Скисшие лакомства

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Скисшие лакомства

СПьеро Кампорези[104] у меня всегда были очень дружеские, сердечные отношения, основанные на взаимном уважении (по крайней мере, я на это надеюсь), настолько, что я позаимствовал у него немало лакомых цитат для моих романов «Имя розы» и «Остров накануне», а он, в свою очередь, попросил меня написать предисловие к английскому изданию его книги о крови; но всегда наши пути пересекались в университетской среде. То есть мы встречались на комиссиях выпускных курсов, в коридорах факультета, на университетском крыльце и никогда – в неформальной обстановке или, например, у него в библиотеке.

Насколько я знаю, Кампорези был гурманом и любил высокую кухню, кто-то мне говорил, что он и сам хорошо готовит, и это совершенно естественно для писателя, посвятившего сотни страниц не только тяготам, но и радостям плоти, молоку, соусам и подливам; да и что еще можно ожидать от автора, признавшегося однажды (в интервью «Стампе» в августе 1985 года), что после изучения Петрарки, барокко, Альфьери и романтизма знакомство с Артузи[105] в конце 60-х оказалось для него роковым.

Впрочем, все мои сведения о чревоугодничестве Кампорези почерпнуты исключительно из книг. Можно сказать, что мы вместе ужинали – на страницах его произведений. Посему я имею полное право восхвалять Кампорези-гурмана, но только как дегустатора книг. Он писал о горестях, нечистотах, гниении тела и вместе с тем – о наслаждении и сладострастии, в первую очередь препарируя своим скальпелем книжные тела, а точнее – книги, посвященные телу. Новый Мондино де Лиуцци[106], он вскрывал не трупы, выкопанные тайком на кладбище, а книги, вызволенные из библиотечного заточения, где они покоились, зачастую покрытые забвением, и скрывали от большинства свои лакомства, точь-в-точь как дез Эссент в романе Гюисманса «Наоборот» открывал в забытых летописях раннего Средневековья

монашескую робкую грацию, а также порой чарующую неуклюжесть, превратив остатки древней поэзии в подобие благочестивой амброзии. Пришел конец всему: и энергичным глаголам, и благоуханным существительным, и витиеватым, на манер украшений из первобытного скифского золота, прилагательным[107].

Если бы Кампорези искал тексты, которые вызывают желание облизнуться и посмаковать чрезмерную непривычность и лексические излишества, то он мог бы обратиться к классике лингвистической развращенности: итальяно-джойсовой «Гипнэротомахии»[108], макароническим макаронам Фоленго[109] или, если захочется переварить что-нибудь современное, к Гадде. Вместо этого он обратился к неизвестным текстам, или же известным, но по другим причинам. После чтения Кампорези мы многое узнаем о крови, хлебе, вине, шоколаде, помимо того – неслыханные подробности о голоде, червивости, бубонах и золотухе, волокнах, кишках, рвоте, ненасытности, изобилии и карнавалах, но позволю себе заметить, что эти исследования были бы не менее захватывающими, даже если явления, о которых идет речь, никогда бы не получили подтверждения и Кампорези рассказывал бы нам о телах и питании, например, жителей Венеры, до того не похожих на нас, что они не казались бы нам ни привлекательными, ни отталкивающими. Впечатляет, когда читаешь о шайках бродяг, наводнявших прошлые века, но еще больше впечатляет, когда открываешь их для себя как чистой воды flatus vocis[110], читая о монахах-самозванцах, шарлатанах, обманщиках, лучниках, оборванцах и нищебродах, прокаженных и калеках, бродячих торговцах, коробейниках, сказителях, расстригах, «вечных студентах», мошенниках, жонглерах, увечных наемниках, жуликах, выдающих себя за Вечного жида, сумасшедших, дезертирах, напуганных объявлением войны, преступниках с отрезанными ушами, содомитах.

