СЛОВОБЛУЖДАНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СЛОВОБЛУЖДАНИЕ

Сегодня журналист в России — больше чем журналист. В частности, потому, что в течение многих десятилетий был меньше чем журналист.

До известного перелома в судьбе нашего Отечества он был зачастую литобработчиком спускавшихся сверху политических указаний, и если проявлял неуместную самостоятельность, то получал по рукам, а иногда и — по голове. Это не значит, скажем, что застойная «Правда» не могла снять с политического пробега крупного функционера. Могла. Но чаще всего только в том случае, если его уже решили снять с пробега еще более крупные функционеры. Бывали, конечно, исключения, но погоды они не делали. Это время у всех на памяти, поэтому не буду углубляться, подчеркну лишь: журналист эпохи застоя (точнее сказать, эпохи устоев, многие из которых, но не все, к тому времени уже обветшали) мог выражать свои личные политические взгляды только у себя дома на кухне. Приходя в редакцию, он превращался в рядового совслужащего, на своем участке работы прилагающего усилия для выполнения общегосударственного плана строительства социализма.

А потом наступила гласность, задуманная, очевидно, и первоначально воспринимавшаяся многими как попытка привести государственную идеологию в соответствие с исторической и социальной реальностью. У нас сложилось такое количество невнятных табу, священных животных и кровавых идолов, требовавших постоянного принесения им в жертву здравого смысла, что дальше так жить было нецелесообразно. Насчет «нельзя» — это Говорухин, конечно, талантливо погорячился. С наступлением гласности Бухарин и Бердяев, не ужившиеся в свое время в одной России, стали соседствовать в журналах, а сами журналисты сначала вполголоса, а потом все громче начали говорить городу и миру то, что прежде позволяли себе лишь на кухне. Именно таким неожиданным образом воплотилось в жизнь предвидение Ленина о кухарках, управляющих государством. Пишущая братия бурно прорвалась в политику. По массовости и плачевности результатов этот прорыв можно сравнить — и то лишь приблизительно — со знаменитым призывом ударников производства в литературу в сталинские времена.

Помните знаменитые утренние очереди к газетным киоскам во второй половине восьмидесятых? Да, журналисты стали властителями дум, но не потому, что умели думать и понимать происходящее лучше остальных, а потому, что наступила эпоха легализации кухонных споров. А «письменные» люди как раз и оказались обладателями средств, необходимых для этой самой легализации, — газетными полосами и микрофонами. Свою приватизацию они начали еще тогда, когда Чубайс только торговал цветами в Ленинграде.

Вы никогда не задумывались, почему первыми звездами перестроечной прессы стали в основном журналисты-международники? Конечно, они знали многие приемы западных СМИ, непривычные и заманчивые для неискушенного советского потребителя информации. Но есть и другая причина: они в силу своей специальной идеологической подготовки лучше других владели черно-белым методом подачи материала, незаменимым в любой политической борьбе. Только объектом этого метода стала теперь не западная «империя зла», а собственная страна, для которой даже не потрудились придумать какие-то новые определения, механически перенеся на нее все «прибамбасы» советской международной журналистики. Характерно, что, отбомбившись по собственной стране, ставшей вдруг «империей зла», отстрелявшись по обитавшим в ней «совкам», многие из буревестников «нового мышления» мирно отлетели с родного пепелища собкорами в более благополучные страны. Оно понятно: копаться в соблазнительно-грязном белье принцессы Ди куда приятнее, чем копошиться на обломках державы, разваленной не без твоей помощи.

Но, может быть, я злостно преувеличиваю роль журналистов в разгроме страны? Сходите в библиотеку и полистайте газеты за декабрь 91-го, когда бабахнуло Беловежское соглашение: восторг, переходящий в исступление. Почти никто из газетных аналитиков не заметил, что Россия в одночасье лишилась своих исконных территорий, а русские превратились в разделенную нацию. Зато «письменный» люд очень забавлялся тем фактом, что столицей СНГ стал Минск, а не Москва. Тогда это называлось изживанием комплекса «старшего брата». Справедливости ради нужно заметить, что и депутаты в своем большинстве тоже особенно не огорчались, а на немногих, доказательно протестовавших (на того же С. Бабурина), смотрели как на ненормальных. Правда, депутатов потом за это вместо Бога — а может быть, как раз и по поручению — президент покарал. Вообще, наш президент напоминает мне чем-то гегелевский Абсолютный Дух, который творит историю во всей ее неприглядной непредсказуемости для того, чтобы лучше познать самого себя. Но это тема отдельной статьи.

