Памятник отцу
Памятник отцу
Записано со слов р. Элиягу-Йоханана Гурари, главного раввина города Холон.
Когда приклады немецких винтовок забарабанили в створки ворот, Гитл крикнула Хаиму:
— Хватай ребенка и беги на задний двор. Я их задержу.
Хаим послушался жену автоматически, не думая. За пять лет, прошедшие со дня свадьбы, он привык прислушиваться к ее советам. Гитл никогда не настаивала на своем, не требовала, не скандалила. Каждое замечание выглядело как доброе пожелание, и Хаим почти всегда соглашался. Схватив в охапку четырехлетнего Мойшика, он хотел было возразить, что сам задержит полицаев и немцев, а убегать в лес через калитку в заборе должна Гитл, но что-то выключилось в нем, онемело, сдвинулось.
Мойшик обхватил его ручонками за шею, Хаим прижал сынишку к груди и помчался изо всех сил. Уже на опушке леса он услышал выстрелы, а потом, видя сквозь деревья сполохи огня, пляшущие над крышей их дома, гадал, что случилось с Гитл. Боялся признаться, боялся сказать себе правду.
Но непоправимое все-таки произошло. Ночью, привязав уснувшего сына к стволу дуба, он прокрался на пепелище. Угли еще тлели, и в багровом мерцании он увидел мертвую Гитл, лежащую в обнимку с двухлетней Хани. Голова девочки неестественно свисала набок, и, присмотревшись, Хаим понял… нет, об этом лучше не вспоминать, не говорить, не думать.
Он не решился подойти к убитым. Два полицая, храпевшие неподалеку от пожарища, могли проснуться в любую минуту. Хаим молча постоял, слушая, как неистово колотится сердце, и тихонько скользнул обратно в темноту. Он оборачивался через каждые два шага, плохо понимая, куда идет и как. Слезы застили глаза, горло перехватило, словно чьи-то невидимые руки стиснули его под самым кадыком. Ни похоронить, ни проститься, ни глаза закрыть.
Он разбудил мальчика, взял его на руки и пошел. В этом лесу ему была знакома каждая тропка. Когда начало светать, Хаим постучался в окошко избушки лесничего.
— Кто там? — жестко спросил женский голос.
— Ванда, это я, Хаим.
— Какой еще Хаим?
Он назвал фамилию. Дверь заскрипела. Ванда стояла на пороге в ночной рубашке с двустволкой наперевес.
— Что случилось, Хаим?
— Гитл и Хани убили немцы, Я с Мойшиком убежал.
— Дева Мария! — Ванда поставила ружье на пол и взяла из рук Хаима дрожащего от холода ребенка.
— Бедный Мойшик! Ну, иди к тете Ванде, не бойся. Ты ведь меня помнишь?
Мойшик кивнул и заплакал.
— А где Чеслав? — спросил Хаим, тяжело усаживаясь на лавку.
— Два дня назад ушел в деревню, — ответила Ванда, закутывая ребенка одеялом, — и до сих пор нет. Думаю, сегодня вернется. Что ему там делать так долго?
Но лесничий Чеслав не вернулся. Его застрелил пьяный полицай. Застрелил просто так, вспомнив старую, казалось бы, давно забытую обиду.
Ванда выкопала в хлеву яму, прикрыла ее досками, забросала навозом, и под его защитой Хаим с Мойшиком провели три долгих года. Патрули несколько раз забредали на хутор, но Ванда всегда держала наготове самогонку, а копаться в навозе захмелевшим полицаям не хотелось.
Горе и голод сближают людей сильнее, чем достаток и радость. После того, как Красная армия выбила немцев из Польши, Хаим женился на Ванде и переехал с ней и Мойшиком в Варшаву. Спустя год у них родился сын, Вацлав.
Хуже-лучше, Хаим и Ванда прожили в столице немало лет. Когда антисемитские речи безумного Гомулки сделали существование евреев на польской земле невозможным, пришлось собираться в дальние края. Семья разделилась: Моше, уже юноша, отправился на Святую Землю, Хаим вместе с женой-полькой и сыном уехали в Нью-Йорк.
