Нью-Йорк на первый взгляд
Нью-Йорк на первый взгляд
Впервые в этой стране, впервые в этом городе. Все впервые. Где тут запад, где восток — непонятно, какая из рек Гудзон, а какая Ист-Ривер — тоже неясно.
Японского писателя, довольно приличного на вид мужчину средних лет, выводят из отеля и запускают в подземку. Правым глазом он ошарашенно разглядывает стенки вагона — они сверху донизу покрыты каракулями, нанесенными краской из разбрызгивателей; левым же подозрительно косится на пассажиров: не дай бог, обчистят или набросятся… Говорят, самые «джунгли» в саунах, общественных туалетах и здесь, в подземке. В настоящих джунглях, если хочешь выжить, будь начеку, за каждым кустом может прятаться враг. Так и в этом городе — никогда не знаешь, кто, что, когда и откуда может на тебя обрушиться. Понятно? Да, понятно.
Еще в отеле писатель прошел у знатока местных нравов специальный инструктаж, дополненный многочисленными примерами; и вот теперь он трясется в ржавом железном ящике, обклеенном рекламами, в этом самом дешевом из всех видов транспорта. Правый глаз и левый глаз заняты своим делом, однако при этом нужно еще сохранять внешне видимость достоинства и безмятежности — просто едет себе почтенный гость с далекого Востока. Во внутреннем кармане пиджака лежат две десятидолларовые бумажки, положенные туда по совету все того же знатока. Большую сумму при себе иметь нельзя, но совсем без денег выходить тоже не рекомендуется.
Мистер Вергилий, проводник писателя по кругам ада (а кстати, и обладатель шестого дана дзюдо), говорит, когда поезд останавливается на одной из станций: «Приехали, выходим». Он резко поднимается с места, писатель тут же дергается вслед за ним. Пш-ш-ш — двери открываются, мистер Вергилий шагнул на платформу. Суетливо оглядываясь, писатель выскакивает следом. На станции в нос ударяет резкий запах нечистот. На Востоке сей аромат отдает чем-то солено-кисловатым, а в этом городе, может, от кока-колы и гамбургеров, он сладок и густо-приторен. Причем несет не от какой-то одной колонны или из темного угла — запах нечистот в этом сумрачном диковатом месте доносится буквально отовсюду: от каждой стены, каждой лестницы, каждого столба.
— Вот это да, — растерянно бормочет писатель, причем от неожиданности в его голосе почему-то звучит радостное удивление.
Обладатель шестого дана, улыбаясь, оборачивается и чуть ли не с гордостью произносит:
— Здорово?
Писатель и его гид поднимаются по грязной, запущенной лестнице на поверхность и оказываются на Таймс-сквер. Это царство секса и неона поначалу оглушает пришельцев какофонией звуков и ослепляет великолепием огней. Однако, когда глаза привыкают к яркому свету, оказывается, что площадь на самом деле имеет вид довольно бедный, грязный, даже жалковатый. Светятся бесчисленные крикливые вывески порнокинотеатров, секс-шоу, магазинов «Игрушки для взрослых», но мостовая в трещинах, повсюду грязные лужи, мусор. Здесь царит то же оживление, звучат те же шутки и витает в воздухе та же тоска, что в рыночных кварталах любого большого города Юго-Восточной Азии, Ближнего Востока или Южной Америки. Поглощая все вокруг, бьет ключом та же знакомая жизнь, бестолковая и суетливая, распущенная и жалкая, неприкрашенная и неугомонная. Здесь и в помине нет изысканной испорченности декаданса, лишь циничная прямота и горечь. Над уличными фонарями, мусорными ящиками, над тележками, где жарят шашлыки и кукурузу, над порнозабегаловкой, куда зычным голосом зазывает зрителей старый негр, словом, всюду — и спереди и сзади, — то обдавая густой волной, то смешиваясь с другими запахами, царит все та же вонь. Она поистине вездесуща.
— Прямо как в Париже, — удивляется писатель. — Под мостами через Сену и на улочках студенческих кварталов то же самое. Я думал, как приеду туда, сразу же вдохну аромат «Шанели № 5» или, на худой конец, запах свежевыпеченного хлеба. Вот уж не ожидал.
— Неужели Париж тоже пропах мочой?