Сочинения Кампорези вызовут восторг скорее не у фармацевта, а у лексикографа или историка языка, их ждут болеутоляющие сиропы, мази, пасты, соли для ванн, растворы для ингаляций, порошки, смеси для окуривания, spongia somnifera – губка, пропитанная опиумной настойкой, черная белена, цикута, мандрагора…

Откроем первую главу книги «Мастерские чувств» – «Проклятый сыр». Всем известно, и обжорам, и гурманам (им-то в первую очередь), что сыр, хотя и получается из молока – чистой и нежной жидкости, – тем вожделеннее, чем сильнее отдает плесенью, и это отсылает нас к гниению и выделениям плоти, с которыми мы старательно боремся с помощью ножных и сидячих ванн. Не уверен, что Кампорези мог расписать гнусность сыра на двадцать восемь страниц, просто нюхая горгонзолу и стилтон, перекатывая на языке кусочек формаджо ди фосса, реблошона, рокфора или вашрена. Он обязательно должен был изучить забытые страницы трактата Кампанеллы «Об ощущении вещей и магии» или даже обратиться к еще более забытому XVII веку и к «Ярмарке чудес природы» Николо Серпетро, «Подземной физике» Иоганна Иоахима Бехера, «О вреде сыра» Лотихия, «О молочных продуктах» Паоло Бокконе, чтобы перебить запах настоящего сыра куда более прогнившим и зловонным коллажем из цитат:

На протяжении нескольких веков многие полагали, что о присущих сыру злокачественности и особой «гнусности» предупреждает его запах, для большинства тошнотворный и невыносимый, однозначно указывающий на его «трупную» природу, на процесс разложения, увядшую и вредоносную материю, гнилостное, опасное для здоровья вещество, вдобавок пагубное для настроения <…> Res foetida et foeda[111], сепарирование молока и отделение экскрементальной части, вредных отходов, закваска низшей, илистой, земляной части белой жидкости, совокупление <…> худших субстанций, в отличие от масла – лучшей из частей, отборной, чистой, самого настоящего божественного лакомства, Iovis medulla – сущности Юпитера. Сыр, «res foeda, graveolens, immunda, putidaque»[112] – не что иное, как «massa informis, foetida e lactis scoriis partibusque terrestribus ac recrementitiis, alimenti causa, coagulata sive combinata»[113]; пища, пригодная для рабочих с лопатой и бедняков («ad fossores et proletarios»), «res agrestis atque immunda»[114], недостойная хороших людей, уважаемых горожан: одним словом, пища оборванцев и мужланов, привыкших есть «плохую еду» <…> Едоки сыра кажутся Петру Лотихию кем-то вроде дегенератов-любителей и мерзких дегустаторов разложившихся субстанций («putredinem in deliciis habent»[115]). Донаучная медицинская логика не только подтверждала его правоту, но и обеспечивала инструментарием, доказывающим зловредность сыра, поскольку разложение зловонной и гнилой пищи может только обескуражить человека и испортить ему настроение. В процессе еды сам собой запускался механизм размножения червей, которые в обычном состоянии «in viscerium latibulis pullulant»[116]. Такова страшная правда: в темных лабиринтах внутренностей, в тайниках человеческих кишок сыр, ускоряя уже начавшееся ранее гниение, порождал гадких мелких тварей. <…> Если при гниении стихийно, случайно вылуплялись (рождение ex putri) улитки и слизни; из коровьего навоза появлялись на свет тараканы, гусеницы, осы, трутни; из росы возникали бабочки, муравьи, саранча, цикады, как можно отрицать – недоумевает немецкий врач, – что у человека в кишках, скользких от слизи и разложившихся продуктов, сам по себе происходит тот же процесс, и на свет появляются (минуя совокупление и осеменение яйца) мириады отвратительных animalcula[117]? Почему бы не предположить, что в паху – выгребной яме человека – киснут те же нечистоты, копошится сомнительная фауна «маленьких тварей», «зверьков», страшный бич рода человеческого? <…> Почему не могло случиться то же самое, если «pituitosa, crassa, crudaque materia vermes atque lumbrici omnes trahunt originem»[118]? [119]