Прошли годы. Моше отслужил в армии, был ранен во время Шестидневной войны, окончил университет, вернулся к вере предков, женился на религиозной девушке, поднял трех сыновей и двух дочек. Хаим преуспел в стране неограниченных возможностей: под старость он владел сетью бензоколонок, и нищая жизнь в маленьком польском местечка стала казаться ему придуманной, вычитанной в старой книжке. С Вандой он никогда не ссорился, она была ему хорошей женой, а Вацлав, управляющий бензоколонками, почтительным сыном.
Связь с отцом Моше поддерживал в основном по телефону. Несколько раз он приезжал в Нью-Йорк, показать дедушке внуков, а внукам Америку. Его отношения с Вацлавом не сложились, нет, они не враждовали и не ругались, внешне все выглядело весьма корректно, но ни тепла, ни родственной близости так и не возникло.
На похороны Ванды Моше не приехал, ограничился телеграммой с соболезнованием и телефонным звонком. Годы, проведенные в яме, почти изгладились из его памяти. Он смутно помнил холодные ночи, помнил, как Ванда приносила им чугунок с углями, и отец накрывал его одеялом вместе с чугунком. Голове становилось нестерпимо жарко, а ноги по-прежнему терзал мороз. И вонь… навозная вонь, казалось, навсегда впиталась в его кожу. Моше не жалел денег на дорогие одеколоны, и, хоть по еврейскому закону мужчинам не подобает благоухать, подобно женщинам, этот параграф он не выполнял.
Когда жарким январским полуднем в телефонной трубке раздался голос Вацлава, Моше не удивился. Он давно ждал этого звонка и был готов к неизбежному.
— Отец умирает, — прямо объявил Вацлав. — Врачи сказали — остались считанные часы. Приезжай.
Моше не успел, Вацлав позвонил слишком поздно. Когда же Моше попросил отвезти его в морг, взглянуть на отца, Вацлав возразил:
— У нас так не принято. Через два дня, на похоронах, ты его увидишь. Так будет лучше. Для тебя. Ты даже не представляешь, как обезобразила отца болезнь. А в морге его приведут в прежний вид.
— Что значит — приведут? — не понял Моше.
— У них есть специальные косметические средства, — пояснил Вацлав. — Ведь мертвые не чувствуют боли. Я оставил им старую фотографию отца, и они сделают так, чтобы все стало по-прежнему.
— Зачем? — удивился Моше. — И для чего ждать два дня?
— У отца была большая компания, много служащих. На похороны соберутся сотни людей. Придут отдать последнюю дань уважения. Поэтому он должен выглядеть достойно. Так у нас принято.
— Понятно. А вот у нас принято хоронить как можно быстрее, и не показывать покойника тем, кто пришел проститься.
— Ну, — развел руками Вацлав, — в каждой стране свои обычаи и обряды.
— Послушай, — вдруг сообразил Моше, — а на каком кладбище будут хоронить отца?
— Что значит — на каком? — пришла очередь удивляться Вацлаву. — Его положат рядом с женой, моей мамой. Разве может быть иначе?!
— А-а… — закашлялся Моше, — разве она лежит на еврейском кладбище?
— Конечно, нет! Она похоронена на общем, христианском.
— Но отец — еврей, и должен лежать на еврейском.
— Кому должен? — нахмурился Вацлав. — Он давно расплатился со всеми долгами. Если он кому и должен, то моей матери, которая спасла его от рук нацистов. И тебя, кстати, тоже.
— Верно, — согласился Моше. — Я всегда помню, кому обязан жизнью. Портрет твоей мамы висит у меня в гостиной на самом почетном месте. Я детям о ней рассказал, и надеюсь, внукам тоже доведется. Но все-таки…
— Давай вернемся к этой теме чуть позже, — перебил его Вацлав. — Нас ждет нотариус.
— Нотариус? Для чего?
— Отец оставил завещание, и нотариус обязан нас с ним познакомить.
— Но почему сейчас? Разве нельзя подождать, хотя бы до окончания похорон?
— Так у нас принято. С завещанием не тянут. Мало ли что там написано. Вдруг окажется, что отец оставил все имущество еврейскому благотворительному фонду или христианской Армии спасения, и мы не имеем права пользоваться доходами от его предприятий даже один день.
В большом холле солидного офиса Моше увидел в зеркале себя рядом с Вацлавом. Все-таки они походили друг на друга. И хоть тонкие черты лица Вацлава напоминали рыжеволосую красавицу-мать, но кряжистая фигура и манера двигаться — явное наследство отца — были у них с Моше одинаковыми.