— Да. Если у тебя есть нос, этого нельзя не почувствовать. Если носа нет — дело другое. У французов существует освященная веками традиция — мочиться где придется. «Галльский дух» — так это, кажется, называется. Они вообще сочетают в себе необычайную элегантность со столь же необычайной безалаберностью. Французы превыше всего ценят естественность. Отсюда все и идет. Они терпеть не могут, когда кто-то начинает задаваться или напускать на себя важный вид. А вот мочиться на улице — это «по-галльски».
— Просто в Нью-Йорке мало общественных уборных, да и в тех полно гомосексуалистов… Если тебе на улице стало невмоготу, заходишь в телефонную будку и делаешь вид, что звонишь. Самое обычное дело…
Пожилой дзюдоист горько усмехается, кривя морщинистое лицо, толстые щеки писателя собираются складками в ответной кислой улыбке, и путешественники, влекомые толпой, движутся дальше, а из порнозабегаловки доносится мощный бас: «Прямо на сцене! Высший класс!»
Итак. В японских газетах и журналах давно уже стали привычными термины «развитые страны» и «развивающиеся страны». Как и многие другие слова и выражения, они пришли к нам из английского языка. Английский термин «развитая страна» по-японски буквально означает «передовая страна», а «развивающаяся страна» — «страна на пути развития». Есть, правда, в английском и выражение «отсталая страна», но политикам его употреблять рискованно: страна здесь свободная — могут забросать тухлыми яйцами, а то и бомбу подкинут в автомобиль. Поэтому с некоторых пор все как один стали учтиво говорить «развивающиеся страны».
Наш писатель, желтокожий джентльмен, то бишь я, двигался бесконечно малой частицей по людным нью-йоркским улицам и не уставал восхищаться замечательными этими терминами.
Как отличить «развитую» страну от «развивающейся»? Стоит поставить два эти понятия лоб в лоб, как они тут же начинают терять четкие очертания, окутываться туманом. Опираясь на двадцатилетний опыт блужданий по свету, могу смело утверждать, что путешественник почти всегда с первого взгляда отличит страну, принадлежащую к разряду «развитых», по тому признаку, что жизнь людей там протекает невидимо для постороннего взгляда: она спрятана за дверьми, стенами и окнами жилищ. В странах же, называемых «развивающимися», во всяком случае в большинстве из них, жизнь во всей ее полноте можно видеть прямо на улицах. Труд. Болезни. Радость. Смех. Голод. Горе. Ссоры. Отчаяние. Смерть. Все стороны бытия открыты взгляду прохожего. Японский язык, исстари отличавшийся неконкретностью и расплывчатостью, и в данном случае бесподобен по своей уклончивости. Снимаю перед ним шляпу.
Нью-Йорк — город одновременно и «развитый» и «развивающийся». Когда смотришь на роскошные здания где-нибудь в районе Саттон-плейс, на их вестибюли, облицованные мрамором, прозрачным, как воды северного озера, сразу пропадает всякое желание вникнуть поглубже в жизнь обитателей этих хором. С другой стороны, полюбовавшись, как где-нибудь в Бауэри[1] под сенью мусорного ящика валяются пьяные бродяги — неважно, черные или белые, — смахивающие скорее не на людей, а на кучи зловонных лохмотьев, — тоже хочется скорее пройти мимо, не задумываясь над тем, что довело их до такого состояния. Не больно-то охота представлять себе жизнь богатеев — слишком уж жалким начинает казаться собственное существование. А станешь рисовать себе во всех деталях житье нищих — делается совсем тошно. Столкнувшись с двумя полюсами нью-йоркской жизни, испытываешь полную растерянность. Стоишь как в густом тумане, а оба разительно несхожих лика Нью-Йорка глумливо над тобой хихикают. Хочется решить для себя, какое же из лиц города является истинным, поэтому все ходишь и ходишь по улицам, и эта необъяснимая антиномия окончательно заводит тебя в тупик. Тогда говоришь себе: ты всего лишь турист, вот и смотри, что показывают, чувствуй, что чувствуется, и не стремись к большему…
Главный мой интерес в этом путешествии — рыбная ловля, поэтому попробую объяснить свои впечатления от Нью-Йорка с помощью примера из жизни рыб.