Исследование редких текстов не ограничивалось «De spiritu ardente ex lacte bubulo»[120], трудом русского естествоиспытателя XVIII века Николая Озерецковского, из которого мы узнали, что татары напивались допьяна скисшим молоком. Из не слишком религиозных людей только Кампорези осилил «Жизнь преподобной Матери Марии Маргариты Алакок» (1784) – житие святой, которой впервые явилось Святое Сердце Иисуса, и смог вычитать в нем любопытнейшие свидетельства: святая, жизнь положившая на усмирение страстей, никак не могла преодолеть собственное отвращение к сыру; дошло до того, что она готова была отказаться от монастырской жизни, лишь бы не пришлось из смирения есть эту мерзкую, пускай и скромную, пищу, но потом ей все же удалось принести высшую жертву. И вот комментарий Кампорези: «…Удивительное столкновение на грани отчаяния и суицида. Безумные битвы, развернутые мятущейся душой над куском сыра».

Конечно, этот эпизод был и есть в житии святой, но одному богу известно, как человеку может прийти в голову искать на преисполненных добродетели страницах сыроваренные мотивы. Вдруг Кампорези (предлагаю гипотезу из одной любви к парадоксам) никогда не ел сыра? Но он точно поглощал с апостольским пылом страницы, бессчетное множество страниц уже канувших в небытие книг – это и был его божественный и во всем виноватый камамбер.

Если мое предположение покажется слишком смелым, посмотрите, с каким наслаждением Кампорези рассказывает нам о такой презренной или, по крайней мере, презираемой пище, как сыр: от его кулинарных разглагольствований у кого угодно разыграется аппетит, а от описаний физических расправ любая ранимая душа почувствует рвотный позыв. Упоминая князя Раймондо де Сангро[121], он, в отличие от всех остальных, не повторяет уже набившие оскомину ужасы о мумифицированных телах и не являет на свет обнаженные нервы, мускулы и вены, вместо этого мы узнаем, с какой фантазией – в духе Арчимбольдо – он выдавал одни блюда за другие:

в любой день он мог велеть приготовить ужин из одних овощей или фруктов и превратить его в верх роскоши: то исключительно сладкие, с добавлением меда блюда, то кушанья из молока. Его кладовщики были настоящими виртуозами и знатоками сладостей и молочных продуктов; все блюда, которые повара готовили из мяса, рыбы и других животных, они стряпали из молока и меда, тысячей разных способов могли подделать даже яблоки[122].

С тем же наслаждением Кампорези читает «Проповеди на Великий пост» Себастьяно Паули, от которых у нас волосы встают дыбом, а он прищелкивает языком, цитируя некоторые наставления, касающиеся смерти:

Едва лишь это тело – столь ладно сложенное и разумно устроенное! – оказывается заключено в склеп, оно изменяет свой цвет, делаясь желтым и бледным, причем его желтизна и бледность производят впечатление отталкивающее и жуткое. Затем оно чернеет с головы до ног и становится тусклого, мрачного оттенка, наподобие истлевших углей. Лицо, грудь и живот начинают странным образом распухать, покрываясь густым слоем зловонной плесени, – верный признак скорого разложения. Проходит немного времени, и живот, пожелтевший и распухший, с треском лопается – из образовавшихся отверстий вытекают гной и всяческая мерзость с плавающими в них кусочками черного, разлагающегося мяса. Здесь из жижи всплывает полусгнивший глаз, там – истлевший, разложившийся кусок губ; дальше нашему взору предстают разорванные, мертвенно-бледные кишки. Спустя некоторое время в этой густой жиже заводятся мириады мошек, червей и прочих гнусных тварей, барахтающихся и копошащихся в отравленной крови; впившись в гниющее мясо, они с жадностью пожирают его. Некоторые из этих червей обретаются в груди, другие, невообразимо грязные и скользкие, выползают из ноздрей; еще одни, погрязшие в этой гнойной жиже, кишат во рту; наконец, самые жирные копошатся в горле[123].