В завещании не оказалось ни слова о благотворительных фондах или Армии спасения. Две трети состоянии отец передал Вацлаву и одну треть — Моше.
«Справедливо, — подумал Моше. — Ведь Вацлав вместе с отцом создавал эту сеть бензоколонок, управлял ею, вкладывал силы и душу. А я… я был занят своими делами за много тысяч километров отсюда. Даже звонил всего раз в три-четыре месяца».
— Ты знаешь, во сколько оценивается твоя доля наследства? — спросил Вацлав, кода они, выйдя из кабинета нотариуса, медленно спускались по заснеженной лестнице.
— Понятия не имею. Наверное, несколько сот тысяч долларов, — осторожно предположил Моше.
— Сот тысяч, — усмехнулся Вацлав. — Когда у тебя рейс обратно?
— Через десять дней, — ответил Моше. — Отсижу семь дней траура и домой.
— Ты ведь туристским классом прилетел? — продолжал расспросы Вацлав.
— Конечно, туристским.
— Ну, так позвони и обменяй на бизнес-класс. Теперь ты можешь себе ни в чем не отказывать.
— Что, так много? — испугался Моше.
— Много? Денег никогда не бывает много. Но десять-двенадцать миллионов ты получишь. Точную сумму мы узнаем после адвокатской оценки. Я уже обратился в надежную контору, и ребята приступили к работе.
— Десять миллионов долларов? — не веря своим ушам, переспросил Моше. Сумма казалась астрономически немыслимой. В его голове сразу завертелись мысли о том, как лучше использовать деньги. Ну, первым делом — десять процентов на цдаку — благотворительность. Вот миллиона и нет. Потом купить квартиры всем детям, заплатить за образование младших, оставить на учебу внуков, свозить жену в Польшу, показать местечко, кладбище, могилы предков под замшелыми плитами с глубоко высеченными магендавидами, сходить в лес, может, удастся отыскать ту самую яму. А бизнес-класс — смешно — конечно он не станет менять билет, ему есть на что тратить отцовское наследство.
Моше отвели уютную комнату в двухэтажном особняке Вацлава. Его жена, стройная блондинка, как две капли воды похожая на фотомодель с рекламного плаката, не знала, как угодить гостю. Дети Вацлава очень почтительно и вежливо поздоровались с израильским дядей. В доме все сияло чистотой, царили тишина и порядок. Моше с раздражением вспомнил беспрерывные крики, наполняющие его квартиру. Кричали все: жена, дети, внуки, кричал он сам. Иногда — в сердцах, но чаще — просто так, по привычке.
«Надо будет обязательно сменить стиль общения, — подумал Моше. — Поговорить с женой, объяснить детям, приказать внукам».
Подумал и тут же вспомнил, что каждый раз после поездки за границу давал себе подобное обещание и благополучно забывал о нем спустя несколько дней после возвращения.
«Ближний Восток! Другой национальный характер, иная почва и влажность, иные обычаи».
Кстати, про обычаи. Он уселся возле телефона и набрал номер раввина своего городка. В Израиле было уже за полночь, но раввин, насколько знал Моше, никогда не ложился спать раньше двух часов ночи.
— На христианском кладбище?! — охнул раввин, выслушав рассказ Моше. — Ни за что! Ты должен сделать все, чтобы этого не допустить. Понимаешь, все возможные усилия и все имеющиеся в твоем распоряжении средства. По сути, это твоя последняя возможность выполнить заповедь почитания родителей. Может, главная, единственная возможность.
— Так говорит закон? — уточнил Моше.
— Сейчас, я почитаю тебе нужное место, — раввин зашелестел страницами. Их шорох, передаваемый несущимися через космос электронами, отчетливо был слышен в тишине дома Вацлава.
Выхода не было. Закон однозначно требовал приложить любые усилия, но похоронить еврея на еврейском кладбище. Завтра предстоял тяжелый разговор с Вацлавом.
Предчувствие не обмануло.
— Я не понимаю твоего требования, — повторял Вацлав, расхаживая по комнате. Он сдерживался изо всех сил, но раздражение, нет-нет, да прорывалось — в неровном изгибе рта или резких движениях рук.
— Нет, не подумай, к религии я отношусь с величайшим почтением, но посуди сам: отец прожил всю жизнь атеистом. Он никогда не ходил в синагогу, не соблюдал праздников, не ел эту, как ее…
— Кошерную, — подсказал Моше.