Была у стремительной политизации журналистов и другая причина. Начавшаяся в верхах борьба за власть и влияние не могла уже вестись по старой схеме: Политбюро присудило, ЦК приговорил, а пресса обнародовала. Пресса стала приговаривать, ибо тогда, при определенном равновесии разнонаправленных сил наверху, при двоевластии, это был иной раз единственный способ избавиться от политического противника, по-другому мыслящего пути реформирования. Людей, в принципе не желающих никаких реформ, за эти десять лет я ни разу не встречал. Более того, именно либеральные журналисты начали формирование новой политической элиты — «птенцов гнезда Борисова», а также выбраковку тех, кто за реформами старался видеть и людей. Тогда-то и ушло в прошлое советское бесправие прессы и началось ее триумфальное вхождение во власть. СМИ постепенно как бы соединили в себе функции двух отделов ЦК КПСС — агитпропа и кадрового. Делалось это так. Один, не совладавший с собой на трибуне, тут же превращался в «плачущего большевика». Второй, заикнувшийся, что Крым хоть и далеко, но нашенский, сразу становился «ястребом». А третий, имеющий мозги и внешность ярмарочного попугая, не совладавший ни с одним из порученных дел и собиравшийся подарить Курилы японцам, как пасхальное яйцо, был и остается ну просто светом в телевизионном окошке. Такого не то что снять с должности — отругать-то по-настоящему нельзя: пресса сразу же заревет, как ребенок, у коего отбирают любимую игрушку!

И то обстоятельство, что первым главным реформатором стал Е. Гайдар, член редколлегии журнала «Коммунист» и сотрудник «Правды», — не случайное совпадение. Это исторический символ. Если вы, кстати, мысленно переберете фамилии людей, вломившихся во власть в те годы, то непременно заметите: многие из них, как и Ленин, могли бы в графе «род занятий» написать — «литератор». Это повторение истории — тоже характерная, а возможно, и целенаправленно сформированная особенность эпохи. Ведь у «письменных» людей особое отношение к реальности. Я называю это эффектом «скомканного листа». Не получилось — выдрал лист из каретки пишущей машинки, бросил в корзину и вставил новую страничку. И вся недолга! С такой психологической установкой гораздо легче начинать шоковые реформы, даже если окончательный их смысл до конца не внятен. Некоторые из «литераторов», по-моему, так и не поняли до сих пор, что скомканным листом оказалась Держава, а вместе с ней — миллионы человеческих судеб. А если поняли и помалкивают, то Бог им судья. Пока…

Именно журналисты в значительной мере привели к президентству Бориса Ельцина. Страна в него влюбилась как бы заочно, точно провинциальная девушка в немногословного дембеля, за которого любовные письма писал ушлый военкор из солдатской многотиражки. И теперь, когда эти самые «военкоры» говорят нам, что президент их разочаровал, мне хочется воскликнуть: «Да хрен с вами — сами виноваты! А вот что теперь делать доверчивой провинциальной девушке, замышлявшей родить от любимого «дембеля» социально сориентированный рынок, а забрюхатевшей монстром дикого капитализма?!» Да и разочаровывает их, «военкоров», Б. Ельцин почему-то именно тогда, когда временами вспоминает о своей первоначальной профессии строителя… Теперь даже клиническому «демократу» стало ясно: к грандиозному реформированию страны мы приступили без серьезного плана. Наши западники (а чтобы стать западником, в советское время достаточно было родиться в номенклатурной семье, окончить спецшколу и постажироваться на Западе) с какой-то совершенно почвеннической авосистостью предположили, будто умный рынок решит все наши экономические проблемы, а пресса, еще вчера бывшая партийной, сначала демонтирует советскую идеологию, а потом также энергично смонтирует новую, общечеловеческую. Увы… «Умный рынок» бывает только у умных реформаторов, не выпускающих из рук вожжи госконтроля. А с идеологией получилось то же, что у слесаря-интеллигента Полесова из «Двенадцати стульев» вышло с расклепанными воротами — вновь склепать их он так и не сумел… Но Полесова за это били. Прессу же бить нельзя — она как бы ребенок, у которого помимо любимых игрушек есть еще рогатка — и дитятко, осерчав, может запросто вышибить глаз любому взрослому политику. А еще может наябедничать строгим заокеанским дядькам про нарушение в России прав обычно какого-нибудь конкретного и — желательно — со здоровым диссидентским прошлым человека, ибо нарушение прав большого количества людей, даже всего народа, на языке политических лидеров называлось и называется не иначе как революционным реформированием общества.