Одно дело – описывать Тримальхионов пир в стране Изобилия, от чего сразу вспоминается Дарио Фо и его «Мистерия-Буфф», когда он с упоением пачкается в вымышленной еде, и совсем другое – наслаждаться жутким зрелищем грешников, читая «Проповеди на Великий пост» Ромоло Маркелли, а в проповедях падре Сеньери обращаться к низменному царству грешников, для которых самая страшная кара – это увидеть Господа, смеющегося над их страданиями.

А когда они поднимают глаза на великого Господа, который зажег его, то видят, что он (мне придется это сказать?), видят, что он, ставший для них <…> Нероном – не по несправедливости, но по жестокости, – не хочет утешить их, помочь, пожалеть, только еще больше plaudit manu ad manum[124] и с необычайной радостью смеется. Представьте, какое волнение должно было подняться среди них, какая ярость! Мы горим, а Господь смеется? Мы горим, а Господь смеется? О, жестокосердный Господь! <…> Как же обманул нас тот, кто сказал, что наивысшим мучением будет для нас смотреть в лицо негодующего Господа. Смеющегося Господа – вот что надо было говорить, смеющегося Господа[125].

Точь-в-точь Кампорези, смакующий страницы книги Джован Баттисты Барпо «Лакомства и плоды сельского хозяйства и поместья», где фигурируют соленое мясо быка и овцы, барана, свиньи и теленка, а следом – ягнят, каплунов, старых куриц и уток, корни ароматических трав и петрушки – если их отварить, обвалять в муке и обжарить в масле, то не отличишь от миног; блинное тесто из муки, розовой воды, шафрана и сахара, сдобренное мальвазией, раскатывают и вырезают круглые, словно окна, блины, начиняют их хлебными крошками, медом, гвоздикой и толчеными орехами; с приближением Пасхи появляются козлята, телята, спаржа, голубки, чуть позже – творог, рикотта, сливки, свежий сыр, горох, кочанная капуста, фасоль, отваренная и обжаренная в панировке («Мастерские чувств»), – эти перечни лакомств предназначены нёбу, другие перечни (казалось бы, связанные с реальными людьми) – ушам, ведь евстахиевы трубы не менее ненасытны, чем глотка, взять хотя бы список мошенников из «Speculum cerretanorum»[126] и других текстов о «жуликах, надувалах, оплеталах, ошукалах, обдурилах, татях нощных, карманниках, зернщиках, тяглецах, протобестиях, промышлялыдиках, стригунчиках, наводчиках, протолекаях, почтеннейших христарадниках, шатущих, голодущих, завидущих, тихо бредущих, хитрованах, святопродавцах, сумоносцах, костыльниках, мазуриках, басурманах, рвани и дряни, голи и боси, живущих божьим духом, поющих Лазаря, изводниках, греховодниках, подорожных, ватажных, артельных и так далее»[127] («Книга бродяг»).

Или же не слишком политкорректные списки женских недостатков, собранные со страниц книги Караффы «Поэтические сплетни, или Пространнейшие описания», которые будто бы перечисляют вкусовые достоинства редкой дичи:

Вы не знаете, что женщиной прозвали воплощение непостоянства, образец хрупкости, матерь хитрости, символ многообразия, гения лукавства, жрицу лжи, родоначальницу обмана, подругу притворства, как та, что сама являет собой несовершенство; поскольку голос ее расслабленный, слова непостоянные, шаги неторопливые, в гневе она молниеносная, в ненависти стойкая, в зависти незамедлительная, в работе слабая, в зле сведущая, во лжи легкомысленная, как та, что являет собой бескрайнее поле, где грозный аспид вьет гнездо; мертвый пепел, в котором таится тлеющий уголь; искусственный риф, скрытый за мелкими волнами; колючий шип за лилиями и розами; ядовитая змея, притаившаяся среди травы и цветов; угасающий свет; затухающее пламя; меркнущая слава; солнце в затмение; меняющаяся луна; бледнеющая звезда; темнеющее небо; убегающая тень и волнующееся море[128].