— Да, не ел кошерную пищу. Отец всю жизнь провел бок о бок с матерью, в этом выражалась его воля, проявилось его желание. Почему после смерти они должны разлучиться? Только потому, что ты приехал и требуешь?
— Закон, — отмахивался Вацлав от возражений Моше. — Какой еще закон? Где был этот закон, когда всю семью моего отца перерезали, как цыплят? Да что семью отца, все местечко уничтожили, спаслись только вы двое.
— Я вот что тебе скажу, — Вацлав сел на диван рядом с Моше. — Мы ведь с тобой как-никак братья и можем говорить друг с другом откровенно.
Моше кивнул.
— Сам посуди, — продолжил Вацлав. — Ты уедешь через десять дней, и кто знает, попадешь ли еще когда-нибудь на могилу отца. Ухаживать за ней придется мне, приходить в день смерти, прибирать или платить за уборку, заказывать поминальные молитвы, в общем, делать все, что полагается. Я этим буду заниматься, понимаешь, — я, а не ты. К тому же, я обязан делать то же самое с могилой матери. Ты, похоже, хочешь заставить меня всю жизнь разрываться между двумя кладбищами. Почему, на каком основании?
— Закон, — только и смог ответить Моше. — Закон так требует.
— Закон, говоришь, — Вацлав поднялся с дивана. — Хорошо, давай поступим по закону. Обратимся к мировому судье. Ты изложишь свою точку зрения, я свою, а судья решит, как поступить.
— Я бы лучше пошел к раввину, — начал было Моше, но Вацлав жестко оборвал его:
— Нет уж! Я ведь тоже могу потребовать мнение ксендза. Мы тут, в Америке, привыкли подчиняться гражданскому закону. Вот к его представителю давай и обратимся.
— Но ведь это займет уйму времени, — возразил Моше, вспомнив бесконечно длящиеся судебные процессы в Израиле.
— Об этом можешь не беспокоиться, — усмехнулся Вацлав. — Мировой судья нашего округа — мой партнер в теннисном клубе.
Через три часа Вацлав и Моше предстали перед судьей. Тот внимательно выслушал обе стороны, задал несколько вопросов, сосредоточенно поразмышлял минут десять и принялся диктовать секретарше решение. Тело покойного надлежало кремировать, пепел разделить на две равные части, одну из которых захоронить на христианском кладбище, а вторую на еврейском.
— Соломон чертов, — вне себя от злости бормотал Моше, разглядывая решение судьи. — Что теперь с этим делать?
Вацлав же выглядел полностью удовлетворенным. Решение судьи представлялось ему мудрым и объективным. В кремации он не видел ничего дурного, и когда Моше решительно возразил, он от удивления даже приоткрыл рот.
Впрочем, удивление тут же сменилось жестким поджатием губ. Вацлав заговорил решительным, не допускающим возражений тоном, каким, он, наверное, изъяснялся со служащими своей компании. От формальных родственных чувств не осталось и следа.
— Я вижу, братец, ты хочешь, чтобы все было только по-твоему. Без малейших компромиссов. Хорошо, я готов тебе уступить. Но только в одном-единственном случае.
Вацлав на секунду замолк, вперил тяжелый взгляд в переносицу Моше и продолжил:
— Если ты поедешь со мной к адвокату и письменно откажешься в мою пользу от причитающейся тебе доли наследства.
Спустя десять дней Моше пересекал океан. По какой-то случайности на борту авиалайнера не оказалось заказанной для него кошерной порции, и ему пришлось лететь голодным. Разглядывая белые глыбы облаков, клубящиеся под крылом, он думал об отце, о законе, о деньгах. Про наследство Моше решил умолчать. В конце концов, на него никто не рассчитывал. Ну, и кроме того, что-то он все-таки привезет. Вацлав, прощаясь, сунул в карман Моше чек. Он обнаружил его, проходя контроль. Чек на пятьдесят тысяч долларов. Конечно, не десять миллионов, но тоже сумма немалая. Зато отец лежит на еврейском кладбище, и в головах стоит плита не с крестом, а с магендавидом. Таким же самым магендавидом, под которым покоятся его предки на заброшенном кладбище крохотного польского местечка. Таким же, под которым ляжет и он, Моше, когда время придет, под которым упокоятся его дети, и внуки. И разорвать эту цепь не смогут никакие миллионы долларов.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.