Есть ли тут злой умысел? Очевидно, у кого-то есть. Любое государство, тем более такое огромное, потенциально мощное и богатое, как наше, всегда имеет геополитических недоброжелателей, а иностранные спецслужбы встречаются не только в фильмах про Джеймса Бонда. Но этой проблемой пусть занимается наша контрразведка, которая, хочется верить, осталась у нас не только в сериале «ТАСС уполномочен заявить…». Я о другом: общественное сознание стало жертвой если не словоблудия, то по крайней мере словоблуждания СМИ, а за ними следом по кривым постсоветским дорожкам побрел и наш газетопослушный соотечественник. Чтобы не тратить времени на многочисленные примеры, я вновь отсылаю вас к газетным подшивкам. Прочитайте подряд статьи какого-нибудь вашего журнально-эфирного любимца, написанные в течение буквально одного года, и вы убедитесь: его взгляды и оценки недолговечнее дешевых женских колготок. Неизменны лишь визгливо-самоуверенный тон и нетерпимость к думающим иначе.

Поэтому нынешние сетования прессы на политическую наивность, даже тупость избирателей явно нетактичны. Это как если к Митрофанушке для разъяснения демократических ценностей приставить все тех же Кутейкина, Цифиркина и Вральмана, а потом удивляться, что парень так и остался, по сути, крепостником. Более того, ведь и кликушеский антикоммунизм многих журналистов очень смахивает на ненависть вынужденно завязавшего гражданина к тем, кто продолжает выпивать и закусывать. Неужели так трудно понять, что проголосовавшие за коммунистов совсем не хотят вернуться в унизительное прошлое? Они просто-напросто не желают жить в омерзительном настоящем! И если популярный ведущий дебильной телеигры при социализме ездил на трамвае, а теперь пересел на джип и построил себе виллу, это совсем не означает, будто реформы в России удались. Даже в блокадном Ленинграде были люди, евшие на завтрак черную икру.

Я далек от мысли обвинять свободолюбивую прессу в целенаправленном и злонамеренном разрушении государства. В большинстве случаев речь идет о другом: наша пресса оказалась не подготовленной к роли политической силы, а уж тем более — «четвертой власти». Возьмите хотя бы ее постыдно-науськивающую роль в сентябре — октябре 93-го, причем независимо от того, чью сторону она принимала. Это было очень похоже на подлое шпанистое подзадоривание: «А ну — дай ему! А вот и не подеретесь!» Подрались. До крови. Когда я читал газеты и смотрел телевизор в страшные дни, то мысленно как бы составлял список журналистов и деятелей культуры, которым теперь просто нельзя подавать руки. Но вскоре я сообразил, что проще было бы вообще отменить рукопожатие, как это делалось во время эпидемий чумы.

Я убежден, даже трагедия Чечни во многом связана со странной позицией нашей прессы, заголосившей о правах человека лишь тогда, когда президент решил повторить испытанную танковую атаку, но теперь уже на Кавказе. Если бы «четвертая власть» вспомнила о правах человека еще тогда, когда суверенитет предлагался национальным элитам в качестве легко усваиваемой пищи, когда сотни тысяч русских были согнаны с обжитых мест, сотни убиты на месте, а оружие бесконтрольно шло в Чечню и не только туда, — все бы сложилось, возможно, иначе. Почему же молчали? Где была совесть российской интеллигенции, в том числе и пишущей? Или думали, в случае открытого возмущения обобранных (чаще их называют почему-то «красно-коричневыми») можно будет обратиться за помощью к «дикой дивизии» — способ, еще царями испытанный. Взяли бы в заложники, например, роддом имени Грауэрмана, что рядом с парламентом, — и дело с концом! Но так или иначе, теперь перед многострадальным чеченским народом, как и перед не менее страдальным русским, — надо бы не за три другие власти извиняться, изображая федеральных солдат карателями, а признать и собственную вину. Да куда там! Это в торговом бизнесе всегда прав покупающий. В журналистском бизнесе всегда прав продающийся.

