6]
Я был в домах многих колхозников этого процветающего колхоза…[7] Мне хотелось бы выразить странное и грустное впечатление, которое производит «интерьер» в их домах: впечатление абсолютной безликости. В каждом доме та же грубая мебель, тот же портрет Сталина — и больше ничего. Ни одного предмета, ни одной вещи, которые указывали бы на личность хозяина. Взаимозаменяемые жилища. До такой степени, что колхозники (которые тоже кажутся взаимозаменяемыми) могли бы перебраться из одного дома в другой и не заметить этого.8 Конечно, таким способом легче достигнуть счастья. Как мне говорили, радости у них тоже общие. Своя комната у человека только для сна. А все самое для него интересное в жизни переместилось в клуб, в «парк культуры», в места собраний. Чего желать лучшего? Всеобщее счастье достигается обезличиванием каждого. Счастье всех достигается за счет счастья каждого. Будьте как все, чтобы быть счастливым.