Весной, в период нереста, самка черного окуня все время держится возле своих икринок. Двигая плавниками, она направляет к ним свежую воду, а если поблизости покажется враг или инородное тело, рыба разевает свой большой рот и отважно кидается в бой, стараясь проглотить или оттолкнуть противника. Ее самоотверженность поистине достойна восхищения. Но давайте продолжим наши наблюдения. Когда из тех самых икринок, которые самка черного окуня, не ведая сна и покоя, так ревностно оберегала, появляются мальки, мамаша, проголодавшись, запросто может отобедать своим потомством. Тут наблюдатель лишь молча разведет руками. Таков и этот город. Только что он был прост и ясен, как вдруг все летит кувырком, и ты опять ничего не понимаешь — вот какие противоречивые чувства я испытывал, бродя по улицам Нью-Йорка.
Как живут люди, укрывшиеся за стенами из мрамора, снаружи не разглядишь, поэтому я в основном смотрел на жизнь другого, «развивающегося» Нью-Йорка. Сразу за гигантскими зданиями из стали, стекла и белого бетона, бесчисленные окна которых напоминают листы миллиметровой бумаги, тут же, через переулок, за углом, спрятались покосившиеся закопченные старые склады, доходные дома, жалкие лачуги, а то и просто заросшие бурьяном и заваленные отбросами пустыри. На Фултонском рыбном рынке грязные, в лохмотьях, с давно небритой щетиной дядьки лопатами кидают на весы подванивающую рыбу. По неряшливым улицам разгуливают цветные всех возрастов. Одеты они в самые несуразные одежды, но это не мешает им двигаться с поразительной природной грацией. Прямо на асфальте, прислонившись спиной к мусорным ящикам, тряпичными кулями сидят какие-то прокисшие старики и апатично потягивают виски из засунутых в бумажные пакеты бутылок.
Следом за нами пристроился некий молодой человек, он все время бормочет что-то под нос, бросая по сторонам грозные взгляды. Я в полной уверенности, что он ненормальный, но Шестой Дан успокаивает меня: это не псих, а актер с Бродвея, до которого отсюда рукой подать. Парень на ходу разучивает роль. Выходим на Вашингтон-сквер. Там, в мягком свете летних сумерек, группа мужчин и женщин танцует под музыку балканский танец. Рядом еще одна компания отплясывает калипсо. Молодой негр показывает фокусы, извлекая из воздуха языки пламени. Здесь играет оркестрик из четырех человек, там — из трех. Одинокая девица громко поет сама по себе.
Я останавливаю полицейского, который, насупившись, пробирается через толпу, и пристаю к нему с расспросами. Под белоснежной рубашкой у него пуленепробиваемый жилет. «Пусть каждый развлекается как хочет, — говорит полицейский, — а я просто хожу и наблюдаю. Моя профессия не очень-то популярна, так что я крадусь по улицам, как кошка. Не до веселья, когда знаешь, что в любую секунду в тебя могут откуда-нибудь пальнуть».
И слева, из-за деревьев, и справа, из-за кустов, доносится сладковатый аромат марихуаны, его не спутаешь ни с чем другим. Немолодой негр в одиночку поет «дикси», отстукивая ритм по ведру и старой кастрюле. Стремительно, будто молнии, из тени на освещенную улицу и обратно в сумрак скользят мальчишки и девчонки на роликовых досках. Я вглядываюсь в лица мужчин и женщин самых разных национальностей — выходцев из Западной Европы, греков, славян, азиатов, индусов, арабов, африканцев, латиноамериканцев, — и меня поражает, что многие из них похожи на всемирно известных актеров и знаменитостей. В подземном устричном баре возле Гранд-сентрал-стейшн (Большого центрального вокзала) прямо напротив меня сидел вылитый Генри Киссинджер в розовой рубашечке, похожей на пижаму, и с довольным, хоть и несколько глуповатым, видом хлебал суп из моллюсков. На Лексингтон авеню Рабиндранат Тагор с сединами Льва Толстого, глядя на прохожих мудрыми глазами, продавал порнографические открытки. Наблюдая за этим представительным, благообразным старцем, я подумал, что днем он, наверное, сидит в своей лачуге, где-нибудь на пустыре, затерянном среди бедняцких кварталов, и, ударяя в ладоши, раздумывает, согласно учению дзэн-буддизма, какая из ладоней произвела звук, а к вечеру, гонимый голодом, выползает на улицу, чтобы заработать немного денег.