Мы все, люди пишущие, вольно или невольно очень виноваты перед своим Отечеством. Мне, например, до сих пор не дает покоя то обстоятельство, что моя повесть «Сто дней до приказа», написанная в 1980 году и опубликованная в 1987-м, была активно использована не для борьбы с недостатками армии, а для борьбы с самой армией как неотъемлемой частью государственности. Помню, через какое-то время после ее публикации в журнале «Юность» мне позвонили сверху и предложили возглавить — ни больше ни меньше — газету «Красная звезда». Я ответил, что не подхожу по званию — рядовой запаса. Тогда мне предложили возглавить какой-то общественный комитет по борьбе за профессиональную армию. На мой вопрос, а есть ли у страны с ее немереными границами возможность содержать профессиональную армию, мне ответили, что не в этом суть, главное — начать. В отличие от Горбачева ударение в слове «начать» поставили правильно. Но я отказался. И тем не менее когда я видел потом, как армию втравили в кровавые маскарады суверенизации, когда видел в «Новостях» сожженные танки на улицах Грозного, трупы наших солдат и наших же мирных жителей, а все это еще сопровождалось глумливыми комментариями, — я не мог отделаться от чувства собственной вины.

Да, конечно, нам не дано предугадать, как слово наше отзовется. Но если нам наплевать на то, как оно отзовется, народ еще не раз будет, пусть даже подзадориваемый штатными провокаторами, ходить на штурм «Останкино», а может, и возьмет когда-нибудь.

И еще одно соображение: объявив себя «четвертой властью», пресса действия трех прочих ветвей, но особенно законодательной, самой беззащитной, воспринимает с пренебрежительным сарказмом. Вот, мол, косорукие! Скажу больше, СМИ вообще усвоили некий насмешливо-капустниковый тон домжуровских тусовок, особенно когда речь заходит о явлениях и фигурах, не укладывающихся в ту цеховую концепцию прогресса, которая в данный момент возобладала в журналистской среде. Впрочем, наша пресса может быть и очень серьезной, но это если только речь заходит о ее корпоративных интересах. Вспомните, ведь разгул преступности она всерьез заметила, только когда погиб коллега В. Листьев. А прежде: ну что ж вы хотите — первичное накопление капитала, столкновение клановых интересов, об этом ясно в любом учебнике политэкономии написано!

Неясно, правда, почему же на эти самые учебники не ссылались, когда, захлебываясь, рассказывали людям, «чьи пироги пышнее»? Или другой пример. На экране жизнерадостный телекомментатор: «Убыточные предприятия? Значит, не умеют работать! Закрыть немедленно, а рабочие пусть переучиваются!» Логично? Вроде логично. Но спросите у него же про убыточные издания и в ответ услышите совершенно новую логику: «Ну, так это ж совсем другое дело! Журналистика в опасности!! Нужна государственная поддержка…» Но что же выходит? Вы, читающие, при капитализме корячьтесь, а мы, пишущие, свою четвертую веточку на социалистической деляночке обихаживать будем!

Кстати, заметьте, такое слово, как «справедливость», почти исчезло из словарей пишущих и вещающих людей! Зато все чаще стало появляться в речах политиков. Во власти все меньше (особенно в последние месяцы) становится «литераторов» и прочих «алармистов» — так В. Даль называл суетливых и безответственных крикунов. И наоборот, прибавляется число «заботников». Кого именно тот же Даль подразумевал под этим словом, полагаю, русскоязычному читателю объяснять не нужно. К чему бы это? Только ли к президентским выборам? Или дело в наметившемся обратном движении маятника российской истории?

И тут бросается в глаза одна знаменательная деталь: наша «четвертая власть» как личную опасность воспринимает малейшее укрепление трех остальных. Ведь, укрепившись и сработавшись, эти три могут резонно спросить: «А на черта нам четвертая? На троих как-то привычнее!» И понять их можно, ведь пресса сегодня норовит занять очень комфортную позицию: по отношению к обществу вела и ведет себя как власть — навязывает жесткий тип реформ, диктует геополитические симпатии и антипатии, контролирует кадровые вопросы, определяет законы поведения и даже мышления, а когда доходит до ответственности, вдруг оборачивается эдакой вольной художницей, подстригающей газон демократии и озабоченной исключительно процветанием свободы слова. Что же это за власть такая четвертая, если ни спросить с нее, ни переизбрать, ни назначить? Шалишь, быстроглазая!