Если еще не всем известно, что Кампорези был гурманом перечней, то бесстыдное обжорство, когда он восторженно описывает бедную, убогую трапезу святых кающихся грешников, налицо. Как Джузеппе да Копертино из жития XVIII века, чья трапеза состояла из трав, сушеных фруктов, вареных бобов, приправленных одной лишь горькой пылью, и который по пятницам ел только траву, до того горькую и мерзкую на вкус, что, если просто коснуться ее кончиком языка, несколько дней потом мучает тошнота. Или же обратимся к «Житию» раба божьего Карло Джироламо Североли из Фаэнцы: он сдабривал размоченный хлеб пеплом, который специально носил с собой, обмакивал хлеб в воду, где до того мыл посуду, и оставлял размокать в этой кишащей паразитами жиже. И, само собой,

из-за постоянных умерщвления плоти и воздержания случилось так, что он безвозвратно лишился своего прежнего облика, до того исхудал, что бледная кожа теперь обтягивала кости, дошел до крайнего истощения, вместо бороды – несколько тонких волосков, тело его изменилось и скрючилось – живой скелет, олицетворенное покаяние. За этим последовали неодолимая слабость, изнеможение, обмороки, мертвенная бледность, не раз, когда он был в пути, ему приходилось отходить в сторону и опускаться на землю, чтобы дать отдых изможденным членам. Не говоря о других крайне болезненных недомоганиях от переломов до грыжи, которые он всегда отказывался лечить[129].

Если читать все книги Кампорези подряд (хотя их надлежит смаковать) и пытаться с помощью воображения представить себе то, о чем он пишет, у читателя может наступить пресыщение и закрасться подозрение, что между плаванием в сливках и плаванием в экскрементах нет особой разницы, а труд его – потенциальное евангелие или коран для героев фильма Феррери «Большая жратва», в конце которого процессы поглощения и испражнения соседствуют друг с другом. Так было бы, считай мы, что Кампорези говорит только о вещах, тогда как в основном он говорит о словах, а если обратиться к словам, то Рай и Ад – это части одной поэмы.

Конечно, Кампорези хотел быть антропологом-культурологом или историком материальной жизни, но действовал скорее как шахтер, который раскапывает забытые литературные произведения и при этом не просто рассказывает нам многовековую историю тела и пищи, а нередко еще и проводит параллели между теми эпохами и нашей. Размышляя о древних ритуалах и кровавых мифах, следовало вспомнить, что они особенно широко распространились именно в наше сверхцивилизованное время, совместившее в себе холокост, интифаду, геноцид, племенные резню и бойню; также он не дал себе труда истолковать современные перверсии – от диетической паранойи до массового гедонизма, от упадка обоняния до пищевых подделок и исчезновения традиционного ада; он будто бы сожалеет об ушедших эпохах, менее привередливых и более честных, где запах крови вдыхали, мистики-мазохисты целовали нарывы прокаженных, а кое-кто нюхал экскременты, считая их частью ежедневной панорамы ароматов (интересно, что бы он написал сегодня о мусоре в Неаполе).

Это желание понять прошлое и настоящее, повторюсь, проходило через особую форму сластолюбия, которую стоит назвать «книголюбием». Кампорези воспринимал запах свежей выпечки или благоухание несвежего тела через запах бумаги, рожденной из вымоченного тряпья, которая должным образом пропиталась водяными знаками и украшена пятнами сырости и тонкой вязью жуков-точильщиков, лишь бы только был, как сказали бы библиографы уже ушедших времен, de la plus insigne rarete[130].

[Выступление на международной конференции, посвященной Пьеро Кампорези в марте 2008 года в Форли. Воспроизведено в книге: Camporesi nel mondo / A cura di Casali E., Soffritti M. Bologna: Bononia University Press, 2009.]

Данный текст является ознакомительным фрагментом.