Честно говоря, когда все начиналось, я по наивности думал, что пресса станет по отношению к руководству страны своего рода «свежей головой», замечающей ошибки и подсказывающей более верные решения. Но пресса решила сама пойти во власть, а во власти как во власти: первая может не только второй, но и четвертой так по сопатке дать, что только «шапки» с газетных полос посыпятся! Никакие заокеанские дядьки тогда не помогут… Тем более что свободе затыкать рот оппозиции «первую власть» учили не одуревшие от реорганизаций спецслужбы, а самые что ни на есть либеральные печать и ТВ. Кажется, научили-таки, запамятовав, наверное: те же Карл Радек и Михаил Кольцов пострадали не потому, что были плохими «коллективными пропагандистами и агитаторами», а потому, что хотели оставаться еще и «коллективными организаторами», когда этого от них уже не требовалось…

Нет, я не спорю, свобода слова — вещь замечательная, и эти мои заметки на газетной полосе — тому свидетельство. Но спросите онемевшего от утрат беженца или нищего, читающего только безумные ценники на недоступных витринах, спросите рабочего, полгода не получающего зарплату, или инженера, уволенного «по сокращению штатов» за полемику с директором, — нужна ли им свобода без цензурного слова. И узнаете, что если даже нужна, то исключительно для того, чтобы послать вас в самую нецензурную русскую даль. Да и какая это зачастую свобода слова? Скорее — полусвобода полуслова: выгодная с точки зрения «четвертой власти» информация печатается на первой полосе буквами величиной с кулак, а невыгодная — мельчайшей нонпарелью или вообще дается в игривом и абсолютно невнятном изложении. Тот же рабочий, воротившись с многотысячного митинга оппозиции и включив телевизор, вдруг выясняет, что, оказывается, побывал на «сборище нескольких десятков неуравновешенных люмпенов». А видный, но не показавшийся журналистам политик обнаруживает на экране такой монтаж своего выступления да еще с использованием таких спецэффектов, что не может узнать ни себя самого, ни собственных слов. Эффект «Буратино» на ТВ — далекая история. Теперь гораздо чаще прибегают к эффекту «Карабаса-Барабаса»…

От иных именующих себя «демократическими» или «патриотическими» изданий просто разит агитпропом. Кстати, не сомневаюсь: если завтра мы по прихоти Истории или по причине профнепригодности наших реформаторов снова проснемся при тоталитарном режиме, то на телеэкранах увидим все тех же людей, подводящих итоги или комментирующих подробности. Если профессия человека — полуправда, то ему, в сущности, не важно, какую половину утаивать, хотя, конечно, предпочтительнее ту, что подороже…

Вот один лишь пример. Но характерный. Журналисты любят пугать нас пушкинскими словами о «русском бунте, бессмысленном и беспощадном». Чаще пугают разве только фашизмом, что лично я воспринимаю как бессовестное вранье и прямое оскорбление собственного народа — антифашиста по самой своей сущности. И в этом пугании очень точно прослеживается основной метод управления, используемый «четвертой властью», — метод полуправды, полуцитаты, полуухмылки, полуинформации. Кстати, замечательный журналист, умнейший и честнейший человек А. Гостюшин, автор знаменитой «Школы выживания», незадолго перед смертью начал писать книгу о том, как уберечься от злокачественной полуинформации, полагая, что это — главное условие духовного, да и физического выживания. Есть о чем задуматься. А есть ли кому задуматься? Есть. Порядочных людей, простите трюизм, больше, чем непорядочных. И в журналистике тоже. Беда в другом: честная оценка происходящего для многих пишущих и вещающих в эфире людей снова стала делом кухонным. Приходя в редакцию, журналисты снова становятся рядовыми служащими, участвующими в выполнении общегосударственного плана строительства, но теперь уже — капитализма. И понять их можно. Раньше партийный журналист думал: самое страшное — лишиться партбилета. Теперь, став как бы беспартийным, он осознал: куда страшней — лишиться средств к жизни, которая становится все дороже, ибо быстрое создание класса собственников — дело дорогостоящее, может быть, даже более дорогостоящее, чем быстрая ликвидация того же самого класса после Октября 1917-го. А перспектива нищеты сплачивает похлеще самой строгой партийной дисциплины!

Но вернемся к Пушкину, который, как известно, «наше все». В необрезанном варианте его знаменитые слова выглядят так: «Состояние края, где свирепствовал пожар, было ужасно. Не приведи бог видеть русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Те, кто замышляет у нас невозможные перевороты, или молоды и не знают нашего народа, или уж люди жестокосердные, коим чужая головушка полушка, да и своя шейка копейка».

«Российская газета», 1996

Данный текст является ознакомительным фрагментом.